XV. Это прекрасная история
XV. Это прекрасная история
Последующие дни я помню смутно и не уверен, что это реальность, а не бред. Помню, кто-то разрезал на мне голубой кашемировый свитер, который я очень любил, но иначе снять его было нельзя. Помню, что сопротивлялся, помню напряженные внимательные лица Фанни и Шейлы, моей секретарши.
Много дней я то приходил в себя, то опять погружался в сумерки. Едва возвращалось сознание, на тело неумолимо наваливалась невыносимая боль. Меня пичкали успокоительными, и я впадал в продолжительный сон, скорее даже в сонное забытье, из которого ненадолго выходил. Я все время видел сны, но они не запоминались, кроме одного, часто повторявшегося: по разбитой деревенской дороге быстро удаляется тетя Лиде. Иногда она спотыкается. Я хочу догнать ее и помочь, но тело мне не подчиняется, а тетя настойчиво повторяет, сердясь все больше и больше: «О себе думай, а меня оставь в покое, со мной все в порядке. Я ухожу». В ушах звенит ее резкий удаляющийся смех.
Я часто думал о крушении автобуса иезуитов, и мне вспоминались слова отца Аррупе. Уж слишком загадочно и тревожно было это совпадение, но смысл его от меня ускользал. В голову лезли другие странные совпадения, например, встреча с молочным братом Гвидо, спасшая мне жизнь, когда я партизанил в горах во время войны, и с другим братом, едва не ставшим моим палачом, и разные другие события. Неужели это все случайности?
В аварии у меня больше всего пострадала голова, удар приняла на себя правая щека и спасла от верной смерти. Но положение было очень серьезное.
В кратком предисловии к книге я говорил, что события нашей жизни, даже самые тяжелые и мучительные, надо осмысливать и судить по тем следам, которые они оставили в жизни, по тому новому, что принесли. Наверно, именно тут и надо искать тесную связь между двумя автомобильными катастрофами — иезуитов и моей.
Во всяком случае, в результате катастрофы я узнал, какое уважение вызывает мое творчество. Со всех сторон я получал знаки любви и дружбы, не говоря о том, с какой готовностью британская наука предоставила в мое распоряжение свои ноу-хау.
Из Милана с репетиций примчался Лукино и просидел со мной пару часов. Мы тепло вспоминали всю нашу историю.
— Ведь это прекрасная история, — сказал Лукино. И повторил на ухо перед уходом: — Это прекрасная история, не забывай.
В те бесконечные дни, пронизанные болью и сомнениями, в окружении врачей со всего мира, прилетевших на частных самолетах моих богатых и знаменитых друзей, на меня, как из рога изобилия, изливалась любовь. Это было паломничество благодарности, чтобы я почувствовал, как семена Блага, которые я стремился сеять своей работой, проросли и расцвели вокруг, чтобы утешить и обнадежить в трудную минуту.
Маленькая больница в Орвьето не могла справиться с таким тяжелым случаем. Профессор Витторио Ди Стефано, который близко к сердцу принял болезнь тети Лиде и судьбу монахов-иезуитов, организовал мой перевод в «Сальватор Мунди». Там он с сожалением сообщил, что даже лучшие итальянские хирурги не смогут вернуть мне прежний вид. Но, добавил он, в Англии, в госпитале «Виктория» в Ист-Гринстед, есть хирург, сэр Теренс Вард, признанный гений в этой области, и обещал сразу с ним связаться. Перевозить меня было нельзя, и мы надеялись, что сэр Теренс согласится приехать в Рим.
Однажды во время этого томительного ожидания я почувствовал, что рядом с моей кроватью кто-то стоит. Я смог различить только черную сутану незнакомца. Он наклонился надо мной и тихо произнес: «Тебе еще предстоит сделать много хорошего в жизни, не бойся», — благословил меня и исчез. Я пытался выяснить, кто это, но никто его не знал и не видел. Это не был больничный священник, я выяснял. Но мне точно не пригрезились ни он, ни его слова. Таинственные слова, как и слова отца Аррупе.
Сэр Теренс Вард обычно не оперировал за пределами Англии, но для меня сделал исключение. Причина, по которой он согласился приехать в Рим, носила исключительно личный характер. Незадолго до этого скончалась его жена, с которой он бывал на многих моих оперных постановках и фильмах, и я был для него живым напоминанием прожитых с ней счастливых дней. Своим приездом он хотел выразить мне благодарность. Великий хирург продемонстрировал вершины своего мастерства: не осталось ни единого рубца, ни малейшего следа.
