8
8
Однажды, году в 1850, Козьма Петрович, взяв продолжительный служебный отпуск, собирался поехать за границу и, в частности, посетить Париж. Ради экономии средств на дорожные расходы, а также ради того, чтобы иметь рядом человека, хорошо владеющего иностранными языками6, он поместил в «Северной Пчеле» объявление о том, что ищет попутчика с долею расходов на экипаж и пр.
И вот как-то ночью, в четвертом часу, Козьма Петрович Прутков был поднят с постели своим слугой, объявившим, что четверо каких-то господ требуют его превосходительство для сообщения ему важнейшего известия. Возможно, что они из самого дворца, поскольку двое из них — в придворных мундирах.
Козьма Петрович так спешил, что как был в фуляровом колпаке, так и появился в прихожей своей казенной квартиры, лишь накинув халат. При свете свечи, которую держал слуга, он и в самом деле разглядел золотое шитье мундиров и еще два щегольских фрака. Все четверо были молоды и красивы. Один из них представился графом Толстым, остальные по очереди склоняли головы и, щелкая каблуками, произносили :
— Жемчужников.
— Жемчужников.
— Жемчужников.
Расчетливый путешественник не без основания решил, что они братья, и что-то знакомое забрезжило в его сонной голове.
— Чему обязан, ваше сиятельство, господа?
— Скажите, пожалуйста, ваше превосходительство,— спросил один из них,— не ваше ли это объявление в третьеводнишнем нумере «Северной Пчелы»? О попутчике-с?
— Мое...
— Ну так вот, ваше превосходительство... Мы приехали, чтобы известить вас, что ехать с вами в Париж мы никак не можем...
Молодые люди откланялись и вышли.
Нетрудно представить себе негодование, охватившее Козьму Петровича. Он понял, что стал жертвой, как тогда говорили, практического шутовства. Остаток ночи он ворочался в постели, обдумывая, как немедля же, поутру, доложит по начальству об этой оскорбительной шутке и додумался даже до жалобы на высочайшее имя.
Но утром природйое благоразумие все-таки взяло верх над ночными скоропалительными решениями. Во-первых, огласка привела бы лишь к распространению еще одного анекдота... И во-вторых, он, наконец, вспомнил, что граф Алексей Константинович Толстой считается другом наследника престола. И по своему придворному званию, согласно табели о рангах, тоже принадлежит к числу особ первых четырех классов. Старший из братьев Жемчужниковых, Алексей Михайлович,— камер-юнкер и служит в государственной канцелярии, младших — Александра и Владимира Михайловичей ждет блестящая карьера хотя бы потому, что отец их — тайный советник, сенатор, бывший гражданский губернатор Санкт-Петербурга...
В тот же день к вечеру Козьма Петрович снова увидел у себя ночных знакомцев, явившихся с извинениями. Они были так любезны и столь мило шутили, что Прутков сменил гнев на милость. Оказалось, что вчера они были допоздна на придворном балу, чем и объяснялся костюм двоих из них. Идея же шутки принадлежала Александру Жемчужни-кову, случайно заглянувшему на страницы «Северной Пчелы».
Козьма Петрович распространил свою милость так далеко, что прочел гостям некоторые из своих стихов, чем привел их в неописуемый восторг. Они долго убеждали его, что, не публикуя своих произведений, он зарывает талант в землю.
В дальнейшем дружба К. П. Пруткова, А. К. Толстого и Жемчужниковых, двоюродных братьев последнего, стала настолько тесной, что в позднейших литературоведческих трудах было уже принято говорить о «прутковском кружке».
Новые друзья Пруткова славились своими проделками, которые молва постепенно стала приписывать и директору Пробирной Палатки. Почетный академик Н. Котляревский на исходе прошлого века прямо указывал на «проделки Кузьмы Пруткова, проделки невинного, но все-таки вызывающего свойства».
Вот что он сообщал:
«Рассказывают, что в одном публичном месте, присутствуя при разговоре двух лиц, которые спорили о вреде курения табаку, на замечание одного из них: «вот я курю с детства, и мне теперь шестьдесят лет», Кузьма Прутков, не будучи с ним знаком, глубокомысленно ему заметил: «а если бы вы не курили, то вам теперь было бы восемьдесят» — чем поверг почтенного господина в большое недоумение.
Говорят, что однажды, при разъезде из театра, на глазах испуганного швейцара, Кузьма Прутков усадил в свою четырехместную карету пятнадцать седоков, в чем однако никакого чуда не заключалось, так как каждый из влезавших в карету, захлопнув одну дверку, незаметно вылезал из другой»1.
