ИЗ ТЕТРАДИ СЕРГЕЯ ПРЯНИШНИКОВА
ИЗ ТЕТРАДИ СЕРГЕЯ ПРЯНИШНИКОВА
Рассказ младшего лейтенанта Сергея Прянишникова передал мне фотокорреспондент газеты Приморской армии Николай Ксенофонтов, впоследствии погибший на фронте. Однажды, будучи в командировке, Николай простудился, схватил ангину и едва добрался до ближайшего полевого госпиталя. Там непоседливого фотокорреспондента чуть ли не силой задержали дней на десять. В госпитале он и познакомился с Прянишниковым.
Прянишников к тому времени заканчивал лечение. Рана уже почти не беспокоила его, и, как все ходячие больные, он охотно оказывал всякие мелкие услуги своему лежачему соседу по койке. «Вот поправлюсь, сделаю твой фотопортрет», — обещал ему Ксенофонтов. «А мне не нужно», — ответил Прянишников. «Как не нужно? — удивился Ксенофонтов. — Пошлешь его любимой девушке». — «Может, адресок подскажешь?» — «Раз нет девушки, родным пошли». — «Нет у меня родных». — «Тяжелый случай, — искренне посочувствовал Николай. — А мне, понимаешь, хочется что-то оставить тебе на память. Бери мою зажигалку, Сергей. Отличная зажигалка, с ветрозащитой». «Не надо, — отказался Прянишников. — Зачем ты так… Я вот хотел тебя об одном деле попросить, но теперь неудобно». — «Что значит неудобно? Давай, говори, не стесняйся». — «Я, видишь ли, стихи сочиняю, вот и подумал, может, они сгодятся для вашей газеты».
Коля Ксенофонтов любил литературу, дружил со многими писателями-фронтовиками, сам был явно неравнодушен к стихам и неплохо разбирался в них. Стихи Прянишникова ему не понравились. А так как Николай не был искушен в литературной дипломатии, да и вообще не умел хитрить, то тут же без обиняков сказал об этом Прянишникову: «Плохо, друг, не напечатают такие стихи». Он ожидал, что Прянишников обидится, но тот лишь кротко улыбнулся: «То же самое мне товарищ Чапичев сказал». — «Чапичев? Поэт?» — «Не знаю, может, и поэт. Знаю, что человек он хороший. А вы что, знакомы?» — «Вроде знакомы».
Николай читал стихи Чапичева в военных газетах и, кроме того, не раз слышал о Якове от меня. Знал Николай и то, что я разыскиваю Якова, что беспокоюсь о его судьбе, поэтому подробно расспросил Прянишникова о Чапичеве. Оказалось, что младший лейтенант прибыл в госпиталь из отдельного стрелкового батальона, в котором Яков был замполитом.
Прянишников рассказал о Чапичеве много интересного, и Николая вдруг осенило. «Вот тебе, Сергей, тетрадь, — оказал он. — Делать тебе сейчас все равно нечего, так что садись и пиши все, что знаешь о своем замполите». — «Это зачем?» — «Друга моего обрадуешь. И может, он напечатает твой рассказ, если, конечно, хорошо получится». — «Не напечатает. Я этим делом никогда не занимался. Еще хуже стихов получится». — «Лучше получится, вот увидишь, — заверил его Ксенофонтов. — Ты только не торопись и пиши так, будто это письмо. Понимаешь? Письма ты когда-нибудь писал?» — «Писал. С полсотни написал, но без ответа».
Прянишников нахмурился, но тетрадь все же взял. Вернул он ее в день отъезда Николая, исписанную от первой до последней страницы. Смущенно сказал: «Кажется, получилось. Мне самому радостно было вспомнить о замполите».
Все это Ксенофонтов рассказал мне недели две спустя, вручая тетрадь Прянишникова. Признаться, меня не так уж обрадовал этот многостраничный рассказ. Куда больше обрадовала бы короткая весточка от Якова: «Жив, здоров». Что-то не тронул, не заинтересовал меня тогда рассказ Сергея Прянишникова. Почему-то не увидел я тогда в нем то, что увидел теперь. Верно говорят, всему свое время.
Я, правда, тогда же написал Прянишникову, что при первой возможности попытаюсь опубликовать его рассказ. Но холодное, вежливое это письмецо мне вернули из госпиталя с пометкой: «Адресат выбыл».
И вот тетрадь Сергея Прянишникова лежит передо мной. Когда-то я обещал опубликовать его рассказ. Почти двадцать лет прошло с тех пор. Может, поздно? Нет, не поздно.
