Глава VI СМОТРОВАЯ БАШНЯ

Глава VI

СМОТРОВАЯ БАШНЯ

Барон Шобер[47], первый советник посольства Австрийской империи в великом герцогстве Саксен-Веймар, после нескольких месяцев отсутствия возвратился в Веймар. Венское правительство вызывало в столицу своего дипломатического представители, едва удалось восстановить в столице императорскую власть. Пусть даже ещё не до конца. В Венгрии ещё бушевало илами революции, а венская камарилья, едва зализав раны после восстания в столице Австрии, уже принялась плести новые политические интриги, чтобы заполучить назад потерянные Австрией в двух войнах германские земли. В этом Шобер мало чем помог своему правительству. Тем старательнее писал он дневники о Листе и теперь просто сгорал от нетерпения, желая узнать от него самые свежие сведения для своего литературного опуса.

Из этого дневника мы и узнаем теперь многое. Вот как Шобер записал рассказ великого музыканта об этих днях его жизни:

«...Получив моё письмо из Воронинцев, Шобер рассказал великой герцогине Марии Павловне о предстоящем приезде — моём и Каролины и Веймар. Герцогиня распорядилась купить для нас небольшой дворец Альтенбург. Единственным пожеланием герцогини было, чтобы хотя бы вначале беглецы соблюдали видимость, что они живут порознь: княгиня Витгенштейн — в Альтенбурге, а Лист — в гостинице.

Однако до осуществления этого плана им предстояло пережить ещё немало событий. Во-первых, Каролине пришлось поспешно бежать из России. Ей стало известно, что семейство Витгенштейнов, боясь за судьбу её многомиллионного состояния, решило упрятать княгиню в монастырь. Предлог: Каролина психически больная, но родственники якобы стыдятся отправить её в обычный дом сумасшедших и предпочитают поместить в монастырь под присмотр монашенок — сестёр милосердия.

Продав всё ценное, что могла, Каролина собиралась в дорогу. Офицер пограничной стражи, почитатель её образованности и щедрости, прислал конного нарочного с известием: «В связи с беспорядками в Европе получен приказ закрыть русскую границу. Я задержу приказ до тех пор, пока Ваше сиятельство не очутится за рубежом ».

Не обращая внимания на бушевавшую пургу, княгиня закутала Манечку потеплее, взяла с собой самые дорогие её памяти вещи, деньги — и в путь...»

«...Я, — продолжает свой рассказ Ференц Лист, — ждал беглецов в Крижановце, имении князя Лихновского. Проходили дни, а от них — ни слуху ни духу. Лихновский выслал конных дозорных к границе, и те в конце концов отыскали их. Последний участок пути княгине с дочкой пришлось проделать пешком. Девочка была уже без чувств, но Каролина (словно одержимая, откуда только силы взялись) упорно пробивалась сквозь метель и сугробы.

Лихновский принял нас по-царски. Однако через два дня он забеспокоился!

— Здесь я не могу гарантировать вам безопасность: слишком близко русская граница. Сейчас велю запрягать и везу вас дальше, в мой граецкий замок.

Раздумывать было некогда. Снова в дорогу — через бескрайние степи Галиции. Почти на каждой почтовой станции, пока перепрягали лошадей, нам рассказывали, что по тракту шалят волчьи стаи.

Ближе к Чехии уже другие страхи: словно вся страна пришла в движение. Во все концы маршировали армейские колонны — подавлять революцию в Праге, Пеште. Штатских с дороги! И отовсюду стремительные, как молнии, слухи: из Милана прогнали войска Радецкого, в Париже свергли короля, в Праге сбивают повсюду с фронтонов домов австрийского двуглавого орла. А в Венгрии! В моей прекрасной, родной Венгрии одна на другой формируются революционные армии. Рождаются легендарные имена...

...Мы упорно пробирались на Запад. Два счастливых дня на отдых в Граеце. Но Каролина умоляет ехать дальше, прямиком в Веймар. Меня же зовёт голос крови, страсть, мой характер вечного странника, жжёт в груди огонь, имя которому — любовь к родине!

Мчимся дальше — из Граеца в Вену, из Вены к венгерской границе, оттуда с большим трудом, но всё же добираемся до Шопрона, Кишмартона. Минуту спустя я уже в тесном кругу друзей. Но и здесь два лагеря: одни говорят, что восстание закончится гибелью венгерской нации, другие кричат: «Развернём старые знамёна Ракоци с лозунгом «За свободу!».

Где же моё место? Сейчас я проехал через Польшу, Чехию и Австрию. Я видел, какой океанский вал армии катится уже на мою крохотную Венгрию. Рассказать им об этом? Это равносильно тому, что хватать за руки человека, взявшегося за оружие, и уговаривать его, внушать ему, что умный трус проживёт дольше, чем храбрый безумец! Но и умолчать о миллионных армиях, движущихся на них, — это тоже было бы подлой ложью!

Я в отчаянье, не зная, как мне поступить. Каролина умоляет:

   — Уедем отсюда поскорее! Здесь пока ещё только сеют семена славы, но пожнут только смерть. И очень скоро.

В Кишмартонской церкви читает проповедь патер Санисло Альбах. Имя его многим знакомо. Клерикалы изгнали его из Пешта, определив, что его проповеди слишком смахивают на речи парижского аббата-раскольника Ламенне. После проповеди патер приглашает нас разделить с ним его скромный обед. Мы ещё и словом не обмолвились о моих проблемах, а он уже говорит:

   — Вам здесь нечего делать. На сегодня вы — единственный венгр, который известен всему миру. Если вы погибнете — а я думаю, это так и будет, — вместе с вами на небе Европы погаснет и та единственная звезда, что представляет на нём дух и душу Венгрии. Как духовный отец, как старший по возрасту, как венгр, который прожил здесь всю жизнь и здесь умрёт, я говорю вам: уезжайте! И это не совет, а приказ. Уезжайте без колебаний. Люди без совести спасают, как это сейчас называют, «свои интересы», вывозя за границу золотые сокровища. Я именем всей нации говорю вам: нынче вы — золотой фонд венгерского духа. Ваш долг во имя высочайшего интереса нашего народа хранить это золото там, где ему уже ничто не будет угрожать...

