ТРЕВОГА, ТРЕВОГА!
ТРЕВОГА, ТРЕВОГА!
Мы пришли к себе в палатку вскоре после отбоя. Обычно мы засиживались в клубе за работой допоздна. Но на этот раз Миша Вейс неожиданно «забастовал».
— Шабаш, — сказал он, лениво потягиваясь. — Работа не волк, в лес не убежит.
Я пытался его уговорить посидеть часок-другой еще: мне нравилось работать в «послеотбойной» ночной тиши. Однако Миша оказался неумолимым.
— Давай, давай, не задерживай, спать хочется, — торопил он меня и бесцеремонно погасил свет. Я нехотя поплелся за ним.
Прежде чем улечься в постель, Миша тщательно очинил карандаши и вставил их в специальные патроны полевой сумки, подаренной ему комдивом. Затем в сумку были уложены блокноты, бритва, мыльница, зубная щетка, полотенце, пять пачек «Курортных» папирос и большая жестяная коробка с леденцами. Я вопросительно посмотрел на Вейса, но он явно не торопился удовлетворить мое любопытство и, плутовато щурясь, продолжал таинственные приготовления. «Что он от меня скрывает?» Я не удержался, спросил:
— Для чего тебе столько папирос?
— Как для чего? Курить.
«Финтит, конечно, — решил я. — Никогда он не делал таких запасов курева». Миша не был заядлым курильщиком, но зато, начиная с кем-нибудь деловую беседу, он обязательно доставал пачку папирос и любезно предлагал: «Закуривайте, чтобы жинка дома не журилась». А если собеседник оказывался некурящим, Миша протягивал ему коробку с леденцами: «Угощайтесь, освежают». Я посмеивался над наивным «профессиональным» приемом начинающего журналиста, но Миша всерьез считал, что нашел вернейший способ «разговорить» любого человека.
Сложив все необходимое в сумку, Миша разделся и с аккуратностью, способной удовлетворить самого придирчивого старшину, сложил на табурете одежду. Это меня еще больше удивило. Несмотря на немецкое происхождение, Мише ни в какой степени не была свойственна немецкая аккуратность. Обычно, раздеваясь, он разбрасывал одежду как попало, за что ему однажды крепко всыпал дежурный по лагерю, случайно заглянувший в нашу «привилегированную» палатку.
Вейс молча улегся на койку, повернулся к стене, даже всхрапнул притворно. Я стянул с него одеяло и потребовал:
— Выкладывай, куда собрался?
— Отстань, я хочу спать.
— Скажешь правду — будешь спать, не скажешь — до утра проманежу.
— Нет, друг, спать, видно, сегодня не придется, — сказал Миша.
— Почему?
— Похоже, что поднимут по тревоге. Учение.
Так вот оно что! Как же я сам не догадался? Ведь в лагере последнее время только об этом и говорили. Только и слышалось повсюду: «Учение, учение». Я же по неопытности полагал, что оно начнется еще не скоро.
Я лег не раздеваясь. Только разулся. Решил, что спать не буду, лишь прилягу, отдохну немного. Зато по тревоге поднимусь первым. Но как я ни боролся со сном, он все же одолел меня. Я даже не заметил, как это случилось…
Вдруг меня кто-то сильно, бесцеремонно тряхнул и громко крикнул:
— Тревога! Вставай!
Когда я открыл глаза, возле койки никого не было. Вскоре в палатку вошел Миша Вейс, уже одетый по форме, перетянутый скрипучими ремнями. Он успел не только одеться, но и умыться. Ничего не скажешь — начсостав. А я спросонья все пытался натянуть левый сапог на правую ногу.
— Спокойствие, — сказал Миша. — Левый — на левую, правый — на правую. Главное — спокойствие.
Спокойствие! Ему легко так говорить, ему все это не в новинку. А меня впервые в жизни подняли по тревоге. Сердце готово было выскочить из груди, руки стали какими-то непослушными…
Мелькнула капитулянтская мысль: «Хреновый из меня вояка…» Но, взглянув на Вейса, я понял, что, несмотря на опыт (его уже в третий раз призывали для прохождения службы), он тоже волновался. И я не удивился этому. Тревога потому и тревога, что она волнует, зовет к немедленным действиям. Поэтому никогда она не может быть привычной.