И я включаю рассказ Прянишникова в книгу, ничего не поправляя в нем и ничего не добавляя от себя.
Вот он, этот рассказ.
«Фотокорреспондент фронтовой газеты Н. Ксенофонтов попросил меня написать о товарище Чапичеве. Но чтобы понятно было, какое я имею к нему отношение, скажу вначале несколько слов о себе.
Фамилия моя Прянишников, зовут Сергей, а отчество у меня не очень точное — я детдомовский.
Четыре месяца назад я окончил пехотное училище и полтора месяца после этого промаялся в резерве, хотя училищное начальство утверждало, что нас ждут не дождутся на фронте, и по этой причине обкатывало нас без передыху, в немыслимом темпе, по сверхускоренной программе. Кажется, начальство в самом деле возлагало на нас большие надежды: мол, стоит попасть его выученикам на фронт, и там сразу все изменится к лучшему. Грешным делом, некоторые из нас тоже так думали. А что? Все может быть. Со мной учились башковитые парни, такие стратеги и тактики, что держись. Может, среди них как раз и находились будущие Кутузовы, Багратионы, Чапаевы и Щорсы? Что же касается меня лично… Но это вы сами поймете из дальнейшего. Должен только сказать, что аттестация у меня была не блестящая. Видно, по этой причине младшего лейтенанта Прянишникова никто не подхватил с пылу, с жару, прямо с училищной «сковородки», как других моих однокашников.
Вместо переднего края поначалу угодил я в армейский резерв, будь он трижды неладен, потому что резерв — это муть и тоска, переливание из пустого в порожнее. Но все имеет свой конец. В один прекрасный день меня вызвали в отдел кадров, и я получил назначение. Кадровик сказал мне: «Вам повезло. В политотдел армии по каким-то делам приехал замполит из того батальона, в который вы назначены. Он захватит вас. Легче будет добираться». Позвонил он в политотдел. Там разыскали замполита, и через полчаса тот явился за мной. Здороваясь, назвал себя: «Капитан Чапичев». Быстро оглядел меня. Не скажу, чтобы очень внимательно. Так себе. Скользнул взглядом. Я не обиделся, не привык я к особому вниманию. «Вы готовы?» — спросил меня капитан. «Готов», — ответил я. «Ну что ж, пошли искать попутную машину».
Идем мы по улицам городка. Капитан молчит, и я молчу. В голове у меня пустота. От нечего делать разглядываю прохожих, а капитан ни на кого не глядит, видимо, здорово чем-то озабочен. Зато на него все заглядываются, особенно женщины. Ну это понятно, красивый он, видный собой. Внешность у него на все сто процентов военная, фронтовая. Одним словом, усатый бог войны.
Постояли минут двадцать на обочине шоссе — ни одной машины в сторону фронта!
— Может, в буфет пока зайдем, перекусим малость, — предложил капитан.
Я кивнул в знак согласия. Зашли в буфет, а там отпускали только жидкий чай без сахара. Но я сразу заметил, что народ в буфете пьет что-то более крепкое. Пока капитан Чапичев раскладывал на столе свои съестные припасы, я мигом столковался с буфетчиком, отсчитал ему ни для чего не нужные мне теперь деньги и получил бутылку водки с московской этикеткой. Не знаю, почему, но в тот момент я показался сам себе удивительно ловким и хитрым. Прихватив для приличия чай, подсел к столу и развязно, как бы между прочим, сказал:
— Хорошо бы выпить понемногу.
— Пейте чай, — кивнул капитан на стоявший передо мной стакан.
— Да нет, желательно чего-нибудь покрепче.
— По какому это поводу? — холодно спросил капитан.
— Повод есть.
— У любителей выпить он всегда наготове.
— А у меня настоящий, не придуманный, — сказал я. — Сегодня день моего рождения.
— Правду говорите? — голос капитана немного потеплел.
— Истинную правду, товарищ капитан. Сегодня мне стукнуло ровно двадцать, — сказал я, но бутылку из кармана не вынул. Вдруг мне расхотелось пить с капитаном. Я понял, что он не из тех, с которыми можно так, запросто, водочку распивать. Да и сам я… честно признаться, не люблю водку, не привык к ней.
— Ну что ж, причина у вас как будто уважительная, — сказал капитан. — Родился человек — это большой праздник.
«Праздник? — с горечью подумал я. — Помыкались бы с мое, узнали бы, какой это праздник родиться от неизвестного папаши и неизвестной мамаши».
— Жаль, конечно, что нечем отметить, — продолжал капитан, — но суть, как говорится, не в крепости напитка. — Улыбнувшись, он приподнял стакан с чаем. — Что же вам пожелать, новорожденный?
