6
6
У памятника Пушкину. Беспризорный. Открытие «Стойла Пегаса». Хитрая «птица». Рассказы о монахах
Никогда в Москве не было столько попрошаек, сколько в 1920 году. Нашествие четырнадцати держав, разгул белых, зеленых, разных атаманов гнали мирных людей со всех краев Советской страны. Сыпной тиф, холера, paзpyxa, голод увеличивали и без того огромное число беженцев, которые не смогли вывезти не только свое имущество, но даже не успели захватить ценные вещи или деньги. С черного и парадного ходов московских домов поднимались несчастные люди с маленькими, иногда с грудными детьми на руках и просили милостыню, обноски, кусочек хлеба. В воротах Третьяковского проезда сидел богатырского сложения, с пышной седой бородой древний старик в полушубке, на его шее висела дощечка, где крупными черными буквами было выведено: «Герой Севастопольской обороны». В Газетном переулке, в дерюге, в черных очках, стоял скелетообразный человек с белой лентой на груди. «Я – слепой поэт» – гласила надпись. В центре города на Театральной площади, на Кузнецком мосту внезапно за хорошо одетым прохожим увязывался пожилой однорукий субъект в черном костюме, котелке и шел сбоку, говоря одну и ту же вызубренную наизусть фразу: «Артист, доктор, инженер, адвокат, профессор, учитель, председатель, художник»… Наконец, «попав в точку» и получив подаяние, он с теми же словами бросался к следующей облюбованной жертве. Этот нищий стал как бы живой деталью города, и Лев Никулин вывел его в написанной совместно с В. Ардовым комедии «Тараконовщина» (Театр сатиры). Еще попадались на улице китайчата с маленьким барабаном; они жонглировали острыми ножами и заунывно тянули песню, ударяя в барабаны черенками. Но больше всего привлекали внимание беспризорные ребята.
Однажды, проходя по Страстному бульвару, я увидел, как Есенин слушает песенку беспризорного, которому можно было дать на вид и пятнадцать лет, и девять – так было измазано сажей его лицо. В ватнике с чужого плеча, внизу словно обгрызенном собаками, разодранном на спине, с торчащими белыми клочьями ваты, а кой-где просвечивающим голым посиневшим телом, – беспризорный, аккомпанируя себе деревянными ложками, пел простуженным голосом:
Позабыт, позаброшен.
С молодых юных лет
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет!
Сергей не сводил глаз с несчастного мальчика, а многие узнали Есенина и смотрели на него. Лицо поэта было сурово, брови нахмурены. А беспризорный продолжал:
Эх, умру я, умру я,
Похоронят меня,
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Откинув полу своего ватника, приподняв левую, в запекшихся ссадинах ногу, он стал на коленке глухо выбивать деревянными ложками дробь. Есенин полез в боковой карман пальто за носовым платком, вынул его, а вместе с ним вытащил кожаную перчатку, она упала на мокрый песок. Он вытер платком губы, провел им по лбу. Кто-то поднял перчатку, подал ему, Сергей молча взял ее, положил в карман.
И никто на могилку
На мою не придет,
Только ранней весною
Соловей пропоет.
Спрятав ложки в глубокую прореху ватника, беспризорный с протянутой рукой стал обходить слушателей. Некоторые давали деньги, вынимали из сумочек кусочек обмылка, горсть пшена, щепотку соли, и все это исчезло под ватником беспризорного, очевидно в подвешенном мешочке. Есенин вынул пачку керенок и сунул в руку мальчишке. Тот поглядел на бумажки, потом на Сергея:
– Спасибо, дяденька! Еще спеть?
– Не надо.
Я шел с рюкзаком за спиной, где лежал паек, полученный в Главном Воздушном Флоте, и вспомнил, что там есть довесок от ржаной буханки. Я снял рюкзак, поставил на покрытую снегом скамейку, раскрыл и дал этот кусок беспризорному. Он схватил его обеими руками, стал рвать зубами большие мягкие куски и, почти не жуя, глотать их.
Я завязал рюкзак, вскинул за спину и подошел к Есенину. Мы поздоровались и зашагали по бульвару молча. Когда дошли до памятника Пушкину, он остановился, посмотрел на фигуру поэта, тяжело вздохнул. Вдруг с яростью произнес:
– Ненавижу войну до дьявола! – И так заскрежетал зубами, что у меня мороз пробежал по спине.