Это еще так-сяк, но мог ли Козьма Петрович, при всей своей благонамеренности и осмотрительности, принимать участие в проделках иного рода?
«Рассказывают, как один из членов кружка ночью, в мундире флигель-адъютанта, объездил всех главных архитекторов города С.-Петербурга с приказанием явиться утром во дворец ввиду того, что Исаакиевский собор провалился, и как был рассержен император Николай Павлович, когда услыхал столь дерзкое предположение».
Разумеется, этот случай надо отнести на счет либо Алексея Константиновича Толстого и Алексея Михайловича Жемчужникова, либо их более молодых и озорных братьев Владимира и Александра (в особенности последнего).
Однажды в Петербург на гастроли приехал знаменитый немецкий трагик. Он выступал в заглавной роли в «Гамлете» на своем родном языке. Жемчужников вызвался на пари остановить его в самый патетический момент.
Когда трагик начал читать монолог: «Sein oder nicht sein»7, Жемчужников закричал ему из первого ряда кресел: «Warten Sie!»2 — и стал рыться в огромном словаре, желая знать, что значит слово «sein».
В театре же он умышленно наступил на ногу одному высокопоставленному лицу, к которому потом ходил в каждый приемный день извиняться, пока оно его не выгнало. У Чехова есть нечто подобное в одном из рассказов. Но там все наоборот: герой-чиновник чихнул в лысину высокопоставленного лица неумышленно, а когда оно выгнало этого чиновника, прибывшего с извинениями, то он пришел домой и умер. Александр Михайлович Жемчужников не только не умер, но и дослужился до высоких чинов и был губернатором в Вильне.
Уверяют, что шалость Пьера Безухова, отображенная в произведении Льва Толстого «Война и мир», списана с действительной проказы, в которой приняли участие некоторые члены «прутковского кружка». Только речь тут шла не о медведе, а о громадной собаке-водолазе, к спине которой привязали полицейского и пустили поплавать в Неву.
Еще ходили слухи, что молодые люди катались за городом, брали с собой в сани большой шест и, подъезжая вплотную к тротуару, держали его горизонтально так, что вся шедшая по тротуару публика должна была при их проезде прыгать.
Князь В. П. Мещерский в «Моих воспоминаниях», рассказывая о тогдашнем министре юстиции графе Панине, пишет:
«Каждый божий день по Невскому проспекту, в пятом часу дня, можно было встретить высокого старика, прямого как шест, в пальто, в цилиндре на большой длинноватой голове, с очками на носу и с палкою всегда под мышкою. Прогулка эта была тем интереснее, что все видели графа Панина, но он никого никогда не видел, глядя прямо перед собой в пространство: весь мир для него не существовал во время этой прогулки, и, когда кто ему кланялся, граф машинально приподнимал шляпу, но, не поворачивая и не двигая головою, продолжал смотреть вдаль перед собою. Отсюда стал ходить в те времена анекдот про знаменитого комика Жемчужникова, который однажды осмелился решиться нарушить однообразие прогулки графа Панина : видя его приближение и зная, что граф Панин смотрит прямо перед собою, он нагнулся и притворился, будто что-то ищет на тротуаре, до того момента, пока граф Панин не дошел до него и, не ожидая препятствия, вдруг был остановлен в своем ходе, и, конечно, согнувшись, перекинулся через Жемчужникова, который затем, как ни в чем не бывало, снял шляпу и, почтительно извиняясь, сказал, что искал на панели уроненную булавку...
Не менее комичен анекдот про Жемчужникова, касающийся ежедневных прогулок министра финансов Вронченко. Он гулял ежедневно по Дворцовой набережной в 9 часов утра. Жемчужникову пришла фантазия тоже прогуливаться в это время, и, проходя мимо Вронченко, которого он лично не знал, он останавливался, снимал шляпу и говорил: министр финансов, пружина деятельности — и затем проходил далее...
Стал он проделывать это каждое утро до тех пор, пока Вронченко не пожаловался обер-полицмейстеру Галахову, и Жемчужникову под страхом высылки вменено было его высокопревосходительство министра финансов не беспокоить».
Ну, скажите, мог ли быть причастным Козьма Прутков к происшествию с министром финансов, в ведомстве которого протекала его служба? Нет, ни единым помыслом своим. Ведь такое могло дойти (и доходило) до самого государя Николая Павловича, который, кстати, еще не подозревая об опасностях, ставших неотвязным кошмаром для его преемников, тоже любил гулять по Невскому один, без свиты и охраны, и делать замечания младшим офицерам по поводу нарушения ими формы одежды.