— Не знаю, — ответил я. — Что хотите, то и пожелайте.
— Желаю вам удачи в бою, долгой жизни и счастья с любимой.
— Нет у меня любимой.
— Так я вам и поверил, — снова улыбнулся капитан. — Обязательно любит вас какая-нибудь хорошая девушка. Разве не так?
— Меня любит девушка? К сожалению, вы ошибаетесь, товарищ капитан, — ответил я Чапичеву. Ответил не очень вежливо, даже со злостью. Иначе не мог. Ведь он своим пожеланием «личного счастья с любимой» задел самое мое больное место, на свежую рану соли насыпал.
После этого мы оба минут десять молчали. Потом я все выложил капитану Чапичеву. Я вообще человек неоткровенный — жизнь таким сделала. А тут сам не пойму, с чего вдруг разоткровенничался перед малознакомым человеком. Ведь не было того, чтобы я сразу так проникся к нему необыкновенным доверием. Не было этого, врать не буду. Похоже, что капитан Чапичев тут вовсе ни при чем. Просто мне захотелось перед кем-то душу открыть.
Будто в горячке, нескладно, сбивчиво рассказал я капитану о первой своей любви, о первой в моей жизни и, наверное, единственной, потому что война: останусь ли жив — неизвестно.
Рассказал, как познакомился с Таисией на вечере в педтехникуме, как бегал к ней на свидание, рискуя нарваться на неприятности, потому что в училище у нас порядок был железный: даже за незначительное опоздание из городского отпуска можно было в трибунал попасть. И о том рассказал, как пришла она провожать меня на второй день после выпуска. Увидел я, что она стоит у ворот училища с каким-то свертком в руках, а часовой не пускает ее. «Пустите, это моя невеста», — закричал я тогда. Дежурный опросил ее: «Вы действительно невеста Прянишникова?» — а она утвердительно кивнула головой, при всех обняла и поцеловала меня.
— Так это же прекрасно! — сказал капитан. — Вы богатейший человек, Прянишников.
— Прекрасно? Чего ж тут прекрасного? Да, Тася поцеловала меня, при всех поцеловала. А вот потом… Потом я ей из резерва каждый день писал, товарищ капитан. Пять телеграмм послал. Но ни на письма, ни на телеграммы не получил ответа.
— Возможно, уехала она или адрес переменила. Сейчас много таких случаев, — старался успокоить меня Чапичев.
— Никуда она не уехала. И адрес не меняла. Просто забыла, и все. Как только ей не совестно было врать. Все врала, все…
— Нельзя так плохо думать о людях, Прянишников, нельзя. Сами себе жизнь отравляете. Нехорошо… — сказал капитан.
— Ну, допустим, что нельзя. Может, нельзя… Но что же мне делать, скажите? Что мне делать?
До сих пор не могу понять, чего я хотел тогда, чего требовал от капитана Чапичева. Вернее всего, только сочувствия. Скажи он хотя бы одно сочувственное, доброе слово, и я бы наверняка успокоился. А он не сказал. Почему? Он же не равнодушный. Теперь я это твердо знаю. Он добрый, сердечный человек. Теперь я в этом убежден. Но вот когда я нуждался в сочувствии, он ничем не проявил своей сердечности. Значит, не тронуло его тогда мое горе. Почему? Может, он считал, что в такой беде ни сочувственными, ни добрыми словами не поможешь. А может, решил, что все это пустяки. Такая война идет, а мальчишка блажит, с ума сходит из-за девушки. Только не похоже, чтобы капитан так думал. Может, у него в душе была рана пострашнее моей, а я ее по нечаянности растревожил. И так могло быть. И потому нет теперь у меня на капитана никакой обиды. Но тогда меня пребольно задело его равнодушие: я ему сердце свое, объятое огнем, открыл, а он в огонь только холодные, не утешительные фразочки подбрасывал. Ну, я не выдержал, сказал со злостью:
— Когда зверю плохо, он от всех убегает подальше. И правильно делает…
— Но вы же не зверь, вы человек, — спокойно возразил капитан.
— Тем хуже, что человека заставили завидовать зверю…
Не знаю, что бы я еще наговорил капитану с обиды, но тут началась бомбежка. Так ахнуло, что все качнулось в буфете. Оконные стекла вдребезги. Звон. Грохот. Посетителей как метлой сразу вымело. И буфетчика вместе с ними. Все побросали. А я только подумал: «Отчего тревогу не объявили. Как же так без предупреждения». Сижу и не шевелюсь. Страха пока не было, хотя я первый раз под бомбежку тогда попал.