...Я хотел бы показать Каролине ещё и Доборьян и, может быть, даже купить дом, где когда-то три поколения Листов влачили своё жалкое существование. Но мы доехали только до окраины села и издали посмотрели на него: через час-другой уходил почтовый дилижанс на Вену, и Альбах взял с меня слово, что я не отвергну эту единственную возможность.

Итак, мы прискакали сломя голову в Вену, оттуда где поездом, где на почтовых добрались до конечной цели нашего путешествия — до Веймара.

Великая герцогиня Мария Павловна милостиво приняла Каролину, пообещала переговорить с Мадьтицем, русским послом при веймарском дворе, а также отправить письмо своему брагу, императору России, с просьбой разрешить расторжение брака Каролины с князем Николаем Витгенштейном. Она просила своего царственного брата повлиять и на московского митрополита в решении этого вопроса. Мотив для развода — это Каролина сама выкопала в тайниках церковного права, — что её выдали замуж ещё несовершеннолетней, ребёнком. Брак же, заключённый по родительскому принуждению, и каноническое и светское право считает недействительным. Но пока, на всякий случай, мы поселились порознь: Каролина — в Альтенбурге, я — в «Наследном принце». Конечно же, ежедневно мы вместе обедали и ужинали: я, Каролина с Маней и приехавшей в Веймар к тому времени её гувернанткой, мисс Андерсон. Я ненавижу ханжество и эту глупо-неуклюжую, двусмысленную ситуацию. Поэтому я очень скоро покинул «Наследный принц» и перебрался в Альтенбург. Бюргеры закряхтели, а несколько местных революционеров пришли в восторг: вот что значит настоящий борец за свободу! Придворные кисло улыбаются, герцогиня Мария Павловна шлёт одно письмо за другим русскому царю, уже буквально умоляя его дать возможность двум грешникам встать на путь гражданской и христианской порядочности. Посол же Мальтиц в своих письмах ко двору ругал нас. Но всё погубил подлый эгоизм моих коллег-музыкантов, убоявшихся в моём лице конкурента. За моей спиной они шептали, что я и партитур-то не могу читать и потому изображаю, будто я дирижирую наизусть, без нот. Потом начались обычные оркестрантские штучки: то начинала врать скрипка, то трубач «забыл» вовремя вступить в партию, то кларнетист вместо четверти ноты увидел половинку. И всё это для одного: заметит ли знаменитый господин дирижёр или нот? Одно дело кататься по свету и тренькать на пианино и совсем другое — управлять оркестром. Приходится спокойно объяснить скрипачу, который умышленно сфальшивил, что я и ещё много других произведений знаю на память и что пока не родился на свет такой оркестрант, которому бы удалось водить меня за нос...

В это время мне в руки попала увертюра к «Тангейзеру» Рихарда Вагнера. Я перелистал её и поспешил к Каролине, она умеет остудить мой излишний пыл. Сажусь к роялю, прошу:

   — Послушай вот это, Каролина. Кажется, я открыл один из шедевров века!

Сыграл увертюру до конца, спрашиваю:

   — Ну как? Или я ошибся?

   — Ты должен сыграть это в ближайшее время в концерте.

Вот это и породило первую бурю в Веймаре. С моей немногочисленной горсточкой скрипачей разве я мог воссоздать вопли и стопы Тангейзера? Ответ: нет денег. Дальше — больше. Определённые круги при веймарском дворе спрашивают: а зачем, собственно, нам эти концерты? Господин Лист может приезжать во дворец, играть на рояле, как умеет, а театр и оркестр пусть он оставит в покое. В театре пусть, как всюду, забавляют публику паяцы, фокусники, дрессировщики собачек, мимы. А если публика очень жаждет музыки, можно сыграть для неё парочку итальянских опер-буфф. Идти же дальше этого — дело скользкое, более того, опасное!

Что ж, борьба так борьба! Я решил воспользоваться поводом: Веймар готовился пышно отпраздновать день рождения своей престолонаследницы — принцессы Софии — и показать «Тангейзера» целиком.

Каролина собиралась в Дрезден. У неё родились подозрения, что посол Мальтиц через своих агентов на почте выкрадывает её прошения к русскому императору, и потому решила сдать их собственноручно на почту не в Веймаре, а в Дрездене. Я попросил её, раз уж она едет в саксонскую столицу, послушать «Тангейзера» в тамошнем театре.

Каролина вернулась через два дня в полном восторге. Она сообщила мне, что после спектакля заглянула за кулисы и сказала Вагнеру, что и в Веймарском театре теперь будут стараться поставить его оперу, если не лучше, то хотя бы не хуже, чем в Дрездене. Вагнер вскоре переслал мне партитуру в сопровождении удивительнейшего письма.

Начались репетиции и беспрестанные схватки с интендантством двора за каждую скрипку и аршин полотна для кулис, за каждое ведёрко краски или гвоздь.

Наконец премьера. Хозяева Вагнера оказались не лучше моих: ему далее не разрешили поехать на премьеру собственной оперы в Веймар.

Успех? Это был не просто успех, но и моя победа над врагами.

А 13 мая 1849 года Рихард Вагнер всё же появился у меня в Альтенбурге. Из Дрездена ему пришлось бежать, так как он принял участие в революционных боях и теперь вынужден стать бродягой — без жены, дома, денег и каких-либо видов на будущее.

Мы поместили его в «Наследном принце», после чего состоялся диалог между Каролиной и Рихардом Вагнером, подобного которому я ещё не слышал никогда, хотя мне и доводилось сиживать за одним столом с интереснейшими людьми.