Целых пять недель после первой операции по восстановлению лицевых костей боль не отступала. Больничный священник отец Каллаган часто приходил посидеть со мной и почитать что-нибудь утешительное из Библии. Я увидел, как плохо разбираюсь в вопросах веры. Из Евангелия не помнил ничего, кроме Нагорной проповеди, и то смутно, да знал пару молитв. Впервые в жизни, оказавшись прикованным к постели, я стал прислушиваться к словам, которые потихоньку обретали для меня смысл. Лежа на больничной койке, вдали от церкви, где может отвлечь обряд, иконы или фрески по стенам, я вникал в простоту молитвы, значение которой с годами расплылось и исчезло. С Богом ведь можно говорить в полном одиночестве…
Как-то позвонила Видже и сообщила, что какой-то молодой сицилиец, моряк, предлагает свои услуги, если мне нужна помощь. И тут сквозь боль и сутолоку последних недель на меня теплой волной накатило приятное воспоминание.
За две недели до катастрофы, в воскресенье 2 февраля в пять вечера я приехал поездом из Милана в Рим. Помню тот день и час с такой ясностью, потому что в тот день и час я встретил молодого сицилийского моряка, который теперь звонил. Его звали Пиппо Пишотто, и ему суждено было стать одним из самых дорогих мне людей.
Встречать меня на вокзал приехали два ассистента, и мы пошли в бар выпить кофе, сразу же заговорив о работе. За соседним столиком сидели три молодых морячка в красивой синей форме. В те годы моряки всегда носили форму, даже в увольнении. Один из них был настоящим красавцем. В нем привлекало все: глаза, улыбка, манеры. Я не мог сосредоточиться на том, что говорили ассистенты. Наконец я решил, что подойду, скажу, что режиссер и ищу новые лица. Я попросил у парня разрешения его сфотографировать, приятели стали посмеиваться, и он смутился.
— Вы правда режиссер? А какой фильм вы сняли?
Я ответил, и тут уж остолбенел Пиппо.
— Это вы? Это вы сняли «Ромео и Джульетту»?
Он сказал, что видел его не меньше трех раз. Но встретить кинорежиссера в вокзальном баре казалось ему маловероятным, и мне пришлось дать ему визитку, как свидетельство, что перед ним в самом деле Дзеффирелли. В свою очередь я записал адрес казармы, намереваясь с ним повидаться — подходящий случай нашелся бы.
Но случай — автомобильную катастрофу — устроила сама судьба. На следующий же день после звонка Пиппо навестил меня и показался ангелом небесным. Новые силы поднимались из глубин моего отчаяния. А он стал часто приходить ко мне, расспрашивал о театре и кино, которое особенно любил. Читал мне книги и газеты или рассказывал о себе, о семье и городе Агридженто, где родился и вырос.
Однажды, когда у меня был Пиппо, пришел мой приятель Альфредо Бьянкини. При виде юного моряка в синей форме, сидящего рядом с моей койкой и спокойно читающего мне вслух, у него перехватило дыхание.
— Этого ангела тебе посылает тетя Лиде, — прошептал он мне на ухо. — Твой дядя Густаво служил на флоте, помнишь? Тетя Лиде посылает тебе этого паренька в утешение, это точно.
Еще один знак от нашего хранителя?
Как-то ночью мне приснился сон, в котором я увидел своего небесного покровителя Франциска Ассизского. Я с рождения носил на шее образок св. Франциска, тоже подарок тети Лиде. Его сняли при перевязках, и он висел над кроватью. У меня была забинтована вся голова и открыт только правый глаз, им я видел, как образок поблескивает среди бинтов. В полудреме я решил, что Франциск хочет мне что-то сообщить и посылает таинственный знак. Все чаще я стал над этим задумываться, пока идея не захватила меня целиком. С образком установилась тесная связь. Я вспомнил все, что знал о Франциске, я говорил с ним, задавал вопросы и получал ответы. Наконец я дал обещание, что если поправлюсь, буду служить ему своим творчеством, одним словом, сделаю о нем фильм. Так сначала родилось желание, а потом решимость снять фильм «Брат Солнце, сестра Луна» — на больничной койке, между жизнью и смертью.
Иногда, когда речь заходит о моих религиозных чувствах и поисках мистического, мне приходится слышать от друзей весьма ироничные замечания по поводу моего образа жизни и противоречия между тем, во что я верую, и тем, как живу. Мне дают понять, что в лучшем случае я лицемер, подгоняющий учение церкви под собственные прихоти. Но это не так. Моя личная жизнь такая, какая есть, но мои религиозные убеждения неизменны. Это не означает признания, что я живу в грехе. На этот счет у меня есть сомнения. Меня утешает, что грехи плоти в общем не относятся к смертным грехам, если не приносят никому зла и не сопровождаются насилием или мерзостью.