И тем более странно читать такие строки :
«В своем шутовстве Кузьма Прутков, как утверждают, бывал иногда достаточно неприличен. Одного своего знакомого провинциала, приехавшего первый раз в Петербург, он взялся будто бы свести в баню и привез в частный дом, где представил в его распоряжение гостиную для раздевания, чем наивный посетитель и воспользовался к неописанному ужасу невзначай взошедшего хозяина».
Но несмотря на столь предосудительное поведение Толстого и Жемчужниковых, дружба их с Козьмой Петровичем крепла с каждым днем к вящей пользе для отечественной литературы. Первоиздатели сочинений Пруткова писали, что в том же «1850 г. граф А. К. Толстой и Алексей Михайлович Жемчужников, не предвидя серьезных последствий от своей затеи, вздумали уверить его, что видят в нем замечательные дарования драматического творчества».
Тогда-то и была написана комедия «Фантазия», вызвавшая переполох не только в театральном и журнальном, но и государственном масштабе.
9
В Александрийском театре ожидали самого государя Николая Павловича, пожелавшего своим высочайшим присутствием почтить представление, впервые дававшееся на сцене императорского театра.
Козьма Прутков гордо, но скромно восседал в ложе, абонированной А. К. Толстым, но ни графа, ни Алексея Жемчужникова, приглашенных на какой-то бал, в театре не было. Присутствовали их родственники и среди них — Лев Жемчужников, молодой художник, один из авторов будущего знаменитого портрета К. П. Пруткова.
Партер был уж полон, ложи блистали, из оркестровой ямы доносилась какафония настройки. Козьма Петрович еще раз углубился в изучение афишки, помещенной в «Северной Пчеле» в тот же день, то есть 8 января 1851 года, а также продававшейся капельдинерами.
Кроме прочего, в ней значилась шутка-водевиль «Фантазия», написанная Козьмой Петровичем. Но он из скромности, а также, по его словам, «опасаясь последствий по службе», подписал комедию не своим именем, а последними литерами латинского алфавита «Y и Z».
«Фантазия» была представлена в дирекцию императорских театров 23 декабря минувшего года чрез гг. А. М. Жемчужникова и А. К. Толстого, и вскоре на ее титульном листе появилась надпись цензора: «Одобряется для представления. С.-Петербург, 29 декабря 1850 г. Дейст. ст. советник Гедерштерн».
Не будем описывать прибытие императора в театр, не будем рассказывать содержание первых трех номеров
программы, с достаточной полнотой освещенных историками литературы. Прутков едва дождался начала своей комедии.
Поднялся занавес. Сцена представляла собой сад перед дачей богатой старухи Чупурлиной. Посреди сада виднелась беседка, очень узенькая, в виде будки... И над ней развевался флаг с надписью : «Что наша жизнь?»
И вот что происходит на сцене :
Старуха Чупурлина очень любит свою моську Фантазию и совсем не любит свою молоденькую воспитанницу Лизаньку, к которой, в надежде на богатое приданое, сватаются шесть женихов разом — молодой и резвый немец Либенталь, лукавый Разорваки, торговец мылом князь Батог-Батыев, приличный человек Кутило-Завалдайский, застенчивый господин Беспардонный и нахал Миловидов. Все они ухаживают за Лизанькой, и лишь Либенталь обхаживает старухину моську Фантазию. Но вот моська пропадает. Старуха обещает руку Лизаньки тому из женихов, кто отыщет Фантазию.
Оркестр играет бурю из «Севильского цирюльника». По сцене с лаем бегают собаки — от дога до шавки. Женихи ловят собак, обкарнывают их под моську и являются с ними к старухе...
Но оторвем взгляд от сцены и перенесемся в императорскую ложу. Царь Николай Павлович уже давно хмурит брови. Лай бегающих по сцене собак, невразумительные для зрителя, неподготовленного к творчеству Козьмы Пруткова, диалоги — все это подогревает в нем, мягко говоря, недоумение.
Кутило-Завалдайский вытаскивает на сцену упирающегося громадного датского дога и уверяет старуху Чупур-лину, что это и есть ее моська. Миловидов притаскивает детскую игрушку — деревянную собачку — и показывает ее издали.
— Подберите фалды! — кричит Миловидов.— Он зол до чрезвычайности!
Именно при этих словах случилось событие, оставшееся надолго в памяти тех, кто при нем присутствовал.
Император встал и покинул ложу.
У выхода он сказал директору императорских театров А.М. Гедеонову:
— Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.
После этих слов Николай I уехал из театра8.