Эти двое блистали, сыпали идеями, на полуслове подхватывая фразы собеседника. Если бы я не знал, как привязана Каролина ко мне, я бы мог подумать, что она просто влюблена в Вагнера. Боже, каким интересным рассказчиком оказался этот человек: он владел не только пафосом Риенци, но и драматической страстностью Тангейзера и артистизмом комедианта. Он разыгрывал у нас на глазах и взбунтовавшегося бюргера, и грубияна — прусского гренадера, он — гудящий колокол над Дрезденом и сражённый, истекающий кровью на главной площади города повстанец. А как он говорил о Бакунине, об этом бесстрашном и яростном мастере революции, восторгавшемся багряным знаменем над Дрезденом, которое было соткано не из шелка, а из зарева пожаров и вспышек орудийных залпов. Так может наслаждаться мигом только музыкант, созидающий симфонию, художник, который видит, как оживает на стене его фреска...

...Вагнер показал и падение революции в Дрездене, и свой побег оттуда. Видно было, что он был слегка напуган, обеспокоен своим грядущим, но и рад, что отделался от Люттихау, этого дурака интенданта.

Мы решили представить Вагнера нашей высочайшей патронессе, великой герцогине Марии Павловне. Это произошло в небольшом охотничьем замке великого герцога Саксен-Веймарского. Её величество пообещала сделать всё от неё зависящее для Вагнера, потерявшего и заработок и положение. Однако она не смогла выполнить это своё обещание, так как одна веймарская газета опубликовала приказ саксонских властей о розыске дрезденского дирижёра Рихарда Вагнера, в котором предусматривались суровые наказания не только ему самому, но и всем, кто помогал ему бежать или теперь укрывает его. Каролина трезво оценила обстановку: как бы веймарский двор ни любил музыку, если последует нажим со стороны Саксонии и Пруссии, Веймару придётся выдать беглеца. Так что действовать нужно быстро: добывать для Вагнера деньги, одежду и паспорт и как можно скорее отправлять его в Швейцарию.

Вагнер ещё колебался: в Дрездене остались его жена, книги, вещи и прежде всего собрания партитур, и он хотел бы, прежде чем отправиться в путь, быть уверенным, что все эти ценности в безопасности. Но Каролина непреклонна: нынче очень трудно вызволить человека из тюрьмы. Это мрачное предсказание подействовало. Вагнер уехал. Я проводил его далеко за пределы Веймара. Прощаясь, маленький, осунувшийся, постаревший человек сказал:

— Очень, очень люблю тебя, Франц, и остаток веры в жизнь я сохранил только благодаря тебе.

И заплакал...

В июне 1849 года в Альтенбурге появился молодой человек и сказал, что он — Ганс Бюлов, студент из Лейпцига, сотрудник газеты «Абендпост» («Вечерняя почта»), и хотел бы поговорить с господином Листом.

Швейцар (он же садовник и кучер в одном лице) отвечал, что господина Листа нет дома, но гость может обратиться к его секретарю господину Раффу.

   — Я хотел бы написать для лейпцигской «Абендпост» очерк о возрождении музыкальной жизни в Веймаре, — сообщил Раффу молодой человек, которому на вид было лет семнадцать-восемнадцать.

   — Маэстро, к сожалению, не находится в Веймаре, — сказал Рафф, — но я с удовольствием берусь показать вам и рассказать о резиденции господина Листа, Альтенбурге, и жизни в нём. Вот салон, — пояснял Рафф, приведя гостя в самое светлое и просторное помещение на первом этаже дома. — В прошлом году здесь побывали Рихард Вагнер, художники Корнелиус, Дженелли, великий архитектор Шадов. Отсюда дверь ведёт в концертный салон, где музыкантов ждёт венский рояль и небольшая эстрада для квартета. Раз в неделю мы слушаем здесь какой-нибудь камерный концерт. Картины на стенах — сцены из драмы «Эдип», эскизы для театрального занавеса — подарок Дженелли. Вот там несколько цветных амурчиков. Их подарила Беттина фон Арним[48]. Взгляните на подпись: «Да здравствует Лист!» В соседней комнате — коллекция оружия маэстро. Поклонники господина Листа шлют ему в подарок всевозможные сабли, мечи, шпаги, кинжалы, какие только не выдумал человеческий ум, из Европы, Африки и даже из Южной Америки. Правда, в витринах размещены и более мирные орудия: трубки и мундштуки со всех концов света; вот этот из янтаря, украшенного серебром, перламутром, — подарок турецкого султана; а вот единственный здесь портрет Феликса Лихновского. Бурную жизнь прожил князь. Для него всё было игрой: женщины, деньги, карьера, политика. Трагической ценой и заплатил он за эту большую игру: погиб во время каких-то уличных беспорядков. На первом этаже — покои княгини. На втором, вот сюда, пожалуйста, — большой музыкальный салон, здесь стоит знаменитый эраровский рояль, с триумфом объехавший весь мир. А рядом музыкальный монстр производства фирмы «Александер и сыновья». Он соединяет в себе рояль и орган. Три мануала, шестнадцать регистров и органная система педалей. Маэстро страстный поклонник органной музыки, и этот инструмент в какой-то мере заменяет ему настоящий орган. Вон там, у окна, чембало Моцарта. А теперь, — предлагает Рафф, — пройдём в библиотеку. Взгляните на эти переполненные книжные полки. Листа интересует всё на свете: мировая литература и экономика, философия и история, жизнь народов древности и фантастика, итальянские поэты и французская проза — от Вольтера до Сен-Симона. Вот Гёте, Кант, Гегель, Шеллинг, вот венгерская литература в отличных переводах. Американцы с их литературой об охотниках на бизонов. И разумеется, собрание партитур. Здесь есть и такие мастера, кого ныне уже и не помнят, — от Лассо до Скарлатти, — и такие, кого ещё не знают, от вашего покорного слуги Иоахима Раффа до Рихарда Вагнера. А теперь мы приближаемся к святой реликвии — роялю Бродвуда, последнему инструменту, которого касалась рука Бетховена. Несколько минут посвятим и этому маленькому кабинету в библиотеке — музею Листа. Рисунки, медали, скульптуры, портреты, изображающие маэстро в разные периоды жизни. Бот он ещё мальчик, которого поцеловал в лоб Бетховен, — великий волшебник Парижа, изображённый Шеффером в виде короля магов, — бюст Листа, выполненный Бартолини и Шванталером; ордена, медали, почётные дипломы из разных стран от королей, кардиналов и пан, от князей, бургомистров, деканов университетов и красавиц — эти рукоделием, стихами и другими милыми безделушками старались порадовать маэстро. А в этой витрине величайшие ценности дома - рукописи Баха, Гайдна, Моцарта, Бетховена и Вагнера...