Мы пошли дальше, Сергей оглянулся, еще раз вскинув глаза на памятник. Это движение я наблюдал постоянно, когда случалось вместе с ним проходить мимо Пушкина. Как-то, зимней ночью 1923 года, мы возвращались по Тверскому бульвару из Дома печати. Готовясь ступить на панель Страстной (ныне Пушкинской) площади, он также оглянулся и воскликнул:
– Смотри, Александр – белесый!
Я посмотрел на памятник и увидел, что освещенный четырехгранными фонарями темно-бронзовый Пушкин и впрямь кажется отлитым из гипса. Есенин стал, пятясь, отходить на панель, на мостовую, то же самое сделал и я. Светлый Пушкин на глазах уходил, как бы исчезая в тумане. Возможно, это имело какое-то влияние на посвященное Александру Сергеевичу стихотворение, которое Сергей прочитал 6 июля 1924 года на митинге в день стодвадцатипятилетия со дня рождения великого поэта, стоя на ступенях памятника:
Блондинистый, почти белесый,
В легендах ставший, как туман,
О, Александр! Ты был повеса,
Как я сегодня хулиган…
Когда мы стали спускаться вниз по Тверской, Есенин сказал, что завтра открытие кафе «Стойло Пегаса», и пригласил меня в три часа прийти на обед. Будут все имажинисты и члены «Ассоциации вольнодумцев».
«Стойло Пегаса» находилось на Тверской улице, дом № 37 (приблизительно там, где теперь на улице Горького кафе «Мороженое», дом № 17). Раньше в этом же помещении было кафе «Бом», которое посещали главным образом литераторы, артисты, художники. Кафе принадлежало одному из популярных музыкальных клоунов-эксцентриков «Бим-Бом» (Радунский-Станевский). Говорили, что это кафе подарила Бому (Станевскому), после Октябрьской революции уехавшему в Польшу, его богатая поклонница Сиротинина, и оно было оборудовано по последнему слову техники и стиля того времени. Когда оно перешло к имажинистам, там не нужно было ничего ремонтировать и ничего приобретать из мебели и кухонной утвари.
Для того чтобы придать «Стойлу» эффектный вид, известный художник-имажинист Георгий Якулов нарисовал на вывеске скачущего «Пегаса» и вывел название буквами, которые как бы летели за ним. Он же с помощью своих учеников выкрасил стены кафе в ультрамариновый цвет, а на них яркими желтыми красками набросал портреты его соратников-имажинистов и цитаты из написанных ими стихов. Между двух зеркал было намечено контурами лицо Есенина с золотистым пухом волос, а под ним выведено:
Срежет мудрый садовник – осень
Головы моей желтый лист[14].
Слева от зеркала были изображены нагие женщины с глазом в середине живота, а под этим рисунком шли есенинские строки:
Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа[15].
Справа от другого зеркала глядел человек в цилиндре, в котором можно было признать Мариенгофа, ударяющего кулаком в желтый круг. Этот рисунок поясняли его стихи:
В солнце кулаком бац,
А вы там, – каждый собачьей шерсти блоха,
Ползаете, собираете осколки
Разбитой клизмы[16].
В углу можно было разглядеть, пожалуй, наиболее удачный портрет Шершеневича и намеченный пунктиром забор, где было написано:
И похабную надпись заборную
Обращаю в священный псалом[17].
Через год наверху стены, над эстрадой, крупными белыми буквами были выведены стихи Есенина:
Плюйся, ветер, охапками листьев,
Я такой же, как ты, хулиган![18]
Я пришел в «Стойло» немного раньше назначенного часа и увидел Георгия Якулова, принимающего работы своих учеников.
Георгий Богданович в 1919 году расписывал стены кафе «Питтореск», вскоре переименованного в «Красный петух», что, впрочем, не помешало этому учреждению прогореть. В этом кафе выступали поэты, артисты, художники, и там Есенин познакомился с Якуловым. Георгий Богданович был очень талантливый художник левого направления: в 1925 году на Парижской выставке декоративных работ Якулов получил почетный диплом за памятник 26 бакинским комиссарам и Гран-при за декорации к «Жирофле-Жирофля» (Камерный театр).