Мы, флорентийцы, народ, который сумел примирить и соединить гуманизм античности и веру и предания христианства. Наша вера прошла испытание разумом и логикой.
Я был типичным «ленивым католиком», выполняющим необходимый минимум, чтобы не отпасть от церкви, пока автомобильная катастрофа и все, что она за собой повлекла, не заставили меня внимательно взглянуть на свои религиозные порывы. Наверно, это самое положительное в том трудном периоде моей жизни.
Положительное было и во внимании, которое проявили ко мне столько людей: письма, цветы, подарки. Трогательные знаки внимания от друзей, как Ричард и Лиз, но и самые неожиданные, например, огромный букет цветов от «Битлз», с которыми мы почти не были знакомы. Я встречался с ними в 1965 году, когда ставил «Много шума из ничего». Их импресарио Брайан Эпштейн говорил тогда со мной о возможности снять с ними фильм. А теперь я задумался, нельзя ли ввести их каким-то образом, как представителей поколения мира и любви, flower power, в будущую картину о Франциске Ассизском.
Мое общее физическое состояние начинало улучшаться, но все равно я чувствовал себя слабым и беспомощным. И одну за другой упускал ценнейшие возможности. В частности, я был как режиссер номинирован на «Оскара» за постановку «Ромео и Джульетты», но ничего не мог сделать, чтобы его получить. Если хочешь «Оскара», то обязательно надо ехать в Лос-Анджелес представлять фильм и участвовать в рекламной кампании. Поэтому «Ромео и Джульетта» получил только два «Оскара» (более чем заслуженных): за операторскую работу Паскуалино Де Сантиса и за костюмы Данило Донати. Компания «Парамаунт» все равно была счастлива, потому что «Ромео и Джульетта» шел с огромным успехом по всему миру. Мне сразу же предложили очень выгодный контракт на пять лет. И хотя замысел фильма о Франциске Ассизском вызывал у них сомнения, на киностудии хорошо понимали, что — «Оскар» или нет — они имеют дело с режиссером, способным получить за два миллиона вложенных долларов в сто раз больше: «Ромео и Джульетта» собрал их всего за год!
Франциску Ассизскому удалось изменить мир исключительно благодаря твердой вере в то, что зло можно победить без насилия. Благовестие о смирении и мире способно превозмочь нищету и несправедливость, а такой идеал очень напоминал дух и стремления шестидесятых.
После трех месяцев больничной койки я наконец вернулся домой. Это были очень трогательные минуты потому еще, что я смог снова обнять своего пса, сильную и добродушную овчарку-мареммано по кличке Боболи. Данило Донати остроумно прокомментировал эту кличку: «Хорошее имя, непонятно, о чем речь — о собаке или саде, но одинаково хорошо подходит обоим».
Боболи был страшно рад моему возвращению. Несмотря на мое долгое отсутствие, он не сомневался, что я вернусь. Когда меняли белье и несли домой стирать, я специально просил оставлять его на ночь рядом с его подстилкой, чтобы он понимал, что я жив и вернусь. Так и случилось.
Какие все-таки собаки прекрасные создания!
Тут я не могу удержаться и не посвятить им несколько строк, воспеть, так сказать, всех собак мира.
С самого детства при правильном воспитании мы подходим к животному миру с теплом и вниманием, сразу понимаем, что все животные, которых создал Господь, большие и малые, домашние и дикие, делятся на вполне определенные, легко узнаваемые виды: лев это лев, кит это кит, а муха — муха. Сколько на свете разных чудесных бабочек, но все они бабочки.
Разнообразны и породы собак. Пудели, мареммано, терьеры, овчарки… Внешне они такие разные, хотя у всех есть по четыре лапы (лапки, лапочки), хвост и все они умеют лаять. Но самое главное, что их в них общего — любовь. Бог поставил их рядом с нами, чтобы защищать и утешать нас. Многие люди, в чьей жизни и так хватает любви, с радостью принимают этот дополнительный дар.
Как не благодарить провидение за таких чудесных друзей? Что за счастливчики те, кто после рабочего дня (или после короткой отлучки — за газетой, в бар выпить чашечку кофе, в магазин) возвращаются домой, и их восторженно встречает преданный друг, вылизывая руки и даже лицо.