То, что произошло дальше, привело Козьму Петровича Пруткова в нескрываемое возмущение. «Публика,— писал он,— вела себя легкомысленно, как толпа, хотя состояла наполовину из людей высшего общества! Едва государь с явным неудовольствием, изволил удалиться из ложи ранее конца пьесы, как публика стала шуметь, кричать, шикать, свистать... Этого прежде не дозволялось! За это прежде наказывали! »
Надо бы сразу сказать, что на постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, редактор журнала «Пантеон» Федор Кони:
«Давно ведется поговорка, что у каждого барона своя фантазия. Но вероятно со времени существования театра, никому еще не приходило в голову фантазии, подобной той, какую гг. Y и Z сочинили для русской сцены».
Свой пересказ комедии он закончил словами :
«Один только немец приносит настоящую Фантазию и получает руку Лизаньки. Однако соперники составляют против него интригу, но чем их замысел должен развязаться, мы сказать не можем, потому что публика, потеряв всякое терпение, не дала актерам окончить эту комедию и ошикала ее, прежде опущения занавеса. Мартынов, оставшийся один на сцене, попросил у кресел афишку, чтобы узнать как он говорил: «Кому в голову могла прийти фантазия, сочинить такую глупую пьесу?» Слова его были осыпаны единодушными рукоплесканиями...»
Но обратившись к первоисточнику, нельзя не заметить, что Федор Кони был неправ. «Фантазия» была сыграна до конца. Женихи никакой интриги не составляли, а, побранившись со старухой Чупурлиной, ушли вместе с ней со сцены.
Остался один Кутило-Завалдайский. Его играл великий русский актер Мартынов. Он подошел к рампе и наклонился над оркестром.
— Господин контрабас! — обратился он к музыканту.— Пст!.. Пст!.. Господин контрабас, одолжите афишку!
Из оркестра ему подали афишку.
— Весьма любопытно видеть: кто автор этой пьесы?
Внимательно рассматривая афишку, Мартынов продолжал:
— Нет!.. Имени не выставлено... Это значит осторожность! Это значит совесть не чиста... А должен быть человек самый безнравственный! Я, право, не понимаю даже: как можно было выбрать такую пьесу? Я по крайней мере тем доволен, что, с своей стороны, не позволил себе никакой неприличности, несмотря на все старания автора! Уж чего мне суфлер ни подсказывал?.. То есть, если б я хоть раз повторил громко, что он мне говорил, все бы из театра вышли вон!.. Но я, назло ему, говорил все противное! Он мне шепчет одно, а я говорю другое. И прочие актеры тоже все другое говорили; от этого и пьеса вышла лучше. А то нельзя было бы играть! Такой, право, нехороший сюжет!.. Уж будто нельзя было придумать что-либо получше? Например, что вот там один молодой человек любит одну девицу... Их родители соглашаются на брак; и в то время как молодые идут по коридору, из чулана выходит тень прабабушки и мимоходом их благословляет! Или вот что намедни случилось, после венгерской войны : что один офицер, будучи обручен с одною девицей, отправился с отрядом одного очень хорошего генерала и был ранен пулею в нос. Потом пуля заросла. И когда кончилась война, он возвратился и обвенчался со своею невестой... Только уж ночью, когда они остались вдвоем, он — по известному обычаю — хотел подойти к ручке жены своей... неожиданно чихнул... пуля вылетела у него из носу и убила жену наповал!.. Вот это называется сюжет!.. Оно и нравственно и назидательно; и есть драматический эффект!..
Уже начал опускаться занавес, а Мартынов не унимался.
— Или там еще : что один золотопромышленник, будучи чрезвычайно строптивого характера, поехал в Новый год с поздравленьем вместо того, чтобы к одному, к другому...
Тут грянул оркестр, а Мартынов, оглянувшись, увидел, что занавес уже опустился. Сконфуженный, он торопливо раскланялся с рукоплескавшей ему публикой и ушел.
Вот как было дело в действительности.
И становится понятным глубокое возмущение Козьмы
Петровича, читавшего в журнале «Пантеон» (1851, кн. I) совершенно искаженное описание действительных событий. Очевидно, тогда же он написал эпиграмму на Кони, которую мы обнаружили в бумагах А. М. Жемчужникова и публикуем впервые:
Хотя вы, Кони,
Сильны в законе,
Но на Парнасе Везут вас кони,
А не Пегасы.
Впрочем, эпиграмма могла иметь отношение к сыну упомянутого Кони и вообще быть написанной по другому поводу. Козьма Прутков все равно эпиграмм на конкретные личности не печатал.
Федор Кони был не одинок в своих заблуждениях. Тому порукой наш краткий обзор петербургской прессы того времени:
Журнал «Современник» (1851, кн. II, Смесь, стр. 271) писал, что «это пример очень замечательный в театральных летописях тем, что одной пьесы не доиграли, вследствие резко выраженного недовольства публики. Это случилось с пьесою «Фантазия».