По настоятельной просьбе начинающего журналиста из Лейпцига секретарь композитора показал ему и святая святых — небольшое строение, отделённое от дворца, — рабочий кабинет маэстро. Собственно, это одна большая комната в три окна, на стенах голубые обои, слегка припорошённые золотой пылью, голубые с белым занавеси на окнах, пианино красного дерева, пюпитр для письма, песочные часы, небольшой стол, обтянутые штофом кресла. На стене картины: «Меланхолия» Дюрера и старинная гравюра «Святой Франциск на волнах».

   — Вот и всё, молодой человек, — сказал Рафф. — Вон гам, в углу, — письменный столик. За ним иногда работает княгиня. Чугунная печка, её частенько топит сам маэстро: он не любит, когда ему мешают во время работы. Тут, за стенкой, его спальня. Отнюдь не царская, скорее монашеская: железная кровать, распятие, кувшин с водой и тазик для умывания, разбросанные на полу книги, поты.

   — Над чем работает сейчас маэстро? — спросил Ганс Бюлов.

   — Над серьёзным исследованием об искусстве дирижирования, — ответил Рафф.

Приехал гость. G первого же взгляда Ференц почувствовал: этот человек на кого-то похож, на кого-то очень знакомого ему. И едва гость заговаривает, у него непроизвольно вырывается:

— Телеки! Шандор Телеки!

Гость кивает.

   — Мы действительно с ним родственники. Но меня зовут Ласло Телеки.

   — Что же вас привело ко мне, господин граф? — разглядывая сидящего перед ним человека, спрашивает Лист. Гость намного стройнее и уже в плечах крепыша Шандора. Белые руки, тонкая кисть.

Гость достаёт из нагрудного кармана чёрного сюртука свёрнутый вчетверо лист.

— Вот мои документы. Правительство Венгрии, страны, которая свергла монархию, направило меня своим чрезвычайным послом в Париж. По совету Шандора я решил заехать к вам в надежде получить у господина Листа несколько рекомендательных писем к влиятельным членам нынешнего правительства Франции.

   — Охотно, — кивнув, сказал Ференц. — Но чего хочет добиться посол Венгерской республики в Париже? Франция сама потрясена революцией. Грызня между партиями и, что ещё страшней, нищета, позорящая столицу мира — Париж.

Телеки, как это часто бывает у людей, забывших о нормальном сне, на миг закрывает глаза, негромко говорит:

   — Венгерская революция потерпела поражение. Государственное собрание в Дебрецене лишило Габсбургов венгерского трона. В ответ на это венская камарилья, ссылаясь на сколоченный в своё время против Наполеона Священный союз, обратилась за помощью к русскому царю. Паскевич, палач Варшавы, с двухсоттысячной армией двинулся против Венгрии. Вена тоже привела в движение двести тысяч солдат. У них тысяча двести артиллерийских батарей. У нас же только армия в сто пятьдесят тысяч человек и сотня орудий, если собрать все самые старинные мортиры. Здесь повстанцы — там закалённые в боях кадровые войска. Здесь нищета — там купаются в деньгах, есть провиант и амуниция. Там железная воля деспотии, здесь анархия только что рождённой республики...

Ференц шагает по скрипучим половицам салона, спрашивает гостя:

   — Но где же выход? В чём надежда?

Телеки долго молчит, затем тоже поднимается из кресла, подходит к хозяину долга и, положив ему на плечи ладони, говорит:

   — Надежды нет. По крайней мере, если глядеть навощи глазами трезвого политика. Но наша борьба за свободу опрокидывает все трезвые расчёты. Цепами мы молотили гвардейские полки императора. Вооружённые косами повстанцы захватили артиллерийские позиции генерала Шлика. Генерал Бем молнией промчался по Трансильвании и повторил легенду о Давиде, победившем Голиафа. Кошут, произнося свои речи в Кечкемете, Щегледе, Пеште, Сегеде и Дебрецене, создавал целые армии. И мы всё ещё верим в чудо, что ещё пробудится совесть Европы.

   — Как вы добрались сюда? — спросил Лист.

   — Путь был нелёгким. Но разве это может сравниться с героизмом наших бойцов?

Ференц садится к столу, пишет. Затем, протянув Телеки целую пачку писем, говорит:

   — Вот, граф, возьмите и используйте это для себя и на пользу родине. Даст бог, и чудо действительно свершится! Это моя величайшая мечта. И особая просьба: посетите мою бывшую подругу жизни, Мари д’Агу. Вам предстоят ещё очень тяжёлые дни, а может статься — и годы, дорогой граф. Друзья пригодятся. Мари — мать моих троих детей. Я всё написал в письме, но всё равно повторите и на словах: я много просил и многое получил от неё за свою жизнь. Сейчас моя последняя просьба: пусть она поднимет Париж! За вас и за тех, кто стоит за вами. За мою бедную, несчастную родину.

Ожидаемого чуда не произошло. В июне 1849 года Паскевич занимает Трансильванию. Единственный непобедимый полководец, генерал Бем, проиграл битву под Шегсшваром. В августе Кошут начал отступление под Оршову, и тогда же, 13 августа, под Вилагошем сложил оружие Гёргей.

Ференц уже боится развернуть газету: в побеждённой Венгрии власть взял в свои руки генерал-палач Хайнау. Первые жертвы военного тирана — добивают остатки Польского легиона. Генерала Дамьянича и его соратников осуждают на виселицу. Уцелевшие вожди венгерской революции в изгнании, в Турции. Может быть, гак же сидят и слушают шум Мраморного моря, как некогда навеки изгнанные с родины соратники Ракоци.