Гляжу на капитана во все глаза. Решил, как он, так и я.
Капитан слегка вытянул шею, прислушался к чему-то. Ну, думаю, раз он не бежит, как другие, значит, не боится. А мне тем более бояться нельзя, иначе замполит за труса меня посчитает.
Снова грохнуло. Капитан поднялся.
— Пошли в щель. Близко, стервец, кладет.
Идем мы по опустевшему буфету. Вдруг я заволновался. Почему так медленно идем? Даже оглянуться боюсь, будто смерть уже за мной по пятам движется, в затылок мне дышит, будто не наши, а ее шаги звучат под высоким потолком. Капитан, должно быть, тоже почуял наконец опасность. Обернулся ко мне, скомандовал: «Бегом». Рванулся я что было сил. Не рассчитал и с разбегу ударился о дверной косяк. Что-то звякнуло так жалобно и тонко, будто я весь стеклянный и от удара рассыпался на мелкие осколки.
Выскочили мы на площадь и нырнули в щель. И как раз вовремя. Как потом выяснилось, от буфета и прилегавших к нему помещений одни ошметки остались. Прямое попадание. Когда мы маленько отдышались, капитан спросил меня:
— Что это у вас зазвенело, когда вы о косяк стукнулись?
Ощупал я себя — штаны, извините, мокрые — и ответил с досадой:
— Бутылка с водкой в кармане разбилась.
Капитан расхохотался. Нашел над чем смеяться. Нашел место и время для веселья.
— Вот вам! Пожадничали, — сквозь смех сказал капитан. — Надо было день своего рождения отпраздновать. А вы прятали.
Капитан смеялся, а меня ужас какая злость охватывала. И на капитана, и на бомбежку, и на почту. Почему на почту? Сам не знаю. Должно быть, помутнение произошло в мозгу от тяжких переживаний. Будто все виноваты в моих бедах. Будто все мешают моему счастью. А я хочу быть счастливым. Вопреки всему хочу счастья. Хочу жить без страха, хочу любить и быть любимым. Хочу, чтобы Таисия каждый день писала мне нежные, ласковые письма. А раз хочу, так и должно быть. Так и будет. И я заорал во все горло:
— Бомби, бомби, фашист! Плевать мне на все твои бомбы…
Хорошо, что в таком грохоте никто не слышал моего крика, а то могли бы подумать, свихнулся парень. Но странное дело, как-то легче мне стало после этого.
Отсидели мы в щели всю бомбежку — три полных сеанса. А через час после нее уже ехали на попутном грузовике к фронту. Капитан Чапичев почему-то все шутил и подтрунивал надо мной. Мне же было не до шуток. Сказал я капитану, что спать хочу, привалился спиной к кабине и глаза закрыл. Заснуть я, конечно, не мог — думы разные одолевали. А капитан расстелил плащ-накидку, лег на нее и сразу уснул, даже захрапел. Ох и тошно стало мне от его храпа. Показалось тогда, что совсем бесчувственный он человек.
Часа через два-три добрались до батальона. Я сразу к комбату, доложил как полагается о прибытии и вышел от него уже командиром третьего стрелкового взвода. Тут же возле блиндажа увидел капитана Чапичева. Голый до пояса, он с явным удовольствием, как говорят, с аппетитом мылся. Боец из огромного чайника лил ему на шею, плечи и спину холодную воду.
— А вы счастливый, товарищ капитан, — сказал я. — Сколько у вас родинок на теле. Это верная примета.
Капитан рассмеялся:
— А что, пожалуй, действительно верная примета. Я лично считаю себя вполне счастливым. Родился в великую эпоху, сражаюсь под великим знаменем. Нам еще позавидуют, товарищ Прянишников. Нашему трудному счастью позавидуют…
Ну, думаю, сейчас замполит речь произнесет соответственно своей должности. А у меня к тому времени начисто аппетит к речам пропал. У нас в училище начальство каждый день речи произносило.
Однако опасался я напрасно. Капитан кончил мыться и, растираясь докрасна жестким полотенцем, предложил мне:
— Хотите умыться, Прянишников?
— Спасибо, товарищ капитан, я у себя во взводе умоюсь.
— Каким взводом будете командовать?
— Третьим.
— Хороший взвод. Бойцы отчаянные. И командир у них был замечательный. Воевал здорово и погиб геройски.
Не знаю почему, но эти слова меня задели.
— Я тоже постараюсь помереть геройски, — произнес я раздраженно. — Если, конечно, представится такая возможность.