Рецензент «Отечественных записок» (1851, февраль, отд. VIII, стр. 227) был более наблюдателен, хотя и писал о «совершенном и заслуженном падении Фантазии, оригинального водевиля, соч. Y и Z. Благоразумные “авторы предвидели это падение и вложили в уста г. Мартынова длинный монолог, состоящий из невероятных рассказов, который несколько рассеял зрителей от часовой скуки этой собачьей комедии, потому что тут все дело вертится на собаках».
И наконец Василько Петров, театральный обозреватель «Санкт-Петербургских Ведомостей» (1851, 11 фев.), подошел к комедии почти сочувственно: «О «Фантазии», оригинальной шутке гг. Y и Z, мы вовсе не будем говорить, потому что de mortius out bene, out nihil»9.
Он был прав.
На скрижалях истории императорских театров было выбито:
«ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ СЕГО 9 ЯНВАРЯ 1851 Г. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СЕЙ ПИЕСЫ В ТЕАТРАХ ВОСПРЕЩЕНО. Кол. Асе. Семенов».
Но коллежский асессор Семенов обозначил день формального запрещения; словесно оно было объявлено императором 8 января, в тот самый момент, когда он покидал театр и принял на свои плечи потертую шинель, которой очень гордился и укрывался по ночам, почивая на узкой походной койке, подобно великим полководцам прошлого.
И если уж мы придерживаемся строго документального принципа изложения, то было бы несправедливым скрыть от читателя отношение к происшедшему самого Козьмы Пруткова, почерпнутое нами из «Моего посмертного объяснения к комедии «Фантазия».
«Итак, публике дозволено было видеть эту комедию только один раз! — писал он.— А разве достаточно одного раза для оценки произведения, выходящего из рядовых? Сразу понимаются только явления обыкновенные, посредственность, пошлость. Едва ли кто оценил бы Гомера, Шекспира, Бетховена, Пушкина, если бы произведения их было воспрещено прослушать более одного раза! Но я не ропщу!.. Я только передаю факты.
Притом успех всякого сценического произведения много зависит от игры актеров. А как исполнялась моя «Фантазия»? Она была поставлена на сцену наскоро, среди праздников и разных бенефисных хлопот. Из всех актеров, в ней участвовавших, один Толченов I исполнил свою роль сполна добросовестно и старательно. Знаменитый Мартынов отнесся серьезно только к последнему монологу в роли Кутилы-Завалдайского. Все прочие играли так, будто боялись за себя или за автора : без веселости, робко, вяло, недружно. Желал бы я видеть: что сталось бы с любым произведением Шекспира или Кукольника, если б оно было исполнено так плохо, как моя «Фантазия»!..»
Разоблачая недобросовестных рецензентов, он еще и еще ловил их на том, что они не поняли ни смысла пьесы, ни происходившего в Александрийском театре.
Публика рукоплескала? Да.
Кому она рукоплескала? Великому Мартынову, произносившему монолог, сочиненный гениальным Прутковым.
«Следовательно: публика, думая рукоплескать Мартынову как импровизатору и в осуждение автора, в действительности рукоплескала Мартынову как актеру, а мне — как автору!»
Теперь мы видим, насколько основательно был подготовлен Козьма Прутков к вступлению в большую литературу.
10
Если читатель думает, что мы уже покончили с «Фантазией», то он глубоко заблуждается. Такое выдающееся произведение требует самого пристального внимания. Оно заставило напрячься критическую мысль даже в то далекое от нас, прутковское, время.
Тогда еще не было ни совещаний критиков, ни специальных критических журналов, и все отношения выяснялись либо на страницах периодических изданий, либо, в крайних случаях, за городом, при помощи дуэльных пистолетов. Если усердие превозмогало рассудок, можно, было схлопотать пощечину со всеми вытекавшими отсюда последствиями. И тем не менее критика умудрялась выполнять задачи, поставленные перед нею, без особенного кровопролития.
Главным оружием критики тогда был строгий окрик, каковой и последовал со страниц булгаринского полуофициоза «Северная Пчела» (1851, 19 января). Писатель Р. Зотов, который вел в ней отдел театральной хроники, разразился обширной рецензией, написанной верноподданно и энергично. И вот ее резюме :
«Признаемся, Фантазия превзошла все наши ожидания. Нам даже совестно говорить о ней, совестно за литературу, театр, актеров и публику. Это уже не натуральная школа, на которую мы, бывало, нападали в беллетристике. Для школы Фантазии надобно придумать особенное название (весьма прозорливо.— И. П.). Душевно и глубоко мы благодарны публике за ее единодушное решение, авось это остановит сочинителей подобных фантазий. Приучив нашу публику наводнением пошлых водевилей ко всем выходкам дурного вкуса и бездарности, эти господа воображают, что для нее все хорошо. Ошибаетесь, чувство изящного не так скоро притупляется. По выражению всеобщего негодования, проводившему Фантазию, мы видим, что большая часть русских зрителей состоит из людей образованных и благонамеренных».