Якулов был в ярко-красном плюшевом фраке (постоянно он одевался в штатский костюм с брюками-галифе, вправленными в желтые краги, чем напоминал наездника). Поздоровавшись со мной, он, продолжая давать указания своим расписывающим стены «Стойла» ученикам, с места в карьер стал бранить пожарную охрану, запретившую повесить под потолком фонари и транспарант.
Вскоре в «Стойло» стали собираться приглашенные поэты, художники, писатели. Со многими из них я познакомился в клубе Союза поэтов, с остальными – здесь. Есенин был необычайно жизнерадостен, подсаживался то к одному, то к другому. Потом первый поднял бокал шампанского за членов «Ассоциации вольнодумцев», говорил о ее культурной роли, призывая всех завоевать первые позиции в искусстве. После него, по обыкновению, с блеском выступил Шершеневич, предлагая тост за образоносцев, за образ. И скаламбурил: «Поэзия без образа – безобразие».
Наконец Есенин заявил, что он просит «приступить к скромной трапезе». Официантки (в отличие от клуба Союза поэтов, где работали только официанты, в «Стойле» был исключительно женский персонал) начали обносить гостей закусками. Многие стали просить Сергея почитать стихи. Читал он с поразительной теплотой, словно выкладывая все, что наболело на душе. Особенно потрясло стихотворение:
Душа грустит о небесах,
Она нездешних нив жилица…[19]
20 февраля 1920 года состоялось первое заседание «Ассоциации вольнодумцев». Есенин единогласно был выбран председателем, я – секретарем, и мы исполняли эти обязанности до последнего дня существования организации. На этом заседании постановили издавать два журнала: один – тонкий, ведать которым будет Мариенгоф; другой – толстый, редактировать который станет Есенин. Вопрос о типографии для журналов, о бумаге, о гонорарах для сотрудников решили обсудить на ближайшем заседании. Тут же были утверждены членами «Ассоциации», по предложению Есенина, скульптор С. Т. Коненков, режиссер В. Э. Мейерхольд; по предложению Мариенгофа – режиссер А. Таиров; Шершеневич пытался провести в члены «Ассоциации» артиста Камерного театра О., читавшего стихи имажинистов, но его кандидатуру отклонили…
«Ассоциация вольнодумцев в Москве» поквартально отчитывалась перед культотделом Московского Совета и перед Мосфинотделом. Под маркой «Ассоциации» в столице и в провинциальных городах проводились литературные вечера, главным образом, поэтов, а также лекции (В. Шершеневич, Марк Криницкий и др.). В 1920–1921 годах «Ассоциация» устроила несколько вечеров в пользу комиссии помощи голодающим.
Не надо забывать, что в те годы не было ни издательств художественной литературы, ни Литфонда, ни касс взаимопомощи литературных организаций, ни столовой для литераторов.
В 1920 году тяжело было созывать членов правления: некоторые жили далеко, им трудно было добираться до «Стойла»; у других не работал телефон; третьи уезжали куда-нибудь в хлебные места или болели. А тут еще неожиданно свалились на меня хлопоты.
Я пришел днем в «Стойло», Есенин сидел за столиком и обедал. Возле столика стоял пустой стул, тарелка с остатками пищи и лежала шляпа. Я стал говорить с Сергеем о дальнейших планах «Ассоциации», но в это время появился взволнованный Мариенгоф:
– Сережа! Птичка говорит, что Мосфинотдел отчет не принял, и денег нет! Сует мне бухгалтерские книги, а я в них ни черта не понимаю!
Есенин поглядел на меня:
– Ты учился в Коммерческом. Может, разберешься?
Я ответил, что бухгалтерию изучал и теоретически, и практически. Но ведь дело не только в бухгалтерских книгах, а в оправдательных документах. Сергей и Анатолий сказали, что пойдут со мной и помогут мне. Официантка позвала Птичку, и вскоре он, поднявшись снизу по лестнице, появился перед нами.
Птичке – Анатолию Дмитриевичу Силину – было около сорока лет. Он был среднего роста, бледный, с узкими, запавшими глазками, с острым, похожим на клюв носом. Двигался быстро, мелкими шажками, казалось, подпрыгивал на ходу; его согнутые в локтях руки были подняты, кисти опущены и при движении болтались, напоминая крылышки. Во всем его облике действительно было что-то птичье, и прозвать его точнее, чем это сделал Есенин, вряд ли кто-нибудь сумел.
