7

7

«Орден имажинистов». Левое и правое крыло. Есенин нацеливает группу на Страстной монастырь. План группы. Роспись Страстного. Выходка «левого крыла»

В апреле 1920 года на заседании «Ордена имажинистов» я прочитал несколько моих стихотворений, с которыми посоветовал выступить Есенин, и меня приняли в группу. Она состояла из восьми поэтов и образовала правое крыло имажинистов, куда входили Сергей Есенин, Рюрик Ивнев, Александр Кусиков, Иван Грузинов и автор этих строк; и левое крыло, включавшее в себя Вадима Шершеневича, Анатолия Мариенгофа, Николая Эрдмана, его брата декоратора Бориса, а также художника Георгия Якулова.

Я предвижу, что у читателя возникнет вопрос: ведь правыми обычно называют консерваторов, левыми – демократов, революционеров. В «Ордене» было совсем не так. Для того чтобы в этом разобраться, необходимо дать характеристику имажинистам.

У Вадима Шершеневича было семь сборников стихов. В одном из первых[23] он заявлял: «„Пляска“ принадлежит к периоду, когда творчество Блока оказывало подавляющее влияние на мое творчество… „Эдмонд и Дженни“. Эти четыре стихотворения написаны на слова Пушкина „А Эдмонд не покинет Дженни даже в небесах“; „Верлиока“ – вольное переложение народной сказки; „Мысли как пчелы“ напоминает превосходную строку А. Апухтина: „Мысли, как черные мухи“; „Отвергнутый“ – невольное подражание А. Апухтину…»

(Все это я привожу умышленно для того, чтобы читателю был ясен инцидент, впоследствии разыгравшийся между Шершеневичем и Маяковским.)

В следующих книгах[24], в числе объявленных трудов Шершеневича можно прочесть: «Манифесты итальянского футуризма», перевод; Маринетти, «Битва в Триполи»; «Маринетти футурист – Мафарка». В конце одной из своих книг[25] Шершеневич объявляет, что стихи, помеченные звездочкой, печатались, помимо других журналов, в «Первом журнале русских футуристов», «Дохлой луне», т. е. в изданиях российских футуристов. Пребывал в футуристах Шершеневич недолго; наладив издание «Мезонина поэзии», он становится эгофутуристом…

Рюрик Ивнев (М. А. Ковалев) помимо четырех сборников стихов выпустил первый роман[26]. Ивнев тоже печатался в футуристических сборниках «Глашатай», «Очарованный странник». Потом, примкнув к эгофутуристам, стал сотрудником журнала «Мезонин поэзии». И все-таки в его стихах мало чисто футуристических приемов. Его стихи охотно печатали журналы «Огонек», «Журнал для всех», «Вершины» и т. п. Два его стихотворения поместила большевистская «Звезда».

Александр Кусиков имел четыре сборника стихов: «Зеркало Аллаха», «Сумерки», «Поэма поэм», «В никуда». Он напечатался в сборниках совместно с К. Бальмонтом, В. Шершеневичем.

Анатолий Мариенгоф выпустил две книжечки стихов: «Магдалина» и «Кондитерская солнц». Выступил в совместном сборнике с Есениным и Шершеневичем «Плавильня слов», а также с Есениным и Хлебниковым в «Харчевне зорь». Уже в этом сборнике (поэма «Встреча») он надевает маску шута – искателя правды, которую потом перенесет в свои пьесы.

И. Грузинов имел сборник стихов «Бубны боли», выпущенный в 1915 году. В нем были стихи, испытывающие влияние разных поэтов, в том числе и футуристов, особенно их принцип звукового подражания.

Таким образом, вступившие в «Орден имажинистов» пять поэтов так или иначе уже шагнули в литературу. Николай Эрдман нигде еще не печатал своих стихов. Наши сборники и «Гостиница для путешествующих в прекрасном» были для него первыми шагами в поэзию. Собственно, в таком же положении был и я, если не считать стихов, напечатанных в «Свободном часе». Знал ли обо всем этом Есенин, уже печатавшийся и побывавший в разных литературных кружках? Не только знал, но не упускал случая познакомиться и со старыми, и с новыми стихами членов «Ордена».

Так разделились имажинисты на правое крыло, во главе с Есениным, которое решило учиться у классиков, но внося в стихи метафору, как средство для яркого изображения, и на левое – во главе с Шершеневичем и Мариенгофом, которое – что греха таить! – все еще увлекалось стилем раннего Маяковского, итальянскими футуристами и английскими имажинистами.