Ференц лихорадочно работает. Задумывает новые и новые композиции. Нужно создать какое-то удивительное произведение, такую музыку, услышав которую люди ощутили бы предсмертные муки его поверженной родины. Музыку, которая, как сигнальный огонь дозора, предупреждала бы весь мир: помогите, здесь готовят смерть целому народу, всей стране!

Всё чаще весточки от детей. Пишет Бландина, старшая. Она опекает Козиму и Даниеля, сообщает об успехах в учёбе, она же задаёт тон во всех бунтах. Потому что они постоянно бунтуют: против новых учебников, против бабушки, учителя музыки или расписания, против латинского языка или вообще против такой жизни, всего света и особенно взрослых.

И вдруг удар, от которого немеет не только рука, но и сердце: Гейне опубликовал свою сатиру, более убийственную, чем сто кинжальных ран:

И Лист — он выплыл жив и здрав,

Он под родным венгерским небом

На поле брани не попав,

Убит ни русским, ни кроатом не был.

Ференц тяжело ранен, может быть, это страшнейший удар, который ему нанесли за всю жизнь. Но он всё равно внимательно прочитывает письма детей, отвечает на все их вопросы и, конечно, всегда помнит, что от его терпения, справедливости и, главное, хладнокровия зависит, встанут ли его дети на ноги в будущей жизни, или канут без следа в бездну, как множество других невинных душ, выросших без отцов, лишённых истинной родительской заботы.

Дети мало-помалу перерастают пансион, где они учатся. Нужно думать о новых учителях для них, о новых методах. Каролина предлагает вызвать к детям свою бывшую гувернантку Патерзи, Бландина и Мари протестуют. Всё кончается тем, что в Веймар приглашают бабушку, госпожу Анну Лист.

Аккуратная, скромная старушка, сохранившая свою сельскую натуру и среди каменных громад Парижа, Анна отклоняет все попытки представить её великой герцогине и наследнице с супругом, когда те почти каждый день навещают Альтенбург. Она предпочитает сидеть во флигеле, потом выходит в сад, на задний двор, где всё куриное, гусиное и утиное племя мигом собирается вокруг неё, кудахтал, гогоча и крякая. А после полудня, пока Каролина отдыхает, они снова вдвоём с сыном.

— Бландина такая же взбалмошная, как когда-то ты сам в детстве, — рассказывает Анна. — Козима неразговорчива и замкнута. Она, я думаю, умница. Когда они ссорятся — Бландина шумит, а Козима же молча, но упрямо стоит на своём. Она всегда одерживает верх. Всегда. А Даниель — ангелочек. Добрый. Боюсь я за него. И кто за ним приглядит, когда меня не станет?

   — Я, мама! — говорит Ференц. — Я пригляжу.

   — Не сумеешь, — возражает Анна. — Ты слишком щедрый. Нет, легкомысленный. Впрочем, ты только деньгами швыряешься. Жизнью, временем своим — нет. Вижу я: ты много работаешь, Каждый день ещё до свету я хожу к заутрене и вижу. А ты уже сидишь у окна, трудишься. До обеда — у тебя репетиции, потом — уроки, вечером — концерт: здесь, или при дворе, или у друзей, или в театр!!. И по вечерам допоздна у тебя свет. Каждая твоя минутка на счету.

   — Мама, что ты скажешь о Патерзи?

   — Добрая женщина, чистосердечная. Только состарилась и она. Сама уже не может учить, больше болеет. Вместо неё уроки ведёт племянница...

   — Заменить её?

   — Не нужно. Дети не должны видеть, что ты нерешителен. А ошибаться все могут и ты тоже.

Нападки Гейне не причинили бы ему такой боли, если бы он сам в душе не был бы такого же мнения: наверно, всё-таки нужно было, чтобы на венгерском небосводе угасли сразу две звезды — Петефи и Лист. К счастью, в зги минуты рядом с ним Каролина.

— У тебя единственное дело — творить! — говорит она. — Сейчас тот листок бумаги, который ты засеваешь зёрнами нот, — это и ость вся Венгрия, точно так же как погибшая Полония — пшеничная нива Шопена.

И Ференц работает. Он создаёт музыку к пьесе и только в 1855 году симфоническую поэму о Прометее, который украл божественный огонь, чтобы принести свет во мрак человеческой жизни. Затем его вдохновляет «Что слышно на горе...» Виктора Гюго. Какую гору имел в виду композитор? Покинутый рай вблизи женевских колоколен или другие горы, те, у подножия которых рождались сонеты Петрарки? Нет. Эта гора — холм со смотровой башней в Альтенбурге. Отсюда видна вся Европа, которую постепенно обволакивает темнота. Да, уже темнеют осенние поля, как всякая земля, по которой прошёл огонь, оставив после себя пепел и золу. Отсюда, с этого холма, он и слышит удивительнейшую симфонию природы, когда тяжело вздыхают всей грудью моря, когда на крыльях ветра мчится на заре стая розовых облаков, а реки раскачивают в своих зеркалах мирные отражения смотрящихся в них берегов. Только в эту симфонию покоя уже врывается какая-то другая, скрежещущая, адская музыка! Она — неистовая музыка человеческой жизни — от первого крика в миг рождения до последних стонов удушающий его смерти. Пропахшая людской кровью музыка, фортиссимо упавших наземь знамён и мёртвых, лежащих на поле сражений, стенания зарезанных младенцев и сошедших с ума матерей, печаль разрушенных храмов и спалённых дотла жилищ. «Се qu’ on entend sur la montagne...»[49] Да, эту музыку нельзя прогнать из комнаты с золотистыми обоями. Как и несчастного всадника, привязанного к седлу, из «Мазепы». Композитор сам словно привязан к осёдланному Пегасу и должен мчаться на ном, истекая кровью, потому что только после страданий рождаются настоящие творения.

И вот мирный Альтенбург заполоняет траурная музыка. Лист создаёт «Погребальное шествие». Удивительный памятник жертвам Арада. Плач «композитора по своей красивой, дикой родине». Скачут всадники, сверкают и звенят сабли, грохочут орудия. Где-то сколачивают виселицу. «Траурный марш» — памятник жертвам шестого октября. Тринадцати казнённым в Араде. И одному — князю Лихновскому...