Знакомясь со мной, Силин улыбнулся:
– Нас часто навещает фин, – говорил он о финансовом инспекторе. – Это, знаете, фигура на нашем фоне заметная! К каждому документику придирается. Но, пожалуйста, пожалуйста! Секретарю нашей «Ассоциации» я все тайны открою!
Есенин, Мариенгоф и я спустились по лестнице вниз в помещавшуюся рядом с кухней контору. Сплин снял с полки бухгалтерские книги и скоросшиватель с документами. Я спросил, кто ведет в «Стойле» бухгалтерию. Птичка объяснил, что сюда каждый вечер приходит бухгалтер-старичок и работает часа два-три.
– Он в итальянской, или, как ее именуют, двойной, бухгалтерии собаку съел, – заявил Силин. – Извольте видеть, все книги налицо: главная, мемориальная, кассовая…
Когда я учился в старших классах Московского коммерческого училища, мы, ученики, выезжали на предприятия с нашим преподавателем Рейнсоном, который написал не один учебник бухгалтерии и коммерческой корреспонденции. В торговых фирмах, на фабриках мы знакомились с ведением бухгалтерских книг и уж что-что, а отлично знали, что любая цифра может быть проверена с помощью оправдательных документов. Я взял счеты, пощелкал костяшками, проверяя дебет и кредит, а потом стал просматривать оправдательные документы. Конечно, они у Силина были, но, во-первых, не все, а во-вторых, написаны не по той форме, как полагалось. Когда я об этом сказал Птичке, он смиренным тоном пояснил:
– Видите ли, мы вынуждены закупать некоторые продукты у частных лиц, а они не всегда дают расписки, а если дают, то как бог на душу положит.
Стало понятно, почему Мосфинотдел не принял квартальный отчет о работе «Стойла». Это я и сказал Птичке.
Я чувствую, что в этом месте некоторые читатели пожмут плечами и подумают: для чего нужно рассказывать о Силине. В том-то и дело, что разговор пойдет о нем…
Есенин не только среди своих друзей, знакомых, но часто во всеуслышание, среди посторонних, называл себя хозяином «Стойла Пегаса», этим самым оставляя Силина в тени. И в то же время всячески подчеркивал, что он, Сергей, богатый человек. Психологически это можно объяснить: совсем недавно, как сам говорил, он жил очень скудно. Но именно эти заявления Сергея о собственном достатке и его подчеркнутая манера при случае вынимать пачку крупных денег из кармана пиджака привлекли к нему нахлебников, любителей выпивки за чужой счет, которые к тому же норовили взять у него взаймы без отдачи.
Молва о том, что Есенин хозяин «Стойла» – а некоторые еще добавляли: и книжной лавки на Б. Никитской (улица Герцена), – настолько упрочилась за Сергеем, что даже некоторые члены «Ассоциации» об этом писали и пишут. Например, И. И. Старцев, одно время заведовавший программой в «Стойле», вспоминая о своей работе, сетует на то, что Есенин «начинал торговаться о плате за выступление, требуя обычно втридорога против остальных участников. Когда я пытался ему доказать, что по существу он не может брать деньги за выступление, являясь хозяином кафе, он неизменно мне говорил одну и ту же фразу:
– Мы себе цену знаем! Дураков нет!»[20]
То же самое Старцев писал и сорок с лишним лет назад[21]. А чем были вызваны слова Сергея? Силин ежемесячно отчислял в кассу «Ассоциации» одну и ту же определенную сумму, не принимая в расчет свою прибыль. Есенин же знал, что на его выступления собираются во много раз больше слушателей, чем на литературные вечера других, и понятно, что Птичка кладет солидную сумму себе в карман. А ведь Сергей, окруженный «друзьями», желающими поживиться за его счет, заботился не только о себе: он посылал деньги в село Константиново – родителям и сестрам, давал приличную сумму на содержание своих детей от З. Н. Райх – Кости и Тани, а также А. Изрядновой для его сына Юрия…
Легенда о том, что Есенин был хозяином «Стойла», настолько прочно засела в головах литераторов, что даже в его пятитомном собрании сочинений напечатано черным по белому: «Имеется в виду артистическое кафе „Стойло Пегаса“, совладельцем которого был Есенин»[22].