Конечно, взаимная человеческая привязанность очень важна, но рано или поздно с людьми наступает час расплаты. А собака не ждет ничего в обмен на любовь, которую дарит. Ей всего-то и надо, чтобы мы дали себя любить, чтобы быть рядом с нами, думать о нас, когда мы далеко, охранять наш дом и наших близких. Ей хватает не требующих от нас усилий приязни, незначительной ласки. Собаке важно почувствовать, что ее любят.
Прекрасное, благословенное создание!
Я вернулся домой, к своим привычкам, вновь обрел дорогие моему сердцу вещи и домочадцев, но со здоровьем было неважно. В себя я приходил медленно, все время пребывая в подавленном состоянии. Собственно, в этом и заключалась опасность — впасть в депрессию. Моя близкая подруга Адриана Асти, которая часто навещала меня и умела подбодрить и утешить, посоветовала обратиться к человеку по имени Густаво Рол. Но я изначально был настроен против таких контактов и всячески отодвигал решение позвонить, пока однажды не почувствовал себя таким подавленным, что готов был уцепиться за все что угодно.
Я набрал номер телефона, который мне оставила Адриана. Прежде чем я представился и вообще успел открыть рот, услышал, как от старого приятеля:
— Как дела, Дзеффирелли? Что-нибудь случилось?
Откуда ему было известно, что это я, ведь решение позвонить я принял неожиданно? Прошло несколько недель с тех пор, как Адриана говорила мне о нем. Я был немного обескуражен, но рассказал обо всем, что со мной произошло. Человек по ту сторону провода ответил, что ему все известно и попросил прижать трубку к правой стороне лица.
— Да, дела неважные, — сказал он через несколько секунд. — Но вы не волнуйтесь, все наладится.
Я ощутил сильное беспокойство и одновременно непреодолимое влечение к этому человеку, которое никак не мог определить. Мне казалось, что я говорю со старым другом, и он хорошо знает меня и дает мудрые советы.
В самом деле, Густаво Рол вскоре стал важной частью моей жизни — искренним другом и источником добрых советов. Он обладал удивительными способностями и открыл моему разуму возможность видеть смысл происшедшего и выходить за рамки привычного восприятия.
В нем не было ничего особенного. Простой человек, образованный и умный, но ничем не выделяющийся. Он никогда не оставался в одиночестве, вокруг него вечно толпились друзья. У него была хорошая квартира, обставленная антикварной мебелью и украшенная коллекцией раритетов.
Обычно мы садились в гостиной вокруг круглого стола под красивой люстрой. Никакого особенного освещения, чего-то там загадочного — наоборот, яркий свет. Вечера начинались с веселых шуток. Рол показывал невероятные карточные фокусы, и все это с целью создать вокруг нас «положительный заряд», а мы сидели, как дети, с открытым ртом. В одно из первых посещений он сказал:
— Выбери любую карту.
Колода была совершенно новой, еще не распакованной.
— Пиковый туз, — назвал я первое, что пришло в голову. Он открыл колоду, и оказалось, что она вся состоит из пиковых тузов. Пятьдесят два туза! И никакого колдовства. Карты были настоящие, блестящие, новенькие. О веселье и речи не было — мы впали в состояние беспокойства, едва ли не паники.
Мне казалось, что секрет Рола в том, что он пробудил «спящие клетки» мозга, которые есть у всякого, но которыми мы больше не умеем пользоваться — так в свое время объяснял нам в школе профессор Фучини.
Рол был необыкновенно чувствителен к опасности. Помню, однажды в Позитано я купался в море. Али, повар, позвал меня к телефону — срочный звонок от синьора Ролли, сказал он. Я тут же вышел из воды и побежал к телефону, но связь прервалась, и несмотря на все мои попытки дозвониться, поговорить так и не удалось. Остаток дня я провел в ужасной тревоге и наконец вечером дозвонился. Я хотел знать, что случилось. Рол удивился моему волнению и сказал, что не случилось ничего. Потом помолчал и добавил, подумав:
— Но могло случиться. — Он объяснил, что вдруг почувствовал, что мне угрожает страшная опасность, но потом все вернулось на свои места. Чего ж беспокоиться?
Много лет спустя я обратился к Ролу, потому что хотел поговорить с ним о недавно умершем Лукино. В тяжелую минуту мне была очень нужна его помощь. В тот вечер за столом нас было шестеро. Рол раздал каждому по листу белой бумаги, попросил сложить вчетверо и убрать в карман. Затем взял ручку и стал лихорадочно писать на лежащей перед ним бумаге, даже не касаясь ее — в воздухе. При этом он настаивал, чтобы я продолжал думать, о чем хочу спросить Лукино, что хочу от него узнать. По окончании этого странного действа он попросил каждого вытащить листочек из кармана и развернуть. У всех листочки остались чистыми, а мой был весь исписан. Не узнать почерк Лукино было нельзя. Очень часто в письмах, когда Лукино не хватало бумаги, он переворачивал лист и дописывал на полях. У него была привычка подчеркивать отдельные важные слова. Сомнений не было: письмо написано его рукой.