Одним росчерком пера автор рецензии как бы выключал автора комедии из числа людей благонамеренных, что вполне понятно, имея в виду высочайшее недоумение. С другой стороны, Козьме Петровичу, считавшему благонамеренность важнейшим качеством чиновника и поэта, было обидно.
И потом, разве мог он подумать, что, следуя примеру многих драматургов, имевших успех у публики и критики, он вызовет огонь не только на себя, но и на те произведения, которые наводняли сцену и вдруг показались пошлыми и бездарными? Разве не изучил он внимательно все приемы, которыми достигали успеха у зрителей авторы водевилей?
Он не пошел по легкому пути, как делали некоторые, не стал перелицовывать какую-нибудь французскую штучку, кое-как переводить ее текст, наделять действующих лиц русскими фамилиями и пускать подобную стряпню на сцену под своим именем. В оригинальных водевилях, правда, герои тоже под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвигались к собственной свадьбе.
Но гений не был бы гением, если бы не совершил переворота в какой-либо области человеческой деятельности. Судите сами...
Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водевиле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчина; если лекарь, то Микстура...
А в «Фантазии» все наоборот.
«Застенчивый человек» зовется Беспардонным, Миловидов оказывается «человеком прямым», неприятным в своей грубой откровенности, а Кутило-Завалдайский, «человек приличный», даже представляясь, говорит: «У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что мое такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и бог знает что; а я совсем не то!.. Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером». И оправдывает целиком собственную характеристику.
И во-вторых, автор «Фантазии» решил навсегда покончить с несложной и ясной логикой водевильных диалогов.
И начал это делать с первых нее реплик :
«Разорваки (смотрит на свои часы). Семь часов.
К у т и л о-З а в а л д а й с к и й (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный корпус у них ; никак не могу сладить! »
Фемистокл Мильтиадович Разорваки, «человек отчасти лукавый и вероломный», в котором многие усматривают намек на известного тогда банкира Д. Е. Банардаки, предлагает себя в женихи таким образом :
«Разорваки. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу руки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный ; у меня есть страсти!
Чупурлина. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?
Разорваки. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбыточных мечтаний. Мои средства ближе к действительности... Я полагаю: занять капитал... в 300 тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!
Чупурлина. Мозольную лечебницу?
Разорваки. На большой ноге!
Чупурлина. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Неш-то на Лизанькино приданое?
Разорваки. Я сказал : занять капитал, в 300 тысяч рублей серебром!
Чупурлина. Да у кого же занять, батюшка?
Разорваки. Подумайте : 300 тысяч рублей серебром! Это миллион на ассигнации!
Чупурлина. Да кто тебе их даст? Ведь это, выходит, ты говоришь пустяки!
Разорваки. Миллион 50 тысяч на ассигнации!»
Но, как это часто бывает, новаторство показалось нелепостью, абсурдом...
В XX веке было время, когда абсурд предлагали считать вершиной драматического искусства. От этого за версту несло разложением.
Химический термин «разложение» ввел в литературоведение Аполлон Григорьев. И едва ли не в тот самый год, когда была поставлена «Фантазия».
Аполлон Александрович жил в то время в Москве и, естественно, на спектакле быть не мог. Но он прочел рецензию Федора Кони и отозвался на «Фантазию» статьей в журнале «Москвитянин» (1851, № 6).
«Со своей стороны,— писал он,— мы видим в фантазии гг. Y и Z злую и меткую, хотя грубую пародию на произведения современной драматургии, которые все основаны на такого же рода нелепостях. Ирония тут явная — в эпитетах, придаваемых действующим лицам, в баснословной нелепости положений. Здесь только доведено до нелепости и представлено в общей картине то, что по частям найдется в каждом из имеющих успех водевилей. Пародия гг. Y и Z не могла иметь успеха потому, что не пришел еще час падения пародируемых ими произведений».
11
На год раньше, чем в «Современнике» появилась первая повесть Льва Толстого, в том же журнале дебютировал Козьма Прутков.
Нет, его не охладило запрещение первой написанной им комедии. Наоборот, следуя привычке многих поэтов, которые хиреют и чахнут, если их не ругают в газетах, он черпал в неистовом злопыхательстве печати силы для новых литературных подвигов.
Один из братьев Жемчужниковых (Александр) неотступно склонял его заняться сочинением басен.
