На краю
На краю
В январе наступил самый ужасный голод. Кроме хлеба, совсем ничего не выдавали. И с хлебом тоже бывали перебои. Мама в отчаянии, нарушая комендантский час, уходила из дому затемно, часов в шесть, и возвращалась ни с чем. Один раз она так простояла в очереди целый день — хлеб все не везли, а люди стояли и ждали. Некоторые падали и умирали прямо в очереди.
И с деньгами у нас было худо. Последний раз папа получил зарплату только за вторую половину ноября. И со сберкнижки нельзя было взять — в сберкассах не было денег.
Морозы стали такими жестокими, что мама не каждый день ходила за водой, ей тоже не хватало сил. Использовали растаявший снег.
Дяде Матвею, маминому брату, было труднее, чем нам, потому что он жил один и сердце у него было больное. Папа устроил его работать на свой завод и договорился, чтобы он мог оставаться ночевать в конторе. Вскоре он умер.
Бабушкин муж Семен Михайлович Рыбаков, отец мамы, дяди Матвея и еще двух дочерей, моих тети Лиды и тети Любы, сын солдата-кантониста, сам отслуживший в армии семь лет, всю жизнь прожил среди русских и к иудейской религии не имел никакого отношения. Он умер молодым в 1908 году, спасая на Неве во время ледохода тонущего ребенка (оставив сиротами своих четверых — младшей 9 месяцев, старшему 6 лет). Он был похоронен на Обуховском еврейском кладбище.
Думаю, что мама, мучаясь чувством вины перед своей мамой и братом за то, что его не уберегла, решила хотя бы отчасти ее искупить, похоронив Матвея на одном кладбище с их отцом. Видимо, именно от отца мама унаследовала безудержную порывистость, которая проявлялась в критических ситуациях.
Моя другая, сугубо православная и верующая бабушка Аня была абсолютно чужда какой бы то ни было неприязни к людям нерусской национальности или иного вероисповедания, моя мама — тоже. Если они и ссорились как невестка со свекровью, то уж никак не на религиозной или национальной почве. А тут, когда мама затеяла везти гроб с покойником на Обуховское еврейское кладбище (это за 15 километров!) вдвоем с папой, который и сам еле ходил, тут уж ее гнев вылился на мамину голову по полной программе. Но мама была непреклонна.
Родителей не было дома два дня. И дать о себе знать у них не было никакой возможности (мобильные телефоны тогда еще не изобрели, а городские не работали).
Наверное, никогда прежде, ни впоследствии я так не боялась потерять маму и папу. Я плакала целый день и всю следующую ночь. Мне кажется, что я совсем не спала. На другой день, как назло, был обстрел нашей стороны улицы. В убежище мы уже давно перестали спускаться. Бабушка причитала, молилась потихоньку и на мои слезы приговаривала: «Это ж надо быть такой сумасшедшей! Бросить ребенка и двух стариков умирать, чтобы похоронить уже умершего и обязательно на еврейском кладбище».
У нас кончились запасы воды. Когда прекратился обстрел, бабушка рискнула послать меня во двор набрать снега. «Иди скорей, — сказала она, — пока еще светло». Я взяла свой бидончик, с которым ходила за водой, и детский совок, закуталась потеплей и пошла, не переставая при этом плакать. Я думала: «Если родители погибли, мне теперь придется все время ходить за снегом. На Неву за водой я одна ходить боюсь. А кто же будет ходить за хлебом?»
Хотя дом был почти не жилой, на лестнице днем не было страшно, потому что она освещалась через высокие окна на лестничных площадках. Правда, многие стекла были выбиты, а вместо них вставлены листы фанеры, но света хватало. У окон были широкие подоконники, где удобно было сесть и отдышаться, поднимаясь наверх.
Спустившись вниз, я обнаружила, что забыла дома варежки. Пришлось идти так. У нашего дома был типичный ленинградский двор-колодец. Чтобы в него попасть, нужно было выйти из подъезда на улицу и войти в арку ворот. Мороз обжег кожу и стал колоть суставы пальцев. Место, где снег был чистый, нашлось не сразу — везде были следы вылитых ведер с нечистотами. Наконец набрав в бидончик снега, я пошла обратно. А пальцев уже не чувствовала. По дороге посидела на подоконнике и подержала руки под мышками. Закоченевшие пальцы заломило. Потом, уже когда поднялась домой, боль постепенно прошла.
Родителей все не было. Когда стемнело, бабушка мне сказала: «Все. Скорее всего, их уже нет в живых. Твоя мать оставила тебя сиротой». А родители просто шли очень медленно, и мама время от времени везла папу на санках, когда идти ему было совсем невмоготу.
Как мама потом рассказывала, папа просил оставить его в каком-нибудь подъезде на ночь, а самой налегке идти домой. Но мама продолжала его тащить, понимая, что если бы он остался, то навсегда — он бы неминуемо замерз.
Не мне судить маму в этой истории, но я все же никак не могу понять, как у нее тогда могло так сильно притупиться чувство опасности. Фактически она поставила на карту жизнь всех нас пятерых (и, слава богу, выиграла). Ведь если бы они с папой не вернулись, мы с бабушкой и дедушкой наверняка бы погибли.
После войны мама не смогла отыскать могилу брата, хотя хорошо запомнила это место. Почти наверняка, как только они ушли с кладбища, эту могилу таким же образом за хлеб перепродали кому-нибудь еще. В тридцатиградусный мороз долбить мерзлую землю было очень трудно, и люди, ослабленные недоеданием, даже верующие, становились циниками и жуликами.