Странная двойственность; с одной стороны — он придворный дирижёр, получающий от герцога почти те же почести, как в своё время господин министр Гёте, а с другой — в произведениях этого почтенного человека в период между 1848 и 1851 годами начинают звучать ноты мятежа, революции, недовольства. Он пишет гимн рабочих — «Arbeiterchor», позже превращённый в «Героический марш» для фортепиано, затем использует для своей песни стихи Беранже «Старый бродяга».

От голоду иль от заботы,

Но, видно, мне пришёл конец.

В больнице с жизнью кончить счёты

Я так давно мечтал, глупец!

Увы! Полным-полны больницы,

Нет места для тебя... Ну что ж!

На мостовой привык кормиться, —

Бродяга старый, здесь ты и умрёшь[50].

Что ж, последователь его превосходительства Гёте чувствует общность своей судьбы с бездомным, безродным бродягой. У него ведь тоже нет дома, нет родины. Думают ли о нём на родине? Если думают, что именно? Поймут ли там, какую упорную работу он проделывает, придавая окончательную форму своим «Венгерским напевам», которые теперь он называет «Венгерскими рапсодиями»? Понимают ли там, дома, что создание музыки — не забава для композитора, что и он принадлежит к тем, кто дал Сечени и Кошута, Петефи и Эркели, и безымянных узников, и «Тринадцать героев Арада», погибших на эшафоте.

Да и кого всё это сейчас может интересовать на родине, где ставят виселицы и каратели снова заряжают ружья картечью? А он занят не только тем, что собирается спасти для истории несколько старинных мелодий, но воскресить самого рапсода, одержимого музыканта, не знающего, но чувствующего всё, что может встретить человека на пути между двумя верстовыми столбами — жизнью и смертью.

То, что он делает откровенным и зримым в рапсодиях, мы видим и в более завуалированной форме в Концерте ми-бемоль мажор, в «Прелюдах» и в очень медленно рождающейся Сонате си минор.

Дома, в Венгрии, может быть, этого ещё и не замечают, но в Веймаре уже обратили внимание на беспредельную свободу этого рапсода. И ругают или хвалят друзья или враги, но уже начинают привыкать к этим словам: венгерская музыка.

Иоахим Рафф был единственным человеком, который видел план симфонии:

   I. H?roide Fun?bre.

   II. Tristis est anima mea.

   III. Марши Ракоди и Домбровского.

   IV. Марсельеза.

   V. Псалм для хора и оркестра.

Двадцать лет Лист ещё будет вынашивать этот свой план. Нет, ни сил и ни усердия не хватает пока для его осуществления. Просто «Тиха Европа...»[51], и нет такого дирижёра, который решился бы взять мятежную симфонию в руки. Нет сцены, на которой исполнили бы эту музыкальную панихиду. И плац до поры покоится в ящике стола. Пока рождается один только героический траурный марш. Оплакивать можно. Этого не может запретить никто.

От Вагнера приходят письма.

21 апреля 1850 года.

«Мой дорогой Франц! Я перечитал партитуру «Лоэнгрина»... и меня охватило какое-то невыразимое желание услышать это произведение на сцене. Прошу тебя: поставь оперу. Ты — единственный, к кому я могу обратиться с такой просьбой. Совершенно спокойно поручаю мой труд твоим заботам.

Твой Рихард».

Лист отвечает.

Июнь 1850 года.

«Дорогой Рихард! Моё серьёзное и восторженное восхищение твоим гением не ограничивается бездеятельным мечтательством и пустыми возгласами. Можешь быть уверен: всё, что я могу сделать для тебя лично, для твоей популярности, славы, я сделаю. Только таким друзьям, как Ты, не всегда легко и приятно оказывать эти услуги.

...Твоего «Лоэнгрина» поставят с наибольшим успехом при очень благоприятных обстоятельствах... Дирекция театра отпускает на эти цели две тысячи талеров — случай, какого ещё не помнит человечество...

Обнимаю, твой Ференц».

Август 1850 года.

«Мой дорогой и единственный Франц!.. Ты истинный друг. Я пощупал пульс нашего современного искусства и понял, что оно умирает. Но это не только не огорчает меня, а даже радует, так как я знаю: умирает не искусство вообще, а только искусство нашей эпохи, стоявшее всегда в стороне от реальной жизни. Настоящее, бессмертное и молодое родится потом! Сбросим же оковы нашей привязанности к прошлому. Если ты поставишь «Лоэнгрина», я передам тебе и моего «Зигфрида», но только тебе, в Веймар. Ещё два дня назад я не верил, что решусь на это. И тем, что такое решение родилось, — я обязан Тебе, только Тебе!

Твой Рихард».

Листу сорок лет. Но у него такое чувство, будто он вновь возвратился в бурлящую юность «Сенакля». Каждая частица его души пропитана музыкой «Лоэнгрина». Какой-то из могущественных придворных, напросившийся на репетицию, решился в шутку сказать:

   — Всё это хорошо, но эту музыку поймёт только будущее!

Лист швырнул наземь дирижёрскую палочку.

   — Gut, gut, machen wir dann Zukunftsmusik![52]

С этого момента над головами Листа и Вагнера витают — как признание или как насмешка — то восторженные, то полные ненависти слова: «Zukunftsmusik» — «Музыка будущего»[53].

28 августа 1850 года на сцене наконец зазвучали мелодии «Лоэнгрина». На премьеру приезжает даже Жюль Жанен — видно, и Париж небезразличен к «великой авантюре». А в оркестре новый концертмейстер — Йожеф Иоахим.

Представление было воспринято по-разному. Средняя публика расходилась, недовольная опорой; музыка казалась каким-то вызывающим головокружение шумом, кутерьмой, в которой потонули всякая поэзия, драматизм, игра актёров и певцов. Но в общем-то зрители помалкивали. Выжидали, что скажет критика, каков будет отклик печати на премьеру в Веймаре.