Капитан нахмурился, взглядом отослал бойца. Мы остались вдвоем.
— Вот что, товарищ Прянишников, — сказал Чапичев. — Чур, не обижаться. Это дружеский разговор, неофициальный. Может, я и ошибаюсь, но мне кажется, что вы еще сами в себе не очень уверены. А командовать взводом — большая ответственность. Ответственность за дело, за людей. За золотых людей, понимаете? Может, лучше вам пока на какую другую должность? Привыкнете, присмотритесь, а потом… Решайте, а с комбатом я договорюсь.
Странно, но обида дошла до меня не сразу. Я лишь подумал о том, что капитан, вероятно, успел познакомиться с моим личным делом, с моей аттестацией, а там ничего хорошего про меня не было написано. Ведь в училище я занимался не очень прилежно. Плохо занимался. И все из-за Таисии, из-за любви моей. Меня и ребята не раз в оборот за это брали. А Гриша Воронов, мой дружок, — мы с ним из одного детдома, — тот прямо заявил: «Ты, брат, совсем обалдел из-за этой девушки. Вроде дефективного стал».
Так, может, для капитана Чапичева я тоже вроде дефективного. Я ему об этом сказал, а он рассмеялся: «Считайте, говорит, Прянишников, что никакого разговора между нами не было. Идите принимайте взвод».
В тот же день я принял взвод. Нужно сказать, что из резерва я вроде снова в резерв попал. До передовой близко, но все-таки это была не передовая. На передовой воевали, а у нас в батальоне день и ночь шли занятия, отрабатывались наступательные действия. А мы и в училище последний месяц только наступательными действиями занимались. Разница, конечно, большая. Не та обстановка. В училище с неба ничего, кроме дождя и снега, не падало. А здесь то «мессершмитт» из пулеметов чесанет, то «юнкерс» тяжелый гостинец сбросит, то из дальнобойных саданут. За неделю я на этих занятиях двух человек потерял: одного убило, одного ранило. И сам чуть под снаряд не угодил.
Капитан Чапичев наведывался ко мне во взвод каждый день, а то и несколько раз на дню. С бойцами и сержантами у него отношения были самые дружеские, а со мной пока только служебные. Так неделя прошла. Заглянул он как-то в наш блиндаж, спрашивает:
— Что это вы пишете, товарищ Прянишников?
— Стихи, товарищ капитан, — сказал я. Мне и в голову не пришло, что это может его заинтересовать.
— Я так и думал, что стихи, — сказал капитан. — Ну, и как, получаются? Может, покажете?
Хотел было я сказать, что это служебными взаимоотношениями не предусмотрено, но воздержался. Дал замполиту свои стихи. Он прочитал, вздохнул. Вижу, не пришлись они ему по вкусу. А я другого и не ожидал. Унылые у меня были стихи. Все про любовь да про любовь. Вое про то, что не пишет мне любимая, а я готов, мол, простить ее, лишь бы откликнулась. Словом, хвалить стихи было не за что. Но и такой взбучки, какую получил от капитана, я тоже не предвидел. Расчехвостил замполит мои стишки в пух и прах. А потом спросил, люблю ли я читать книги.
Я ответил с этаким ребяческим вызовом:
— Удивительный вопрос, товарищ капитан. Я же не в лесу родился. Как-никак, имею законченное среднее образование.
Я и в самом деле немало прочитал за свою сравнительно короткую жизнь.
— А стихи вы читать любите? — опросил капитан. — Блока читали?
— Блока? Поэму «Двенадцать» читал в восьмом классе. Но плохо уже помню. Я больше современников люблю.
— А для меня Блок самый современный, — задумчиво произнес капитан. — Он, знаете, нужен мне для души ежедневно, ежечасно. Блок мой самый любимый поэт. Вам надо с ним познакомиться. Обязательно. У меня хороший томик есть. Сейчас, правда, его читает один боец. Как только вернет, я тот томик обязательно дам вам, — пообещал капитан и пометку у себя в записной книжке сделал, чтобы не забыть.
Но мне так и не довелось тогда прочитать стихи любимого поэта замполита. На следующую ночь нашу роту двинули в бой. Мне что-то не хочется описывать тот бой. Но все же я должен рассказать о нем. Совсем коротко, без особых подробностей.
Так вот, если сумеете, представьте себе степь, а в степи нашу передовую. Прямо перед фронтом две высотки, по-местному, курганы. Если эти курганы для наглядности начертить, то будет похоже на спину двугорбого верблюда. Один горбик — от нас справа, другой — слева. До правого километра полтора-два, левый чуть подальше.