Какая чепуха! В двадцатые годы существовал целый ряд литературных и артистических кафе. Однако никто из работников искусства и литературы не был ни их владельцем, ни совладельцем…
Однако вернемся к тому эпизоду, о котором я рассказывал.
В контору прибежала официантка Нина и сказала, что Вадим Шершеневич просит Есенина и Мариенгофа подняться наверх. Я было собрался уйти вместе с ними, но Силин попросил меня остаться. Он плотно закрыл дверь, сел напротив меня и заявил:
– Давайте начистоту! Сергей Александрович недоволен, что я опаздываю отчислять в кассу «Ассоциации» причитающуюся сумму. Но вы поймите, кафе работает до часу ночи, вернее, до без четверти час, иначе нарвешься на штраф. Завтраки идут плохо, обеды чуть лучше, но прибыль начинается после одиннадцати – половины двенадцатого, когда съезжаются серьезные гости после театра, цирка или кинематографа. Скажите, может оправдать себя кафе, если оно работает по-настоящему только полтора-два часа в день?
– Что же вы хотите?
– Я давно об этом твержу. Кафе Союза поэтов работает до двух часов ночи. Почему мы не можем выхлопотать это право?
– Хорошо. Я поставлю этот вопрос! Но если «Стойло» будет работать до двух…
– Даю вам любую гарантию, что отчисления будут вноситься вовремя.
– Письменную гарантию?
– Ну, зачем же так? Все же основано на личном доверии…
Я поднялся наверх и увидел, что за столиком сидят Есенин, Мариенгоф и Шершеневич. Вадим лицом и фигурой напоминал боксера, даже уши были слегка приплюснуты. Он действительно хорошо боксировал, и мне приходилось видеть, как раза два он это доказывал на деле, заступаясь за Сергея после его выступления с «Сорокоустом» (в первой озорной редакции). Вообще же между Есениным и Шершеневичем была дружба, основанная на взаимном уважении, хотя в поэзии они стояли на разных полюсах.
Я кратко объяснил трем командорам, как мы называли между собой Есенина, Шершеневича, Мариенгофа, о чем говорил с Птичкой. Анатолий сказал, что надо все-таки придумать что-нибудь, чтобы Силин делал взносы в обусловленные сроки.
В это время в кафе появился журналист Борис Глубоковский, Мариенгоф и Шершеневич пошли к нему, а я остался с Есениным за столиком. К нам подсели командир с двумя шпалами в петлицах и еще один военный в черной кожанке. Видно, они были хорошо знакомы с Сергеем. Поздоровавшись, он предложил им пообедать, а когда они отказались, велел официантке принести гостям бутылку красного вина и записать на его счет.
– Сергей Александрович, – сказал военный в черной тужурке, – нам надо потолковать, а тут кругом публика!
– Проводи их вниз, – обратился Есенин ко мне. – А я сию минуту приду, – и он пошел к Шершеневичу и Мариенгофу.
Я повел красного командира и военного по лестнице вниз, в ближайшую свободную комнату. Вскоре официантка Лена принесла туда бутылку красного вина и на тарелке домашнее печенье.
Когда пришел Сергей, я хотел уйти, но он взял меня за руку, усадил и сказал:
– Тебе пора знать изнанку жизни!
– Вот именно! – подхватил красный командир. – Изнанку жизни!
Он повел рассказ о том, как на фронтах гражданской войны белогвардейцы пытают наших красноармейцев, вырезая на их груди красные звезды, а на ногах красные лампасы. Военный в черной кожанке с большим гневом описал, как монашенки какого-то монастыря прятали у себя оружие, а когда пришла белая армия, передали им все, что хранили.
Здесь я должен напомнить читателю, что тогдашний патриарх Тихон (до пострижения в монашество Василий Белавин), избранный на поместном соборе в 1917 году, всеми силами способствовал контрреволюции. После декрета об отделении церкви от государства выпускал послания, призывая не повиноваться советской власти, хулил коммунистов, грозил предать анафеме всех помогающих новому правительству. Патриарх оказался участником «заговора послов», объединил вокруг себя контрреволюционеров, помогая белогвардейцам и интервентам. Естественно, что многие церкви и монастыри следовали заветам своего высокого пастыря.
– Я ненавижу все духовенство, начиная с патриарха Тихона, – заявил Есенин, чуточку пригнувшись к столику. – А этих сытых дармоедок в черных рясах повыгонял бы вон голыми на мороз!