Содержание письма тоже было полно подробностей, о которых знали только мы двое. Я сидел не дыша и смотрел, потрясенный и в то же время умиротворенный, на теплое и заботливое письмо Лукино. В нем звучала радость от общения со мной. Это была чудесная весточка от духа, который пребывает в мире и покое. Лукино редко бывал таким в жизни, и в этом письме было его лучшее «я». Я не понимал, как он любил меня, пока не прочитал это письмо.
Я не мог не верить. Рол обладал невероятными способностями, нам абсолютно недоступными, но никогда не использовал их для получения материальной выгоды. Он мог бы выиграть все призы национальной лотереи или опустошить государственный золотовалютный резерв, но это запрещало некое высшее правило, даже если б он того захотел.
— На что же он живет? — спрашивали многие. Рол был из семьи с достатком, занимался антиквариатом и писал удивительно красивые картины, которые продавал за хорошие деньги. Он сыграл значительную роль в жизни многих людей, даже Альберт Эйнштейн был с ним связан. Но Рол не гонялся за знаменитостями, это они гонялись за ним.
Очень многим он напоминал мне Мать Терезу. По утрам он посещал в больнице умирающих больных и провожал их к последнему рубежу, держа за руку и разговаривая с ними до самого конца.
А письмо… Я читал его и перечитывал, потом сложил и собрался положить в карман, но Рол остановил меня со словами:
— Этого я вам позволить не могу. Прочтите еще раз, выучите наизусть. Я должен его уничтожить.
Он не мог оставлять осязаемые свидетельства своих чудес. То же происходило и с его прекрасными картинами, написанными во время сеансов на белом холсте при полной сосредоточенности. Помню картины Шагала, Пикассо… Он творил невероятное. Но если никакого особого знака от высших сил не было, он уничтожал картины. К счастью, многие существуют до сих пор.
Я долго не решался связаться с Ролом из-за истории с Федерико Феллини, которая очень меня насторожила. Рол порекомендовал Феллини отказаться от работы над проектом фильма «Путешествие Масторны», обработкой на феллиниевский манер дантовского «Ада».
— Не снимай его, по крайней мере, сейчас. Это может оказаться последним фильмом в твоей жизни, — предупредил его Рол. — Не спрашивай почему, я только знаю, что ты не должен его снимать.
Но фильм уже был запущен в производство, достраивалась съемочная площадка. Феллини под большим впечатлением от слов Рола все меньше стремился снимать фильм и даже заболел. Его положили в больницу и, сделав анализы, обнаружили в желудке массу раковых клеток.
— Немедленно перестань работать над фильмом, — настаивал Рол по телефону. Наконец Феллини сдался. Как только он публично объявил, что прекращает работу над фильмом (уже не помню, что за причину он придумал), ему сразу стало лучше. Это подтвердили и рентгеновские снимки. За две недели опухоль полностью исчезла.
Продюсер Де Лаурентис, человек не слова, а дела, разъярился и подал на Феллини в суд, пытаясь доказать, что рентгеновские снимки с раковым образованием были гнусным подлогом. Врачи тоже были поражены и не находили объяснения случившемуся. Но снимки-то оставались, и на них было ясно видно, что опухоль была, а теперь ее нет. И снимки были именно Федерико Феллини, а не кого-нибудь еще. Тем не менее, Де Лаурентис ничего не хотел слышать и выиграл дело, заполучив практически все, что было у Феллини, начиная с его любимого дома во Фреджене.
В результате встреч с Ролом я начал чувствовать себя увереннее и понял, что могу вернуться к работе после целого года перерыва. Я отдавал себе отчет в том, что должен доказать, что несмотря на все испытания, по-прежнему полон сил. Стал готовить «Сельскую честь» и «Паяцев» для «Метрополитенопера».
В театре все меня поддерживали, и дело не стояло на месте. А потом в «Метрополитен» началась забастовка, самая длительная за всю его историю. Я понял, что проклятие черного 1969 года, года ужаса, еще носится в воздухе.
Служащие «Метрополитен» перестали выходить на работу. Всеобщая четырехмесячная забастовка. У меня все было готово, чтобы открыть сезон в сентябре. Это был мой дебют после автомобильной катастрофы. Он означал для меня возможность вернуться в жизнь, несмотря на испытания, которые пришлось вынести. Я трудился как вол, чтобы доказать это. А теперь что? Беспомощно наблюдать крушение всех надежд?