Лист повторяет постановку 31 августа. Затем в сентябре и в октябре. Одно сражение — с театральной публикой — он проиграл. Зато выиграл другое, завоевав молодёжь, новое музыкальное поколение, Zukunft[54] — выиграл с триумфом, полноценной победой.

В Веймар, как в Мекку, потянулись выдающиеся молодые музыканты. Они желают учиться у дирижёра, который нашёл в себе смелость поставить на сцене «Лоэнгрина», у пианиста, который, находясь на вершине собственной славы, предпочёл не ослеплять мир, но скромно учить музыке молодёжь.

Художник Корнелиус привозит к нему своего племянника Петера, и Ференц открывает в нём незаурядный талант композитора. К веймарскому кружку примыкает и Йожеф Иоахим. Учиться блестящей фортепианной технике Листа приезжают Куллак, Литольф, маленький Карл Таузиг — из Польши, Шаламон Ядассон, Ганс Бронзарт и, наконец, болезненный Ганс Бюлов. Все они мечтали о таком совершенстве в искусстве, какого ещё не достигал человек, какое, подобно Архимедову рычагу, способно перевернуть мир.

Собирались друзья. Но не дремали и враги. По всем городам Германии — от Готы и Магдебурга до Берлина и Эрфурта — прокатилось эхо веймарского грома: играют Вагнера и, правда редко, — композиции Листа. Враги становятся всё белее злыми: Юлиан Шмидт — учёный музыковед, Отто Ян, биограф Моцарта, Кюне, критик с острым, пером, выступающий на страницах журнала «Европа», Эдурд Ганслик в газете «Нойе Фрайе Прессе», Вольцоген из музыкального отдела «Аугсбургер Альгемайне Цайтунг» и бывший хороший друг Фердинанд Гиллер грозятся крестовым походом против Альтенбурга.

Конечно, и Листу не приходится жаловаться, его войско не редеет: по-прежнему с ним Роберт Франц, Луиза Отто, первая женщина в рядах движения «Музыка будущего», восторженная и воинственная, и Теодор Улиг, и Рихард Поль, называвший себя «тяжёлым латником» в альтшгбургском лагере, Луи Кёлер, изысканный пианист, граф Лоренсан; Зайфриц — частый гость «Смотровой башни», Штейн — дирижёр оркестра в Зондерхаузене, и Дамрош, который сначала борется за «музыку будущего» в Бреслау, а позднее прививает дух Веймара и в Америке.

А среди значительных врагов... Роберт и Клара Шуманы. Лист снова и снова предлагает им мир. Исполняет в Веймаре музыку шумановского «Манфреда», посвящает Шуману лучшую свою Сонату си минор, направляет «посланцем мира» Иоахима, наконец, сам навещает Шуманов. И наталкивается на грубый отказ. А тут и ещё одна весть из Парижа: обиделся Берлиоз. Но именно эта весть помогает Ференцу понять, за что они оба — и Шуман и Берлиоз — сердятся на Листа: за то, что он занимается Вагнером. Как он, дирижёр и историк музыки, возмущаются они, может совершать такую ошибку, ставя его выше них? Только теперь Ференц начинает постигать этот странный, секретный механизм ревнивой «любви». И Шуман и Берлиоз (и, вероятно, Вагнер) требуют исключительности: люби только меня! Никаких соперников!

И Ференц теперь понимает эту странную, «дружескую любовь»: его воображение достаточно широко и для этого. Увы, эта мания совершенно противна его натуре. Всю свою жизнь стремился Лист к тому, чтобы полюбить как можно больше красок, движений, голосов целого мира. В пору своих странствий он почти в одно и то же время слушал и песни русских цыган, и торжественные представления французских «больших онёр», и венгерские вербункоши, и песни рейнской долины, и расцветшую вслед за Паганини «демоническую игру на скрипке», и наивную волынку где-нибудь на севере Европы, в Шотландии. Он любил одновременно, сразу и без всякой исключительности для кого бы то ни было Шумана и Мендельсона, Шопена и Россини, Эркеля и Глинку, разгадываемого с трудом Бетховена и по-детски беззаботного Доминико Скарлатти. А теперь друзья — и вместе с ними, увы, и враги — зачем то пытаются заставить его подчиниться одному-единственному вкусу. Нет, так не будет. Он сохранит свою независимость, даже если вызовет этим ненависть всех на свете противников своей независимости.

Близилось 28 августа, день рождения великого Гёте. Наследный великий герцог Карл-Александр несколько озабочен тем, что Лист и по этому случаю в день празднеств решил поставить на сцене Веймарского театра оперу Вагнера. Более того, определённые круги при дворе стали распространять слухи о том, что Лист использует веймарскую сцену исключительно для нового направления в музыке, так что публика с консервативными взглядами уже давно перестала посещать театр. Лист опроверг эту вздорную выдумку очень просто: он показал будущему великому герцогу репертуар последних лет, где значились оперы многих композиторов-классиков и современных авторов.

Лист сказал смущённому герцогу, что он действительно объявил войну рутинёрам, в том числе и тем из них, кто имеет отличную подготовку, и что он ищет настоящих поэтов, которые черпают своё вдохновение из глубочайших источников. «Потому я и играю «Бенвенуто Челлини» Берлиоза, — продолжал Лист, — и «Манфреда» Шумана, а прежде всего вагнеровского «Лоэнгрина». Потому что хочу отпраздновать день рождения Гёте во всём блеске. И хочу, чтобы все произведения Вагнера впервые прозвучали здесь, в Веймаре. Ведь какую славу принесёт это городу! Здесь создавался «Фауст», и здесь нашло свой отчий дом искусство Вагнера. И эту слову, ваше величество, мы не должны уступить никому. Здесь должен прозвучать «Зигфрид», который окажется самым величественным не только среди произведений Рихарда Вагнера, но и сочинений всех композиторов столетия. Признаюсь, это только начало моего плана: учредить здесь, в Веймаре, олимпиады искусства и науки. Пусть каждые пять лет сюда съезжаются, чтобы помериться силами, художники, скульпторы, музыканты — исполнители и композиторы, а также писатели, философы, учёные-естествоиспытатели, поэты и драматурги. Лучшие их произведения войдут в фонд олимпийского музея Веймара. Наиболее успешные музыкальные и драматические произведения можно будет исполнить на сцене Веймарского театра; поэтические и научные сочинения — издавать в веймарских типографиях для всего просвещённого человечества. Убеждён, что тогда именно в Веймаре впервые исчезнут зависть, ненависть, ревность — чувства, которые во всём мире натравливают французов против немцев, итальянцев на австрийцев. Здесь расцвёл бы, ваше величество, олимпийский мир. И хоть я не политик, я уверен, что нет в Европе такого государя, нет такого класса, который не поддержал бы в этом грядущий город мира, город Шиллера и Гёте...»