Сколько раз потом поднимала меня среди ночи военная тревога! Со временем я приучил свой мозг принимать по тревоге необходимые решения, приучил руки соответственно действовать, но приучить сердце к спокойствию так и не смог…
Мы рассчитывали, что прибежим в политотдел чуть ли не первыми, но там уже шла напряженная работа. Нам пришлось более часа просидеть в приемной у занятого неотложными делами Кубасова. И мы терпеливо ждали. Работа нам предстояла большая, непривычная. Когда еще в начале лета составлялся план книги «Выше оценки нет», было решено, что третья ее часть будет посвящена героям осенних учений. А как найти этих героев, как выявить их в ходе учения, как собрать о них материал, мы тогда не знали. Надеялись, что начподив все нам разъяснит, подскажет. Но Кубасов, видимо, считал, что мы люди взрослые и сами должны знать, как лучше поступить.
— А, литераторы! — без особого восторга сказал он, когда мы вошли в его кабинет. — Что это вы тут околачиваетесь. Идите в подразделения, действуйте.
— Мы пришли узнать… — начал было Вейс, но Кубасов перебил его:
— А что вы тут узнаете у меня в кабинете? Сейчас все знания, дорогой мой, в подразделениях. Там вое и решается.
Меня Кубасов направил в артполк, сказав при этом:
— Поживите недельку, «повоюйте» вместе с лучшим расчетом, а потом расскажете, напишете о нем. Ясно? Вопросы есть?
Вопросы у меня, конечно, были, но задавать их не имело смысла. Мы видели, как занят начподив. И все же я не удержался:
— Разрешите мне пойти в расчет Чапичева. Мне хочется написать о нем.
— О Чапичеве? А почему именно о Чапичеве? Его и так вся дивизия знает. Впрочем, можно и о Чапичеве написать. Только учтите, осенние учения — это проверка для всех, это самый строгий экзамен. Недаром говорят, что цыплят по осени считают.
Кубасов пожелал нам успеха, и мы отправились в подразделения.
Накрапывал холодный осенний дождь. Я основательно промок, пока на попутной подводе добирался до огневых позиций артполка. Мне посчастливилось, я был доставлен «точно по адресу» — на батарею Колесникова.
Артиллеристы уже долбили каменистый неподатливый грунт, оборудуя огневые позиции. Яков, казалось, ничуть не удивился моему появлению. Я подал ему руку, а он протянул мне кирку:
— На, согревайся.
И сразу послышался насмешливый голос:
— Этим он не согреется, товарищ командир. Ему бы чаек с малиной или кофе со сливками, а этим он только ручки натрет. Чем потом писать будет?
— Кажется, Кобзев? — спросил я.
— Он, кто ж еще, — недовольно буркнул Яков.
Мне уже приходилось встречаться с красноармейцем Кобзевым, когда я бывал в расчете у Чапичева. Большой острослов, Кобзев никого не оставлял в покое.
— Прекратить разговоры! — приказал Яков Кобзеву. И тем же командирским тоном мне: — Не стой без дела, работай.
Не прошло и часа, а я не то что согрелся, во мне, как сказал тот же Кобзев, «все подшипники перегрелись и расплавились».
Начало светать. Рассвет был блеклый, холодный. Приехал командир полка, придирчиво осмотрел огневую, кажется, остался доволен и приказал всем отдыхать.
Мы уселись в узком, тесном окопе, в нескольких метрах от орудия.
— Сейчас буду вчерашний сон досматривать, — сообщил Кобзев. — Такая мне, хлопцы, ягодка снилась, с ума сойти можно.
— Не советую, — сказал Чапичев. — Дадут команду открыть огонь, а вы спросонья будете вялым, как курица.
— Можно и потерпеть, — согласился Кобзев. — К терпежу мы привычные. Вот только пострелять охота. Как думаете, товарищ командир, скоро начнем?
— Когда прикажут, — ответил Чапичев и пояснил: — Мы «синие», мы в обороне. «Противника» пока еще нет. Появится «противник», тогда и ударим. Понятно, товарищ Кобзев?
— Понятно, да не очень. Не понимаю, почему надо ждать, пока он нас ударит. А если мы его упредим да сами по кумполу стукнем, чтоб не лез. По-моему, так оно лучше будет.
— У тебя, Кобзев, все, что, по-твоему, самое умное, самое лучшее, — вмешался в разговор наводчик Барабаш. — Удивляюсь, почему ты замковым служишь. С такой головой тебе надо бы в штабе дивизии сидеть.