Нашей роте было приказано овладеть высоткой, которая справа. Предполагалось сбить немцев внезапным ночным ударом с высотки и закрепиться на ней. Но внезапный удар не получился. Не знаю почему. Может, оттого, что немцы бдительно вели наблюдение, вовремя разгадали наш замысел, а может, в нашем «хозяйстве» какое-то колесико забуксовало. Так или иначе прочикались мы с этой высоткой всю ночь, овладели ею только на рассвете и понесли при этом большие потери. Лейтенанты наши все выбыли из строя, включая и ротного командира. Взводными стали сержанты, а остатки роты пришлось принять мне. К тому же вдребезги разбило рацию, а проводную связь с батальоном ночью мы не проложили. Послал я в батальон одного связного — он погиб, послал второго — тот тоже не вернулся. И я понял, что никто нам сейчас не поможет. Надо самому все решать. Но в башке всякие лишние мысли. К счастью, они быстренько улетучились под давлением фактической обстановки. И первой ушла глупая мысль об отходе. Глупая потому, что отходить было невозможно: между этой высоткой и батальоном почти два километра гладкой, как паркетный пол, освещенной ярким утренним солнцем степи — по ней не отойдешь. На этом «паркете» нас запросто могли перебить всех до единого. Затем сами собой ушли путаные мысли о прошлом и еще более неясные — о будущем. Остались только самые простые, деловые мысли. Их можно одним словом выразить: «Держаться».
Я понимал, конечно, что фашисты ни за что не захотят оставить нам высотку. Так оно и вышло. Сначала немцы обрушили на нас артиллерийский и минометный огонь, затем пошли в атаку. Мы их отбили. Затем снова огонь с воздуха и с земли. И снова атака. И эту мы отбили. Третью атаку едва сдержали. Не могу сказать, что в батальоне о нас забыли. Наша артиллерия, разумеется, не только батальонная, раза два крепко ударила по атаковавшим высотку гитлеровцам.
А день только начинался. Будь на небе бог, будь он на нашей стороне, он обязательно превратил бы день в ночь. Потому что только ночь могла нас выручить, только в темноте могла прийти к нам подмога из батальона. Но бога, конечно, нет. А день только начинался. И когда немцы в четвертый раз открыли артиллерийский огонь, я попрощался с самим собой: «Прощай, Прянишников, — сказал я себе. — Прощай, парень, мы уже не встретимся».
Но что это?.. Немецкие снаряды и мины пролетели над нами и разорвались где-то в тылу. «Все-таки идет к нам подмога, — подумал я, — все-таки идет». Оглянулся и увидел: пробирается к нам по степи один человек, всего-навсего один, а немцы будто взбесились, снаряд за снарядом в него посылают.
«Наверное, связной из батальона, — подумал я. — Связной с приказом от комбата. А зачем мне сейчас приказ? Что может быть в приказе? Держаться. Так мы и так держимся».
Но это был не связной. Вскоре к нам в окоп свалился замполит батальона капитан Чапичев. Лицо у него было черное, запорошенное перегоревшей, обугленной землей. Как только замполит добрался до окопа, немцы тотчас же перенесли огонь снова на высотку.
Оказавшись в окопе, Чапичев прежде всего встряхнул флягу. Но она была пробита в двух местах, вода вытекла. Я дал ему свою. Я думал, что он выпьет всю воду, а он только губы смочил.
— Немцы! — крикнул наблюдатель.
Началась четвертая атака. Как мы ее отбили, я теперь уже не помню. Но вот что запомнилось хорошо. Внезапно умолк один из наших пулеметов. В самый нужный момент умолк. Бросились мы с капитаном к нему: люди убиты, а пулемет цел.
— Подавай! — приказал мне капитан и тотчас же открыл огонь. Я подавал кассету за кассетой и смотрел на руки капитана. Они вцепились в рукоятку пулемета мертвой хваткой. Даже побелели, обескровились.
— Давай, давай! Так их, гадов! — проговорил капитан и лишь на миг повернул ко мне свое лицо. Вовек не забуду, так оно поразило меня: губы сведены, искажены ненавистью, ноздри раздуты, а глаза, словно не его они, словно чужие — веселые, озорные. Сам видел — не то не поверил бы, — что лицо человека может одновременно так ярко, так отчетливо выражать и гнев, и ненависть, и веселое озорство.
Захлебнулась четвертая вражеская атака. Наступило затишье. Только надолго ли?
— Дайте попить, — попросил капитан.
Я протянул ему флягу.