Декларация имажинистов, одновременно опубликованная в московской газете «Советская страна» и воронежском журнале «Сирена», лила воду на мельницу левого крыла. Почему так получилось? Она была составлена и напечатана на машинке Шершеневичем, подвергалась обсуждениям, спорам, но – увы! Все это делалось второпях – спешили ее напечатать. А когда поместили на страницах газеты и журнала, она снова вызвала возражения у Есенина. Против нападок на футуристов он не протестовал, но, естественно, не мог согласиться с такими строками декларации:

«Тема, содержание – это слепая кишка искусства…»

«Всякое содержание в художественном произведении так же глупо и бессмысленно, как наклейка из газет на картины».

«Мы с категорической радостью заранее принимаем все упреки в том, что наше искусство головное, надуманное, с потом работы… Мы гордимся тем, что наша голова не подчинена капризному мальчишке – сердцу…»

Декларация была подписана Есениным, но на первых же заседаниях «Ордена» он, выступая, начал осуждать эти положения, а мы – правое крыло – стали его поддерживать. И он – этого никто не может отрицать – стал на деле, то есть своими стихами доказывать несостоятельность некоторых утверждений декларации…

Однако противоположные взгляды на поэзию, содержание, образ не мешали долгое время всем нам жить дружно, хотя и яростно спорить друг с другом. Конечно, лидер правых Есенин, к нашему торжеству, всегда одерживал верх своими стихами. У левых же был искрометный оратор Шершеневич, укладывающий своим красноречием любого оппонента на лопатки. Впрочем, он признавал, что Сергей идет впереди, защищал его в своих выступлениях, а на заседаниях «Ордена имажинистов» или правления «Ассоциации» поддерживал.

Я пришел поздно в «Стойло». Вадим Шершеневич заканчивал выступление, а после него на эстраду вышел Александр Кусиков, которого мы звали Сандро. Он был в коричневом, почти по колени френче, такого же цвета рейтузах, черных лакированных сапожках со шпорами, малиновым звоном которых любил хвастаться. Худощавый, остролицый, черноглазый, со спутанными волосами, он презрительно улыбался, и это придавало ему вид человека, снизошедшего до выступления в «кафе свободных дум», как он окрестил «Стойло». И в жизни и в стихах он называл себя черкесом, но на самом деле был армянином из Армавира Кусикяном. Непонятно, почему он пренебрегал своей высококультурной нацией? Еще непонятней, почему, читая стихи, он перебирал в руках крупные янтарные четки?

Шершеневич, проработавший с ним в книжной лавке добрых четыре года и напечатавший с ним не один совместный сборник стихов, рассказывал:

– Сандро хорошо знал арабских поэтов. Знал быт, нравы черкесов. Его отец часто рассказывал, как черкесы на конях похищают в аулах девушек. Только не думаю, чтоб отец Сандро похитил свою жену: такая и без умыкания вышла бы за него замуж! Красавец!

Кусиков читал свою поэму причащения «Коевангелиеран», что в расшифровке означало: «Коран и Евангелие». Но, несмотря на мусульманский фольклор, не только ритм, но и слова напоминали стихи Есенина:

Я родился в базу коровьем

Под сентябрьское ржание коня[27].

Сандро закончил чтение под жидковатые аплодисменты, это его не устраивало, и он громко объявил, что сейчас артистка Клара Милич пропоет его популярный романс «Обидно, досадно».

В одно мгновение в его руках очутилась гитара, и очень эффектная Клара Милич (псевдоним) запела:

Обидно, досадно

До слез и до мученья,

Что в жизни так поздно

Мы встретились с тобой…

Есенин сказал мне, чтоб я до двенадцати часов никуда не уходил.

– Пойдем всей группой, – пояснил он.

Ровно в двенадцать он, Вадим, Сандро, я и пришедшие Мариенгоф, братья Эрдманы, Г. Якулов оделись в гардеробной и вышли на улицу. Шел легкий снежок, ложась соболиным мехом на шапку, воротник, плечи. Тускло горели чудом уцелевшие после двух революций фонари у памятника Пушкину, под ними посиневшие беспризорные, дрожа от холода, выкрикивали: «„Ира“ рассыпная! Кому „Иру“?» Перейдя на другую сторону Тверской, мы дошли до угла и повернули направо – к Страстному монастырю (туда, где ныне находится кинотеатр «Россия»). В тусклом свете выплыл огороженный низкой стеной, с голубыми башенками, с наглухо закрытыми воротами женский монастырь. Мы прошли мимо него, повернули назад и стали прохаживаться по тротуару. Конечно, мы были удивлены этой странной ночной, возглавляемой Есениным прогулкой. Но спустя несколько минут он обратил наше внимание на ворота монастыря: перед ними стояли две женщины и двое одетых в штатское мужчин. Один из них постучал в железные ворота, что-то сказал, дверца раскрылась, и все четверо вошли в тихую обитель. До часу ночи мы видели, что то же самое проделали несколько мужчин, из них некоторые в военной форме, с тяжелыми свертками…

В двадцатых числах апреля в «Стойле Пегаса» состоялось заседание «Ордена имажинистов». Не пришел Рюрик Ивнев, который год назад выбыл из «Ордена», а теперь снова вступил в него. Шершеневич по этому поводу сострил:

– Рюрик Ивнев – блуждающая почка имажинизма!