— А что, могу и в штабе, — спокойно подтвердил Кобзев. — Меня хоть в штаб, хоть в наркомат посади — всюду заметным буду, не то что некоторые.
Барабаш обиженно нахмурился, но промолчал. Да и что скажешь? Кобзев в самом деле заметный человек не только на батарее, но и в полку, даже в дивизии. Синеглазый красавец, статный и сильный, удачливый и ловкий, он к тому же обладал множеством талантов. Метко стрелял из карабина, легко, играючи исполнял обязанности замкового в орудийном расчете, а при необходимости мог заменить и наводчика; проникновенно пел трогательные украинские песни, хорошо играл на гармони, лихо плясал, особенно гопака и лезгинку; справедливо считался одним из талантливых драмкружковцев.
Славился Кобзев также умением перешивать красноармейские брюки. Делал он это великолепно, хотя, насколько мне было известно, портным никогда не работал и не собирался стать им. Просто у человека был талант. Стандартные красноармейские брюки массового пошива в то время делались, к сожалению, не очень изящно. Сколько их, бывало, ни крути, все равно то они сзади пузырятся, то спереди, то с боков. А артиллеристы народ щеголеватый. Вот и шли многие с просьбой к Кобзеву: «Выручи, братец, помоги». И Кобзев помогал. Поколдует, бывало, часок, вооружившись иголкой и ножницами, и брюки становятся прямо-таки элегантным произведением портновского искусства.
В просьбе Кобзев никому не отказывал. Сердился только, если ему деньги предлагали. Как-то, разыскивая в артполку Якова, я случайно стал свидетелем такой сценки: красноармеец-первогодок только что примерил чудесно преображенные Кобзевым брюки и протянул «волшебнику» новенький, хрустящий червонец.
— Убери гроши, — потребовал Кобзев.
— Так це ж не просто гроши, це ж злато, — смущенно пошутил красноармеец.
— Плевал я на все злато мира! — И хотя эти слова были явно заимствованы из какой-то сыгранной роли, сказал их Кобзев убежденно, как свои собственные. — Я из уважения работаю. Понял? Из уважения.
— Спасибо. Я тебя тоже уважаю, — еще больше смутился молодой красноармеец.
— Вот как! Тоже, значит, уважаешь? Я тебя, ты меня. Так, что ли?
— Да я…
— А ты не якай. При чем тут ты. Это я себя уважаю. Понял? Самого себя — Петра Григорьевича Кобзева, свои золотые руки. Понял?
Вот, оказывается, какую «плату» требовал Кобзев за свое искусство. Неуступчиво требовал, нисколько не сомневаясь в своем праве взимать ее с людей. Тем более, что платили ему покорно, даже охотно. А Яков возмущался. Однажды он сказал мне:
— Не знаю, как с этим бороться, только терпеть такое в здоровом коллективе нельзя. Ненормально.
— Выдумываешь, — возразил я. — Что же ты считаешь, что ребята незаслуженно уважают Кобзева?
— Заслуги и услуги, брат, разные бывают. Такому лучше платить за работу деньгами… Большего он не стоит.
Признаться, я был удивлен. Мне казалось, что Якову должен нравиться Кобзев. Он был общительным, веселым, находчивым, умелым, артистичным парнем. А в армейском коллективе эти качества особенно ценны. Так в чем же дело? Может, Яков просто завидует Кобзеву? Но это глупо. Я так и сказал ему. Он посмотрел на меня с сожалением:
— Ничего-то ты не понял. Чтобы я этому самовлюбленному пустоболту завидовал? За кого ты меня принимаешь?..
— Ты несправедлив к человеку.
— Вон оно что… А знаешь ли ты, как трудно стать человеком? Да и не всякий хочет стать им. Хотя бы тот же Кобзев…
Меня искренне огорчил этот разговор. Ну, конечно, у Кобзева есть недостатки. А кто из нас без недостатков. Кобзев чрезмерно самолюбив и даже нагловат. Плохо это, противно. Но зато сколько у него безусловных достоинств. Неужели Яков не замечает их?
Примерно через неделю после нашего разговора, в очередной банный день, я присутствовал при серьезном столкновении Якова с Кобзевым, а вернее сказать, Кобзева с коллективом.