Мемуаристы вспоминают: «Он (Козьма Прутков.— И. П.) тотчас же возревновал славе И. А. Крылова тем более, что И. А. Крылов тоже состоял в государственной службе и тоже был кавалером ордена св. Станислава 1-й степени. В таком настроении он написал три басни: «Незабудки и Запятки»* «Кондуктор и Тарантул» и «Цапля и Беговые дрожки»; они были напечатаны в журн. «Современник» (1851, кн. XI, з «Заметках Нового Поэта») и очень понравились публике».
Но, сочинив эти басни, Козьма Петрович снова скрыл свое имя. Не потому, что не верил в свои литературные дарования — просто он боялся прослыть литератором. Он передоверил свои басни Владимиру Жемчужникову, который был на короткой ноге с Иваном Ивановичем Панаевым, очень общительным и франтоватым человеком, сотрудником Некрасова и совладельцем «Современника».
Панаев пописывал фельетоны, обозрения, репортажи, заметки и помещал их в своем журнале за подписью «Новый Поэт», то есть скрываясь за псевдонимом, хотя в государственной службе не состоял. В ноябрьской книжке упомянутого года «Новый Поэт» писал:
«Вообще нынешний месяц я завален стихотворениями, которые слетаются ко мне со всех концов России на мое снисходительное рассмотрение. При самом заключении этих заметок, я получил три басни, с которыми мне непременно хочется познакомить читателей».
И тут же напечатал все три басни, из которых мы воспроизведем «Незабудки и Запятки» :
Трясясь Пахомыч на запятках,
Пук незабудок вез с собой.
Мозоли натерев на пятках,
Лечил их дома камфорой.
Читатель! в басне сей, откинув незабудки,
Здесь помещенные для шутки,
Ты только это заключи:
Коль будут у тебя мозоли,
То, чтоб избавиться от боли,
Ты, как Пахомыч наш, их камфорой лечи.
В заключение «Новый Поэт» добавил:
«Эти басни заставили меня очень смеяться, чего желаю от всей души и вам, мой читатель».
Он мог бы этого и не добавлять. И тогдашний читатель сам знал, что хорошо, а что плохо. Успех превзошел все ожидания.
Особенно ликовала рептильная критика, еще совсем недавно побивавшая камнями произведение, удостоившееся высочайшего неудовольствия. И не только она...
Уже в январе следующего года автор знаменитой «По-линьки Сакс» и в будущем основатель Литературного фонда Александр Васильевич Дружинин в своем «Письме иногороднего подписчика о русской журналистике», помещен ном в «Библиотеке для чтения», посвятил басням несколько страниц, которые были написаны им изящно и даже щеголевато :
«Басен этих нет возможности прочитать, не выронив книги из рук, не предавшись самой необузданной веселости и не сделавши несколько энергических возгласов. Это верх лукавой наивности, милой пошлости, «эбурифантности и дезопилянтной веселости», как сказал бы я, если б желал подражать некоторым из моих литературных приятелей. Я выпишу вам вторую из басенок, и если вы сейчас же не расхохочетесь, то вам останется только подойти к Неве и броситься в ее синие волны: для вас все кончено в этой жизни...»
Далее идут столь безудержные похвалы басне «Кондуктор и Тарантул», что, будь у Козьмы Петровича другой характер, ему бы стало неловко. Впрочем, имени Пруткова пока никто не знал...
Но дело тут не совсем простое. Мы беремся утверждать, что именно на анализе одной из трех прутковских басен Дружинин решил составить себе имя в критике. Отдышавшись после «гомерического хохота», он продолжал:
«...Я успел состроить предположение весьма длинное и затейливое, обдумать план, исполнение которого меня прямо приведет к воротам славы. Мне хочется занять место вакантное в русской литературе,— место знаменитого русского критика1... Я замечаю, что мой слог довольно хорош для критики, мысли мои давно привыкли витать вне места и времени... Я знаю несколько фраз из одной немецкой эстетики, переделанной французом и изданной в Брюсселе, чего же более; отчего мне не быть критиком? Я даже приискал себе салон, преисполненный старыми девами и дамами, упивающимися Жоржем Сандом, я даже стал верить в художественность, создал даже одно недурное и новое слово «типичность» и готовлюсь в январе месяце одарить русскую публику длинною статьею по поводу басни «Кондуктор и Тарантул».
Дружинин исполнил свое обещание немедленно. Только недостаток места мешает нам полностью поместить здесь его глубокие теоретические обобщения, частью выдуманные им самим, а частью «выкраденные из старых критиков», что в общем заложило основы методики, которая развивалась весьма успешно и потребовала в конце концов создания специальных институтов со своими штатными расписаниями и иерархией чинов.