Рюрик об этой остроте узнал и, когда в 1922 году выпускал книгу «Четыре выстрела», написал в адрес Шершеневича:

«Из твоих глаз глядят восковые зрачки куклы».

С тех пор Вадим никогда не задевал Рюрика.

Грузинов объяснил, что Ивнев исполняет обязанности председателя Всероссийского союза поэтов и, возможно, к концу заседания появится.

Иван Грузинов был чуть ниже среднего роста, грузный, с покатыми плечами, с широким крестьянским лицом и тщательно расчесанным пробором на голове. Ходил он всегда в коричневой гимнастерке с двумя кармашками на груди – в левом находились вороненой стали открытые часы и свешивалась короткая цепочка. Грузинов чаще, чем полагается, любил вынимать часы и говорить с точностью до одной секунды время. Он писал стихи о русской деревне, образы у него были пластичные, часто прибегал к белым стихам, иногда впадал в натурализм (например, поэма «Роды»). По крестьянской тематике он был близок Есенину, но нет-нет да критиковал строки Сергея, хотя это не мешало ему быть в плену есенинских строк:

О, если б прорасти глазами,

Как эти листья, в глубину[28].

А у Грузинова:

Мои ли протекут глаза

Ручьев лесною голубизной?[29]

Вообще-то имажинисты считали, что Иван умеет разбираться в стихах, прочили его в критики, теоретики имажинизма. И в конце концов он и пошел по этому пути.

– Шесть минут пятого! – заявил Грузинов. – Зрители уже два раза похлопали и начинают топать ногами. Время!

Есенин предложил мне вести протокол. Я взял лист бумаги.

Сперва говорили о сборниках стихов, кто в компании с кем будет печататься, а затем слово взял Есенин. Сложилось мнение, что Сергей выступает неважно, однако это относится к его речам в публичных аудиториях, и то не ко всем. На наших заседаниях он говорил очень толково и, главное, добивался, чтоб его предложение было не только принято, но и выполнено. На этот раз Есенин спросил, кто из нас знаком с жизнью духовенства. Кусиков рассказал о том, как живут муллы. Грузинов описал, что вытворяют с крестьянками деревенские попы; я вспомнил, как жил с родителями на Солянке, в Малом Ивановском переулке, где был женский Ивановский монастырь, и как монашки отдавали своих новорожденных младенцев в находящийся на той же улице воспитательный дом. Шершеневич сказал, что ему приходилось наезжать в подмосковную дачную местность Салтыковку: там, в глубине леса, находился мужской монастырь. Ни девушки, ни женщины ни днем, ни ночью не ходили по этому лесу.

– Если бы у нас был свой Боккаччо, он написал бы «Монахерон»! – скаламбурил Шершеневич.

Мы засмеялись. Когда все, кто желал, высказали свое мнение, Есенин объяснил, что разврат в монастырях – не новость. Но дело в том, что теперь монастыри – мужские и женские – помогают контрреволюции. Он привел примеры. В заключение Сергей сказал, что ему наплевать на пижонов, которые, закупив на Сухаревке, а то и в «Стойле» продукты и вина, лезут к монашкам. Он, Есенин, считает нужным ударить по Страстному монастырю, чтоб прекратить антисоветские выпады. После этого он подробно изложил, как, по его мнению, надо действовать.

– Мог же Бурлюк своими скверными картинами украшать улицы Москвы? – закончил он. – А мы откроем людям глаза!

– Монастыри скоро закроют! – воскликнул Кусиков.

– Сандро уже написал декрет! – вставил фразу Мариенгоф.

До этой минуты молчавший Якулов спросил:

– Постановили. А кто художник?

– Дид-Ладо! – объявил Шершеневич решительно и пояснил, как быстро и здорово этот художник, кроме шаржей, рисует плакаты для клуба Союза поэтов.