Со своими здравствующими бывшими друзьями — Шуманом, Гиллером и Берлиозом — ему так и не удалось достигнуть полного примирения. И Лист обратился к уже ушедшему из этого мира другу — к Шопену; пишет книгу о рано умершем музыканте. И снова впадает в ту же самую ошибку, что прежде, когда работал вместе с Мари. Только на этот раз с Каролиной. Ведь нужно писать о Польше. Княгине всё время кажется, что Ференц просто запутается в лабиринте национальных польских обычаев, исторических отношений. В конечном итоге у книги странный стиль. Одну страницу писал ученик Гюго, Бальзака и Ламартина, другую — словообильная польская аристократка, щедро нагромождающая эпитет на эпитет. Но есть в книге о Шопене и такое, что не оставляет места сомнениям. Эту книгу мог написать только Ференц Лист. Это и преклонение перед великим другом, и откровенное признание о самом себе: «...Шопен не научился ненавидеть и никогда даже не помышлял о мести...»

Точно так же чуждой была всякая мысль мести и для Листа. Но его заботит судьба однажды обретённой и затем утраченной отчизны. Эту тоску по родине постоянно питают вновь и вновь долетающие до него горестные вести. Появляется Ласло Телеки. В письме он сообщает, что, хотя ему и удалось прорваться через австрийскую границу и линию фронта и выбраться за рубеж, он всё же угодил в сети венского правительства: в Венгрии скупили его долговые расписки и предъявили к оплате в Париже. Таким образом он, Телеки, очутился в долговой тюрьме. Однако нашёлся ангел-избавитель, выкупивший его из этой тюрьмы. Имя ангела — Мари д’Агу.

Объявляются и Аугус и восторженный учёный-музыковед Габор Матраи, опубликовавший собрание народных венгерских песен. Потом появляются два странноватых гостя: скрипач Оде Ремени и Иоганнес Брамс. Ремени не просто скрипач, это целый театр и оркестр в одном лице. Каролина плачет, восторгается и грустит вместе с ним, слушая его удивительный рассказ о битве под Браниско. Брамс сопровождает его рассказ на рояле, да так, что часто игра солиста бледнеет перед аккомпаниатором.

Ремени мало что знает о происходящем сейчас у него на родине, к счастью, он избежал расправы палачей после подавления революции. Не знает ничего о Венгрии и недавно отыскавшийся родственник Ференца — доктор Эдуард Лист. Этот великолепный юрист, самый младший из сыновей Ференцева деда, Адама Листа, приходится, таким образом, дядей Ференцу, хотя и моложе его на несколько лет. Теперь они с Ференцем усердно укрепляют свои родственные связи: не только регулярно переписываются, но Эдуард частенько и навещает своего племянника в Веймаре. В минуту веселья Ференц со смехом рассказывает ему, как недавно из него хотели сделать венгерского дворянина и некоторые соотечественники предлагали даже совершенно достоверные документы о дворянском происхождении Листов. Эдуард юрист, и в таких вопросах он шуток не знает. Поэтому 7 января 1852 года в «Венгерском вестнике» появляется объявление: «Держателя документов о дворянском происхождении фамилии Листов просят связаться с Эдуардом Листом по адресу: Вена, Розау, 123».

При веймарском дворе как воды в рот набрали: ни слова о судьбе программы празднеств по случаю очередного юбилея Гёте. Ференц тоже не напоминает. Он просто передаёт дирижёрскую палочку своему второму дирижёру. Иоахим уходит из оркестра. Каролина только строит предположения: что же могло случиться?

— Наверняка семейка Шуманов подбила Иоахима, чтобы он уехал в Ганновер. Подальше от нас, поближе к Лейпцигу.

Скорее всего Каролина преувеличивает. В октябре 1853 года Иоахим снова сопровождает Ференца в Базель — вместе с Бюловым, Полем и Корнелиусом. Позднее к ним присоединяются Каролина и Маня.

В Базеле горячая встреча с Вагнером: объятия, поцелуи. Затем следуют замечательные дни. Вагнер состязается в проделках с Манечкой и учит её лазить по деревьям. Каролину он тоже очаровал: она вспоминает своё собственное детство, когда заря польской свободы ещё только занималась. Она считает этого волшебника из Базеля выдающимся человеком. Он то смешит се, то заставляет плакать, то рассказывает о самых действенных лекарствах, то о таинствах буддизма. Оба они, и Вагнер и Каролина, неизлечимые ипохондрики со множеством жалоб, применяющие самые удивительные методы лечения — от кровопускания до целебных вод, от грязей до спиртовых компрессов. Вагнер упрашивает Ференца сыграть ему Баха и Бетховена «Весеннюю сонату». Когда же атмосфера в базельском отеле «Три короля» заряжается каким-то особенным магнетизмом вдохновения и всеобщее внимание обращено уже только к Вагнеру, тогда происходит воистину необыкновенное событие: Вагнер принимается читать либретто своей ещё только рождающейся онёры «Зигфрид». Очень скоро выясняется, что, собственно, «Зигфрид» — пройденный этап. Базельский волшебник занят теперь уже не одной музыкальной драмой, но целой театральной мистерией в четырёх представлениях. Да и как пересказать колоссальный сюжет за один вечер, если в драме говорится обо всём, что происходит с человечеством?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.