Когда в декабре забастовка закончилась, многих исполнителей уже не было: сроки контракта с театром истекли, их ждали другие обязательства в разных концах света. «Сельскую честь» предстояло снять, ее не было больше в афишах. Но во мне забурлила какая-то невиданная энергия, я понял, что единственное средство победить явно тяготевшее надо мной проклятие — не сдаваться и выпустить спектакль, несмотря ни на что.
В «Паяцах» у нас хоть сохранились два тенора, а в «Сельской чести» состав распался полностью. Я вспомнил, что однажды в Милане Ленни Бернстайн говорил Марии, что хочет поставить «Сельскую честь» с ней. Но мои попытки найти ее не дали результата. Тогда я поговорил с Ленни, со всем пылом объяснив, какую переживаю драму. Он согласился помочь, не раздумывая, и надежда снова забрезжила передо мной. Я бросился к Франко Корелли, который сидел в роскошном номере нью-йоркской гостиницы и поедал жареную картошку. Я убедил его выйти из этого странного затворничества и спеть партию Туридду. Прекрасная певица Грейс Бамбри, привлеченная составом, занятым в опере, взялась исполнить партию Сантуццы. В конце концов образовалась новая труппа, которая намного превосходила предыдущую, — назло темным силам, которые все стремились разрушить.
Овации на премьере оказались лучшим лекарством, доказав мне, что я еще на что-то гожусь. Выйдя на сцену после спектакля, я распрощался со злосчастным 1969 годом и со всем десятилетием, которое принесло много блага и много зла. Я понял, что опера всегда готова прийти мне на помощь, она как дом, куда можно вернуться и почувствовать прилив сил. Прошедшие двенадцать месяцев сделали меня внимательным к тому, что предстояло впереди.
Среди зрителей вместе с Видже был и Пиппо, я получил от его командования специальное разрешение выехать в Нью-Йорк. Мне казалось важным его присутствие в тот момент, когда начинался новый период моей жизни. А Пиппо был золотой дорожкой, на которую я неожиданно ступил и сумел выкарабкаться после аварии. Дар Божий, который остался со мной на долгие годы.
Помню, как однажды Рол мне сказал: «Вы под охраной великих сил. У вас есть кто-то, кто будет всегда рядом». И когда я оборачиваюсь назад и смотрю на то время спустя почти сорок лет, я понимаю, что он хотел сказать.
«Ромео и Джульетта» стал катализатором, благодаря которому в мире возросла концентрация любви. Миллионы молодых и не очень молодых людей узнавали себя в главных героях. А теперь против любви готовились сразиться силы зла. Добро и зло вступили за нее в битву. Вокруг меня в те годы разразилась борьба, как будто я, отвечая за всплеск любви, обязался платить за него и нести наказание, рискуя собственной жизнью.
Это вовсе не заумные рассуждения старикашки с манией величия. Я твердо верю, что оказался на поле брани между двумя великими противниками: один стремился меня уничтожить, а другой этому помешать. Волны добра и зла вокруг меня были очевидны, не заметить их было невозможно.
Давайте вместе вспомним: в тот момент, когда я наслаждаюсь успехом фильма, смертельно заболевает и умирает тетя Лиде. Непосредственно перед вылетом в Лос-Анджелес для получения «Оскара» я попадаю в автомобильную катастрофу и долго лечусь, едва не отдав Богу душу.
Злые силы были побеждены монахами-иезуитами, отцом Аррупе, сэром Теренсом Вардом, который согласился меня оперировать. И наконец, свою лепту внес вошедший в мою жизнь Пиппо. Но, наверно, самым главным был обет посвятить свое творчество Богу при поддержке св. Франциска Ассизского.
Я на самом деле был готов опираться в работе на вновь обретенную веру, но кроме Бога был еще Маммона…
Теперь за фильм я мог требовать высокое вознаграждение, потому что благодаря «Ромео и Джульетте» стал знаменитым и богатым настолько, что это буквально изменило мою жизнь. Такое совпадение заставило меня задуматься, ведь деньги пролились на меня золотым дождем именно тогда, когда понадобились на вполне конкретное дело. Я еще раз убедился, что существует некий высший замысел, в котором мы все призваны принять участие.
Дошел я до этого не сразу, а лишь после долгих раздумий о том, что со мной произошло и продолжало происходить. И только тогда с уверенностью стал утверждать, что ничего не бывает случайно и является частью некой общей идеи.