Есенин и Мариенгоф давно знали Дид-Ладо и поддерживали предложение Вадима. Зная Георгия Якулова, который, наверное, хотел поработать вместе со своими учениками, Сергей добавил, что для такого дела больше всего подходит плакатист, который будет работать один.

После этого обсудили, кто пойдет на площадь, что будет делать, и назначили день и час выполнения замысла.

Когда шли вдвоем из «Стойла» по Тверской, Грузинов изрек многозначительно:

– Начало литературного трюка неплохое! А вот какой будет у нас за это конец – бабушка на воде вилами писала!

И пожевал губами…

Ярость против черного духовенства давно бушевала в сердце Есенина. Однажды он пришел в «Стойло» взволнованный и рассказал о том, как красноармейцы попросили в каком-то мужском монастыре приюта для своих раненых и обмороженных товарищей. Монахи приняли их, потом выдали белогвардейцам да еще сами принимали участие в умерщвлении наших воинов.

– Вот они, новые Иуды! – воскликнул Есенин.

Известно, что в своих стихах Сергей писал о том, что сам пережил, перестрадал. Думается, что этот рассказанный ему случай, подкрепленный теми сведениями, которые он впоследствии почерпнул из газет о монахах Ново-Афонского монастыря, и послужил основой для его стихотворения «Русь бесприютная»:

Ирония судьбы!

Мы все отропщены.

Над старым твердо

Вставлен крепкий кол.

Но все ж у нас

Монашеские общины

С «аминем» ставят

Каждый протокол.

И говорят,

Забыв во днях опасных:

«Уж как мы их…

Не в пух, а прямо в прах…

Пятнадцать штук я сам

Зарезал красных,

Да столько ж каждый,

Всякий наш монах»[30].

Есенин пишет: «зарезал». А ведь это делали не в открытой битве, а в застенках…

В конце мая 1920 года после полуночи с черного хода «Стойла Пегаса» спустилась группа: впереди шагали Шершеневич, Есенин, Мариенгоф, за ним приглашенный для «прикрытия» Григорий Колобов – ответственный работник Всероссийской эвакуационной комиссии и НКПС, обладающий длиннющим мандатом, где даже было сказано, что он «имеет право ареста». Рядом с ним – Николай Эрдман. Следом шел в своей черной крылатке художник Дид-Ладо, держа в руках несколько толстых кистей. За ним Грузинов, Кусиков и я несли раскладную стремянку и ведро с краской. На Страстной площади мы увидели одинокую мерцающую лампадку перед божницей монастыря.

Шершеневич подошел к милиционеру, показал ему удостоверение и сказал, что художникам поручено написать на стене монастыря антирелигиозные лозунги. Милиционер при тусклом свете фонаря поглядел на удостоверение и махнул рукой. Еще в первую и вторую годовщины Октября художники разрисовывали и Страстной монастырь, и деревянные ларьки Охотного ряда, и некоторые стены домов. Писали на них и лозунги: «Нетрудящийся да не ест!» или «Религия – опиум для народа!..»

Пока Вадим разговаривал с милиционером, Дид-Ладо, стоя на стремянке перед заранее намеченным местом стены монастыря, быстро выводил огромные белые буквы сатирического, злого четверостишия, написанного Сергеем. Все остальные участники похода встали полукругом возле стремянки, чтобы никто не мог подойти и прочитать, что пишут. Однако буквы были настолько крупные, что некоторые подогреваемые любопытством прохожие старались протиснуться сквозь наши ряды и прочесть надпись. Тогда Кусиков подошел к милиционеру и сказал, что могут толкнуть стремянку и художник полетит на тротуар, расшибет голову или сломает ногу. Не сходя с поста, милиционер стал кричать назойливым москвичам:

– Проходите, граждане, не задерживайтесь!

Когда Дид-Ладо выводил под четверостишием имя и фамилию автора, раздался крик на бульваре: в то время ночью случались и грабежи и драки. Милиционер побежал на выручку, а Дид-Ладо слез со стремянки, вытер кисть и хотел подхватить ведро. В это время Колобов схватил другую кисть, окунул ее в ведро с краской и сбоку четверостишия вывел: «Мих. Молабух». Некоторые говорили, что его так прозвали; другие – что он под таким псевдонимом напечатал где-то в провинциальной газете свои стихи.

Через несколько минут вся группа вошла с черного хода в «Стойло». Дид-Ладо уже поглощал один стакан кофе за другим, когда кто-то из официанток сказал, что пошел сильный дождь. Есенин заволновался: не смоет ли со стены надпись? Дид-Ладо ответил: пусть поливают из брандспойта, все будет цело!