Так незначительный, казалось, повод (басня) привел к последствиям весьма масштабным, что и было предусмотрено в философском наследии Козьмы Пруткова, который сказал: «Щелкни кобылу в нос — она махнет хвостом».
Но, опустив теоретические рассуждения Дружинина, мы «не можем пройти молчанием» (выражение К. П. Пруткова) некоторых оценок, являющих собой торжество эрудиции, легкости в мыслях и пустозвонства.
Так о басне «Кондуктор и Тарантул» он писал:
«Могучая творческая фантазия, замкнувшись в саму себя, опираясь на свою собственную мощь, из простой повседневной жизни воссоздает нечто целое, стройное, оконченное, обильное мыслью, верное действительности. Басня открывается великолепною картиной природы во вкусе Сальватора-Розы или тех испанских живописцев, в которых иногда бывают клочки пейзажей.
В горах Гишпании тяжелый экипаж
С кондуктором отправился в вояж.
Гишпанка, сидя в нем, немедленно заснула,
А муж ее меж тем, увидя тарантула,
Вскричал: «Кондуктор! стой!
Приди скорей! Ах, боже мой!»
На крик кондуктор поспешает И тут же веником скотину выгоняет,
Примолвя: «Денег ты за место не платил!»,
И тотчас же его пятою раздавил...
Видите ли вы перед собою эту каменистую, неровную дорогу — равнину и возвышенности, обожженные полдневным солнцем, дальний, голубой силуэт гор на горизонте, и посреди всей этой сцены, достойной кисти великого художника, старый тяжелый экипаж с массивными колесами, мулами, украшенными ленточками, аррьеросами, с карабином за плечом и зорким взглядом во все стороны...»
И снова опустим рассуждения Дружинина о «типах» и «типичности», после которых он приступает к разбору образов басни — гишпанки, ее мужа и тарантула, забравшегося в экипаж; причем, возгоняя листаж, критик отвечает на каждую строку Пруткова — пятьюдесятью своими.
...Вот уже тарантул пробирается к беспечно спящей гишпанке. И тут критик бросает автору весьма веский упрек.
«Это эффект очень сильный, но который даже по плечу писателям в роде Александра Дюма, Поль-де-Кока и Бальзака. Истинному художнику10 не следовало бы браться за подобные эффекты, но автор басни выкупает свой легкий промах новым типом, превосходящим оба первые. Мы говорим о кондукторе, сухом и чреватом бесполезными поговорками, об этом мещанском типе из породы Жеронтов. Как он прижимист и готов на зло, с каким наслаждением умерщвляет он бедного тарантула и еще прибавляет к злому делу иронию, от которой холод прохватывает читателя и волоса его начинают медленно подниматься кверху! «Денег за место не платил», говорит кондуктор и убивает тарантула, сперва выгнав его веником и натешившись муками своей жертвы... Вот могучее создание фантазии. Чтоб приискать ему равное, придется обратиться к Шекспиру...»
Недавно мы прочитали интересное исследование о тенденции изготовления гениев срочно и в массовом порядке. Предположим, вам для каких-то нужд необходим авторитетный ученый механик. Для этого берется любой достаточно расторопный и образованный товарищ, опубликовавший ряд трудов по механике. Местечкин, скажем. Вы пишете о нем статью, в которой должны встречаться обороты, подобные такому: «Как утверждают Архимед, Ньютон, Чебышев и Местечкин...» Повторите этот прием в другой статье, третьей... Сочините книгу с многочисленными ссылками на Местечки-на, составьте сборник воспоминаний о нем (не важно, если он еще жив), упоминайте его имя в телепередачах и эстрадных представлениях, назовите, наконец, его именем теплоход. На все это у вас уйдет года три. Зато теперь вы смело можете укрываться в сени авторитета созданного вами гения. Публика возражать не будет, она привыкла.
Теперь мы видим, что эта тенденция не нова. Ее знал и А. В. Дружинин, сопрягавший еще незримого К. П. Пруткова с могучими именами.
Кстати, позднейшие историки литературы (П. Н. Берков) пытались бросить тень на А. В. Дружинина, намекнув на то обстоятельство, что последний был дружен с Александром Жемчужниковым и что статья писалась не как следствие преклонения перед талантом К. П. Пруткова.
Мы не хотим сказать, что такого не бывает. Очень даже бывает. Мы знаем немало и таких случаев, когда из дружеского участия писалась большая рецензия на одно маленькое стихотворение поэта. Но, что касается басни К. П. Пруткова, мы отвергаем намек целиком и полностью. Слишком уж прославлено было имя дебютанта впоследствии...
Данный текст является ознакомительным фрагментом.