А теперь к фактам. В мае 1970 года Боб Уллман, ближайший друг Доналда Даунса, возвращаясь в Позитано, погиб в автомобильной катастрофе. Тогда выяснилось, что именно он, а не Доналд, купил виллу у герцогини Виллароза. Доналд не был богат, жил на писательские и журналистские гонорары, и «сейфом» их союза был Боб. После его смерти Доналд унаследовал все, то есть «Три Виллы», наличных же денег было мало. У Боба было много друзей и малых и больших обязательств перед ними, так же как перед верными домочадцами Позитано.
«Три Виллы» были порядочным поместьем, но чем платить налог на наследство? Единственный выход — продать. Одним из первых желание купить выразил Гор Видал[83], который искал дом на побережье.
— Сожгу, прежде чем отдать ему, — ворчал Доналд, который терпеть не мог Видала.
Я предложил Даунсу оценить виллы, чтобы понять, о какой сумме идет речь, потому что гонорара за «Ромео и Джульетту» наверняка хватило бы на покупку. Однако мне не хотелось выгонять Доналда. Мы поговорили, и я сказал, что готов купить, но с условием, что он будет жить там, как и раньше, а я, как прежде, буду приезжать в отпуск. «Три Виллы» должны оставаться его домом, его миром. Доналд поблагодарил меня за чуткость и продолжал жить на вилле среди книг. Но теперь ссориться ему было не с кем и спорить не с кем, некому, подняв глаза от книги, жаловаться на американизацию Италии и на разорение Амальфитанского побережья.
Когда мы подписали все контракты, Доналд неожиданно заявил, что хочет переселиться в Лондон, потому что слишком любит старый Позитано и ненавидит «новый». Добавил, что не желает превращать «Три Виллы» в музей, и убедил меня все переделать по своему вкусу.
Доналд знал, что при моем пристрастии к театральности на «Трех Виллах», в одном из самых красивых в мире мест, я бы развернулся и создал сказочный мир.
У каждой виллы был свой характер. В верхней, Голубой, я сохранил неаполитанский стиль XVIII века, то же сделал в Красной, в которой когда-то жили танцоры Императорского русского балета. Зато обширные залы Белой виллы, которая со своими тремя белоснежными куполами стала центром всего поместья, я решил переделать. Огромное пространство в зеркалах, мраморе и перламутре, а кругом террасы, веранды и сады с роскошной растительностью. Одним словом, рай, и я бросился очертя голову украшать его на свой лад.
Доналд вернулся, когда работы закончились. Он был очень взволнован. Я ждал его на верхних ступенях крутой лестницы, которая вела с дороги на Амальфи к виллам. Доналд был в отличном настроении. Он внимательно разглядел то, что я сделал, потом похвалил, хотя я понимал, насколько ему тяжело принять разрушение мира, где проходила их с Бобом жизнь. В Белом зале он остановился в плохо скрываемом восхищении, но все-таки не удержался от обычной колкости:
— Ну и ну, какая красотища. А когда начало второго акта?
Я без колебаний причисляю Доналда к людям, больше всего повлиявшим на формирование моей личности. То, что я узнал от него, трудно исчислить или определить. Лукино Висконти и маэстро Серафин, которым я очень многим обязан, обучили меня ремеслу, работе. Лукино — творчеству театрального художника и постановщика, то есть рождению замысла и его воплощению. Серафин, со своей стороны, научил меня музыке: как любить оперу, певческий голос и драму, с ним я прошел путь от Монтеверди до высот Верди и Пуччини.
О Доналде я не могу сказать ничего подобного. Он не учил ничему конкретному, но давал свободу учиться самому. А уж будешь ты учиться или нет — дело твое. В краткой беседе он умудрялся несколькими словами не оставить камня на камне от нового «модного» литературного веяния, писателя или музыканта. В одно мгновение последний провал американской внешней политики терял всякое значение. Одним словом, Доналд принадлежал к удивительно неудобным людям, «абсолютным интеллектуалам», которые редко помалкивают, но всегда говорят, твердо зная предмет, и это выводит собеседников из себя. А сколько пищи для размышлений! Он, как правило, прочитывал в день две-три книги, тщательно отобранные из новой или классической литературы. На «Трех Виллах» до сих пор полно его книг. Друзья, приезжая, начинают смотреть на меня с уважением, оценивая качество и широту «моего круга чтения».
Но я забегаю вперед. Сначала расскажу о знамениях, которые я получил уже в первые месяцы 1970 года. Постановка «Сельской чести» и «Паяцев» в «Метрополитен-опера» дали мне надежду, что семидесятые снова принесут мне удачу. Я возвращался в Италию, ощущая рядом свет и тепло Пиппо, — все говорило о том, что вокруг меня снова стали пробуждаться новые могучие силы.