Рано утром я пошел на Страстную площадь, чтобы посмотреть, уцелела ли надпись. Вся площадь была запружена народом, на темно-розовой стене монастыря ярко горели белые крупные буквы четверостишия:

Вот они толстые ляжки

Этой похабной стены.

Здесь по ночам монашки

Снимали с Христа штаны.

Сергей Есенин.

Ни у кого из москвичей и сомнений не было, что эти строки сочинены Есениным. К тому времени его «Инония» была не только много раз напечатана, но и прочитана им с неизменным успехом в различных аудиториях. А в поэме были такие строки:

Ныне же бури воловьим голосом

Я кричу, сняв с Христа штаны…[31]

Эти три последних слова Сергей и положил в основу своего хлесткого четверостишия.

Милиционеры уговаривали горожан разойтись и оттесняли их от монашек, которые, намылив мочалки, пытались смыть строки. Некоторые в толпе ругали Есенина, но большинство записывали четверостишие Сергея и кричали монашкам, что на Страстном монастыре давно пора повесить красный фонарь. Кой-кто из милиционеров улыбался и говорил монашкам, чтобы они поскорее покончили с надписью. Кто-то притащил колун, монашки стали им сдирать буквы – темно-розовая краска сходила со стены, а белая буква словно въелась в кирпич…

Как-то я спросил Дид-Ладо, что он подмешал в белила. Он засмеялся и сказал:

– Это секрет изобретателя!

Между тем толпа на площади, в конце Тверского бульвара, вокруг памятника Пушкину настолько разрослась, что преградила путь всякому движению. Приехали конные милиционеры, и только после этого народ стал расходиться.

Конечно, имажинисты думали, что четыре строчки на стене Страстного монастыря даром не пройдут. Священнослужители с амвонов поносили святотатца отрока Сергея Есенина, вокруг Страстного монастыря был совершен крестный ход, но никого из нас никуда не вызывали.

Разумеется, о четверостишии Сергея узнали не только москвичи – весть об этом облетела многие города. Сам же Сергей чувствовал себя преотлично и, поблескивая глазами, говорил:

– Погодите! Дойдет до Клюева – разозлится.

Весной 1925 года Есенин выступал в клубе поэтов, где присутствовали только члены союза. Он читал свои новые вещи: «Персидские мотивы», «Анну Снегину» и имел ошеломляющий успех. Ему задавали много вопросов. Одна из поэтесс, прижимая руки к груди, сказала:

– Сергей Александрович! Вы же – классик. Зачем же писали страшное четверостишие на стене монастыря?

Есенин с улыбкой ответил:

– Год-то какой был. Монастыри ударились в контрреволюцию. Конечно, я озорничал. Зато Страстный монастырь притих…

Мне пришлось уехать из Москвы, о чем расскажу в следующей главе, а когда вернулся, Дид-Ладо сообщил о том, что он по просьбе Шершеневича и Мариенгофа написал картонный плакатик: «Я с имажинистами» – и ухитрился повесить его на шею памятника Пушкину. Узнав об этом, Сергей рассердился и велел его сейчас же сорвать. Это и была первая черная кошка, которая пробежала между Есениным и левым крылом имажинистов.

Когда я договаривался с Вадимом о художнике для обложки нашего совместного сборника «Красный алкоголь», он подтвердил всю историю с этим плакатиком. Только сказал, что его сорвал кто-то из проходящих по Tвepcкомy бульвару.

В конце двадцатых годов в Страстном монастыре был открыт антирелигиозный музей. Перед входом, где раньше находилась божница, висели две иконы: на одной из них был изображен неведомый святой, а под ним был плакат: «На этой иконе нарисован купец Грязнов – ростовщик и развратник». На второй иконе красовалась пышная неизвестная святая, а под ней плакат пояснял: «Вы видите на этой иконе крепостницу и развратницу императрицу Екатерину Вторую, над ней справа в облаках – не лики ангелов, а лица ее многочисленных любовников».

Только подумать, что к этим иконам верующие люди прикладывались, молились на них!

Я вспоминаю: как-то ехал с Есениным на извозчике на Садово-Триумфальную к Якулову, затянувшему работу над рисунками для журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном». Когда сани поравнялись со Страстным монастырем, Сергей посмотрел на памятную стену и спросил:

– Как думаешь, не забудут, что я бросил бомбу в этот монастырь?

Увы! Не только забыли о «бомбе», но и о самом Есенине не вспоминали в течение тридцати лет после его смерти. Ни один критик, историк литературы, литературовед, литератор (не исключаю из этого числа самого себя!) на страницах нашей печати не забили тревогу о том, что мы непростительно предаем забвению неповторимое наследство великого советского поэта!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.