— Спасибо, Прянишников, — сказал он, сделав всего несколько глотков. — Чудесный напиток, лучше любого вина.
Я тоже отпил несколько глотков и подтвердил:
— Да, прекрасная штука вода…
— А я думал, что вы предпочитаете водку, — улыбнулся капитан.
— Да ну ее…
— Теперь, ротный, посмотрим, как дела в других окопах, — сказал Чапичев. Он повернулся, и тут я увидел у него на спине большое мокрое пятно.
— Вы ранены, товарищ капитан?
— Не может быть, не почувствовал.
— Ранены, ранены.
— Не надо кричать, Прянишников. Лучше посмотрите.
Он отстегнул ремень, задрал гимнастерку, и я увидел не очень глубокую, вертикальную ранку как раз между лопатками.
— Ну что там? — нетерпеливо опросил капитан. Я доложил.
— Пустяки. Залатайте пластырем, до свадьбы заживет.
Я сделал, как он велел. Капитан подпоясался, оправил гимнастерку и вдруг хлопнул себя ладонью по лбу:
— Чуть не забыл. Я же почту для роты принес.
Чапичев расстегнул сумку, вытащил небольшую пачку писем. Конечно, он не мог не заметить, как жадно, как пристально я смотрел на его руки и на эти письма.
— Все еще ждете, Прянишников?
— Все еще жду, товарищ капитан.
— А может, не надо.
— Надо.
— Неужели вам нужна для жизни иллюзия, нужна несбыточная надежда?
— Значит, нужна. Вы извините меня, товарищ капитан, но не пойму я вас. Вы же замполит, должность у вас такая… ну, чтобы… утешать людей, что ли. А вы почему-то из меня надежду искореняете. Вы же обязаны…
— Я обязан говорить только правду, товарищ Прянишников. Только правду.
— Всегда и везде правду?
— Всегда и везде, товарищ Прянишников. Я коммунист и сражаюсь за новую, правдивую и честную жизнь для людей. А новое нельзя построить на вымысле и лжи, даже на самой красивой лжи. Вот я и служу правде, всегда говорю правду. Такая у меня должность, товарищ Прянишников.
— Я понял вас, товарищ капитан.
— Вот и прекрасно.
— Только вы из меня мою надежду все равно не искорените.
Капитан повел плечом:
— Вольному воля. А я не утешитель. На это не рассчитывайте, Прянишников…
— Не нуждаюсь я в утешении…
— Ну и хорошо. А теперь пойдемте, ротный, проверим оборону. Передышку, я думаю, нам дали короткую. Скоро опять полезут…
Я полз вслед за капитаном и думал: «Он, конечно, смелый и, наверное, очень правдивый, честный человек, но зачерствел, как прошлогодний сухарь».
Сейчас, когда я пишу это, мне стыдно за такие глупые мысли. Какого еще сочувствия я ждал от капитана Чапичева? Он сквозь огонь пробрался к нам в роту на самый опасный, можно сказать, смертельный рубеж, чтобы разделить с нами общую участь. Так в чем еще больше может выразиться сочувствие человека к человеку?
Капитан верно угадал: передышка оказалась короткой. Немцы предприняли новую атаку. На этот раз им удалось добраться до наших окопов. Не всем, конечно, а тем, которые уцелели от нашего огня.
— На левый фланг, бегом! — приказал мне капитан.
Я побежал на левый фланг, сообразив, что там создалось особенно опасное положение. Но за поворотом траншеи споткнулся на что-то мягкое, горячее и упал. Вернее, мне показалось, что я споткнулся. На самом деле, это взорвалась граната и меня ранило. Чья граната — наша или вражеская — я до сих пор не знаю.
Очнулся я в блиндаже на той же самой высотке, которую мы ночью отбили у немцев. Я лежал на нарах у стены. Посреди блиндажа стол, на нем керосиновая лампа с хорошо протертым стеклом. Светила она так мирно, так по-домашнему, будто не на войне, а где-нибудь в тихой деревушке. Это меня удивило. Ведь я только что был в бою. Но еще больше удивился я, когда увидел за столом капитана Чапичева. Он что-то писал. Лицо у него было спокойное, задумчивое…
Я чуть приподнялся на нарах, хотел что-то сказать, но лишь тихо застонал. Капитан прислушался, потом вышел из-за стола, присел на нары, склонился надо мной:
— Привет, Прянишников. Стонешь — значит, живой. Я не думал, что ты так легко отделался.
Легко? Ну да, легко! Я чувствовал себя так, будто хорошо выспался и отдохнул после трудной работы. А то, что я весь в бинтах, как в пеленках, меня не пугало.