Весной 1970 года Ватикан предложил мне снять фильм-концерт для телевизионной трансляции по всему миру по случаю столетия со дня смерти Бетховена. Папа Павел VI[84], очень внимательный к роли церкви в личном творчестве, предложил мне организовать исполнение «Missa solennis» Бетховена в соборе Св. Петра. От такого поручения поджилки затрясутся у кого угодно. Главный собор христианского мира уже сам по себе зрелище несравненной красоты. Не буду скрывать, что впал в полное смятение, когда стал размышлять, что можно придумать для такого случая.
Меня успокоил сам Папа, с которым, как оказалось, я был знаком еще с далеких первых лет в «Ла Скала». Тогда после репетиций мы часто ходили в церковь Св. Марка, недалеко от театра, где служил архиепископ Монтини, будущий Папа Павел VI. Архиепископ проводил с нами, по его словам, самые приятные часы своего долгого дня и, как любящий и внимательный наставник, всегда мог уловить появление новых искр и источников вдохновения. В 1963 году архиепископ Монтини взошел на папский престол и завершил Второй Ватиканский Собор[85]. Для нас он был тем человеком, которого ждали церковь и весь мир. Воспоминания об этих беседах в миланской церкви Св. Марка, так же как и о церкви Сан-Марко во Флоренции, о моих доминиканцах и профессоре Ла Пира, относятся к одному из самых плодотворных периодов моего становления.
Как-то архиепископ Монтини спросил, как я, флорентиец, очутился в Милане. Ему понравилось, что среди молодых людей, взыскующих «дел Божьих», оказался человек, работающий в театре. А ведь еще недавно церковь относилась к театру как к прямому пути в ад. Архиепископ сразу рассеял все сомнения:
— Господь везде, и служить Ему можно любыми средствами, которые Он вкладывает в руки человеку.
Мы все чувствовали, что где-то в нас жива вера, а он помогал нам обрести ее, идя путем разума. Он обращался к нашему разуму, обладая необыкновенным даром убеждения.
Не предполагал, что еще раз встречу его, уже Папой, когда получил аудиенцию, чтобы спросить совета и рассеять обуревавшие меня сомнения по поводу концерта в соборе Св. Петра. Мне и в голову не могло прийти, например, разместить оркестр и хористов прямо в центре святая святых — Sancta Sanctorum — накрыв подмостками гробницу апостола Петра. Представьте, как я был поражен, когда Папа предоставил мне полную свободу действий.
— Об этом не беспокойтесь, — сказал Павел VI, — ведь это всего лишь сверкающий золотом и мрамором собор, может, даже чересчур сверкающий. — Он вздохнул. — Если бы речь зашла о моем любимом Миланском соборе, я бы, наверно, колебался, боясь нарушить тот духовный накал, которым он наполнен.
Я понял, что собор Св. Петра для него скорее место представления, чем место молитвы, эдакий Большой театр христианства. Папа переглянулся со своим верным помощником монсеньором Макки и пробормотал:
— Может, в Милане и не нужен бетховеновский гений, чтобы ощутить присутствие Божие.
А монсеньор Макки ностальгически поднял глаза к небу.
Итак, я получил карт-бланш и принялся за работу.
Как обычно, в работе я исходил из главной идеи. На сей раз это был союз Бетховена и Микеланджело — гений и грандиозность, ибо никакая другая музыка не может так близко подойти к апокалиптическим видениям Микеланджело. Идеальное сочетание: таинственность и нежность белоснежного мрамора «Пьеты» и ужасающее, приводящее в дрожь видение Страшного суда, вызов тому, что ты есть и что ты чувствуешь, когда на тебя обрушивается сверхчеловеческая стихия звуков.
Благодаря концерту я познакомился с человеком, который невероятно обогатил мою жизнь: потрясающий тенор, восходящее светило Пласидо Доминго. Тогда мы впервые работали вместе.
Мне разрешили целую ночь снимать в Сикстинской капелле. Кинокамерам было под силу снять все детали легендарной фрески, не доступные глазу. Мы работали молча, понимая, что нам оказана высокая честь. Я стоял в одиночестве посреди Капеллы, окруженный Искусством и Историей, и вдруг ощутил потребность услышать музыку Бетховена. Включили запись оркестра Герберта фон Караяна.
Это самое сильное впечатление за всю мою жизнь. Мы были потрясены, перед нами свершалось чудо: Бог действительно вернулся в собор Св. Петра.