– Готов подписаться под вашими словами, – поддержал его военный в кожанке.
– А пока, значит, братия работает на белых, – произнес Сергей с гневом, и в его глазах сверкнули синие молнии.
Кто не знал хорошо Есенина или был не наблюдателен, тот, как писал в стихах сам поэт, считал, что он – синеглазый. Но на самом деле в спокойном состоянии глаза Сергея были голубые; когда он начинал сердиться или переживал какую-нибудь беду, неудачу, глаза становились синими и по мере негодования доходили до темной синевы.
Я снова поднялся со стула, чтобы уйти, но Есенин удержал меня за рукав:
– Посиди!
И рассказал, что в семнадцатом году, кажется в Петрограде, шел митинг. Вышел дядя – здоровый, с черной бородой, шапка по уши. И давай крыть: Ленин, большевики – немецкие шпионы, продадут, нехристи, Россию.
– Слушаю, слушаю, – продолжал Сергей, – слова знакомые! Говорю приятелю – он рядом стоял, – поп это! А тот сказал моряку. Влезли мы втроем на подмостки, сорвали котелок – черная грива! Стянули тулуп – монах!..
С марта семнадцатого года во многих газетах писали о «волках старого строя». Это были приставы, околоточные надзиратели, городовые, попы, муллы, раввины. Потом, после Октябрьской революции, «волками старого строя» стали и белые генералы, и офицеры, и духовенство – белое и черное, а также фабриканты, помещики, домовладельцы. Послы иностранных держав с помощью опекавших их разведок организовывали в России заговоры против Советской власти. Монахи и монахини с их монастырями служили тайной опорой контрреволюционеров всех мастей.
– Вот, Сергей Александрович, – сказал военный в кожанке, – большая к вам просьба. Напишите о монастырях, монахах и монашках и нажмите на Страстной монастырь!
Oн рассказал, что этот монастырь на виду, туда со всех сторон России ежедневно стекается огромное количество богомольцев и богомолок, многие там же ночуют. Всех их усердно начиняют контрреволюционной пропагандой, и они разносят ее повсюду – вплоть до самых отдаленных глухих углов. Этот монастырь пустил слух, что белая армия вот-вот возьмет Петроград.
– Мы ничего поделать не можем, – продолжал военный в кожанке, – церкви, монастыри, верующие находятся под крепкой охраной нашего закона. Нельзя ли, Сергей Александрович, написать правду об этом осином гнезде, чтобы народ, особенно верующие, узнали, что представляют из себя эти ханжи-монашки. Может быть, осмеять их в поэме?
Есенин ответил, что сейчас у него совсем другие поэтические замыслы, но он подумает, посоветуется с друзьями. Вообще же он считал, что писать поэму против Страстного монастыря, а потом печатать, распространять – долгое дело! Гораздо лучше ударить по монастырю хлесткой эпиграммой. Пусть эти черные жабы попрыгают, как ошпаренные…
– Ну, спасибо, Сергей Александрович, – сказал военный в кожанке и пожал руку Есенину.
То же самое сделал красный командир. Они выпили по бокалу красного вина, распрощались, Сергей пошел их провожать.
Административным отделом Московского Совета руководил большой любитель музыки и поэзии – Левитин.
Я поехал с бумагой «Ассоциации» к нему, и Левитин, расспросив о новых стихах имажинистов, выдал разрешение на работу кафе до двух часов ночи, но временное, до конца года. Это было нам на руку: мы могли на деле убедиться, как будет Силин выполнять свои обязанности.
Забегая вперед, объясню, что в 1920 году Силин аккуратно вносил оговоренную сумму в кассу «Ассоциации». В 1921 году мы добились, что буфетчицей стала Е. О. Гартман, а Птичка ответственным за документацию, за своевременные взносы во все государственные учреждения и т. п. И все же случалось, что поступления в «Ассоциацию» запаздывали. И тогда Есенин писал мне дружеские деловые записки.
«Милый Мотя!
Нам нужны были деньги. Мы забрали твой миллиард триста, а ты получи завтра. На журнале сочтемся.
С. Есенин».
Под этим стояло обведенное кружком: «Крепко». Иногда Сергей писал: «Целую» – и обводил это слово кружком…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.