— Отбили? — спросил я.
— Отбили! — ответил капитан и добавил: — Здорово отбили…
— Сейчас уже вечер?
— Да, вечер.
— Наши пришли?
— Пришли. Весь батальон пришел и еще другие, от соседей.
— Это хорошо.
— Лучше быть не может, — подтвердил капитан.
— А что вы сейчас писали, товарищ капитан, стихи?
— Нет, Прянишников, не стихи. Я писал политдонесение. И как раз о вас начал писать.
— Обо мне? Интересно, что же?
— О том, как вы сегодня воевали. Хорошо воевали. Смело.
— Не так это, товарищ капитан. Вы же сказали, что всегда говорите правду. Зачем же вы меня неправдой утешаете.
— Это правда, Прянишников. Для первого боя вы воевали очень хорошо. И вам полезно это знать. Увереннее будете жить, увереннее воевать.
— Полезно? Да, но польза и правда — не одно и то же. Я знаю…
— Ничего вы еще не знаете, Прянишников, — сказал капитан, еще ниже склонившись надо мной. — Ничего не знаете, — повторил он. — Но это дело наживное. Опыт жизнью приобретается, у вас еще все впереди.
Лицо Чапичева вдруг стало каким-то особенно добрым и ласковым, что я даже удивился, спросил:
— А вы добрый, товарищ капитан?
— Не знаю, — ответил он.
— И я не знаю. Я видел вас равнодушным и видел злым. Особенно когда вели огонь по фашистам. У вас было тогда такое лицо…
— Какое?
Я рассказал, какое у него было лицо. И оно тотчас снова стало таким. Капитан даже зубами скрежетнул.
— Ненавижу… Всю их звериную фашистскую породу ненавижу. И еще больше ненавижу за то, что они вынудили меня убивать их…
Он порывисто встал, прошелся по блиндажу, и, когда снова присел рядом со мной, лицо его было уже сравнительно спокойным.
— Вы хороший парень, Прянишников. Вот отвоюетесь когда, сразу женитесь. Невесту найдете. Хороших девушек много. И детей заведите.
— Зачем детей? — возразил я. — Чтобы вырастить их — и в огонь, под бомбы? Для этого?
— Нет, — сказал капитан. — Человек не для этого рождается.
— Мы тоже не для этого были рождены, а вот…
— Что ж, у нас такая судьба, Прянишников, — твердо произнес капитан. — Трудная и вместе с тем завидная судьба… У наших детей она будет иной. Я верю, что им не придется воевать. Верю в это, Прянишников, крепко верю. Ну, а теперь спите…
— Не хочу я спать… Скажите, кем вы до войны были, товарищ капитан?
— Военным. А вы?
— Никем, — сказал я. — До войны учился в школе, а в войну — в пехотном училище.
— После войны кем хотите стать?
— Не знаю. Никогда об этом не думал. Скорее всего, запишусь в колхоз и подамся в пастухи.
— В пастухи? Почему в пастухи?
— Так. Ради тишины. Самая тихая работа.
— А я бы пошел на пасеку, там еще тише. — Капитан невесело улыбнулся. — Но это, конечно, не для меня. Мне уж, видно, суждено воевать до самой смерти.
Он сел к столу и снова принялся писать. Я хотя и не собирался спать, но задремал. И до сих пор простить себе не могу: упустил момент, когда ушел капитан. Проснулся, а в блиндаже никого. Я один. Лежу и думаю. О капитане Чапичеве думаю. И чем больше думаю, тем сильнее хочется сказать ему что-то очень хорошее. Не важно, какими словами, главное, что-то хорошее. Придет капитан, скажу…
Но капитан не пришел. А вскоре за мной явились санитары. Положили на носилки. Я попросил их:
— Позовите капитана.
— Какого еще тебе капитана?
— Ну, капитана, замполита. Хоть последнее слово дайте ему сказать, а то ведь умру, так и не скажу…
— Не помрешь, парень. Лежи смирно. У нас и без тебя дел невпроворот…
Так и унесли. Больше я капитана Чапичева не видел. Ну что ж, выпишусь из госпиталя, постараюсь попасть обратно в батальон. И тогда я уже обязательно скажу капитану все, что думал о нем. Только бы застать мне капитана Чапичева живым и невредимым. Так хочется, чтобы долго-долго жил этот человек, потому что всем он нужен. Потому что живет он не для себя, как некоторые, а для людей живет.
Собственноручно написал эту быль по просьбе товарища Ксенофонтова младший лейтенант С. Прянишников».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.