В банный день у каждого свои дела и заботы: стрижка, мелкий ремонт одежды. Да мало ли этих забот у красноармейца. Хачатуру Погосяну, ездовому из орудийного расчета Чапичева, застенчивому и доброму пареньку, понадобилось в этот день сходить в лагерную парикмахерскую. А там очередь — полдня в ней простоишь. Хачатур обратился к Кобзеву:
— Слушай, Петя, у тебя есть бритва. Можешь мне голову побрить?
— Спрашиваешь! Я все могу.
Бритье Кобзев начал почему-то с макушки. Выбрил дорожку до затылка шириной в два пальца, затем вытер бритву, положил ее в карман и, ни слова не сказав, ушел. Некоторое время Хачатур ждал, думая, что веселый Кобзев шутит. Но когда понял, что дело плохо, бросился с жалобой к Чапичеву:
— Товарищ командир, Кобзев опозорить меня решил. Ай-ай, какая позор!
Яков велел разыскать Кобзева. Когда тот явился, Чапичев спросил:
— Зачем обидели Погосяна?
— Я его обидел? Ничего подобного, товарищ командир. Это он меня. Я его брею как полагается, все чин чином, как в лучшем симферопольском салоне, а он, товарищ командир, назло мне корчится, гримасничает, аж глаза на лоб закатил, будто я его не брею, а режу. Я спрашиваю: «Ты что Ваньку валяешь? Разве больно?» А он назло мне: «Больно, больно». А я же знаю, что врет. Обидно это, товарищ командир. Вы можете это понять, ведь вы сами, как и я, человек мастеровой.
— Не мастеровой вы, а… — Яков сдержался, но красноармейцы рассмеялись, и кто-то даже подсказал недоговоренное словечко.
— А ну, замолчите, смехачи, тут не до шуток, — раздраженно прикрикнул на товарищей Кобзев.
— Это верно, — сказал Чапичев. — Пошутили и хватит. Давайте, Кобзев, добрейте Погосяна.
— Приказываете?
— Понадобится — прикажу, — все так же спокойно сказал Чапичев. — А пока это только добрый совет, товарищ Кобзев.
Похоже, что Кобзев и сам не ожидал такого оборота дела. Командир есть командир, и с его приказами не шутят. Только дураки лезут на рожон, а Кобзев не дурак. Он даже изготовился, чтобы в случае необходимости застыть в положении «смирно». Но поскольку это не приказ, то можно еще поговорить, можно настоять на своем. И Кобзев повеселел.
— За добрый совет спасибо, товарищ командир, — сказал он с подчеркнутой почтительностью. — Но только разрешите доложить: все равно Погосяна брить не буду. Потому что нарочно это он, чтоб унизить меня. А я… Вся дивизия знает, я кого хошь, хоть стеклышком от бутылки, хоть шилом побрею. У меня рука легкая, а бритва… Вот смотрите, товарищ командир, фирменная, лучшая в мире.
— Ну, теперь все ясно, — сказал Яков. — Бритву свою драгоценную для товарища жалеете?
— Я жалею? — Кобзев аж побелел. — Да я в жизни ничего не жалел. А бритву… Вот берите, дарю. На всю батарею. Для общего пользования.
Яков молча и спокойно выслушал Кобзева. Зато красноармейцы взволновались.
— Молодец, Кобзев! — сказал кто-то из них.
— Какой там молодец. Не по-доброму дарит.
— А тебе какая разница? Дарит всей батарее. Ну и будем бриться.
Кто-то спросил:
— А в самом деле хорошая у тебя бритва, Кобзев?
— Хорошая. Лучшая в мире. «Два близнеца», — подтвердил Кобзев.
— У батареи есть бритва не хуже вашей, Кобзев, — сказал Чапичев и достал из полевой сумки новенький футляр с золоченой надписью. — Ничем не хуже.
— Так это ж ваша, подаренная, — растерянно пробормотал Кобзев. — Наградная от командира полка.
— Была моя — теперь батарейная, — сказал Чапичев. — Так что уберите свой подарок, товарищ Кобзев. Как говорят французы, гранд мерси.
— Товарищ командир… — Кобзев побледнел. Губы его жалко дрогнули, голос прозвучал умоляюще. Он протянул свою бритву сначала Чапичеву, затем красноармейцам. Но те молчали. А Яков едва заметно усмехнулся и спокойно, как ни в чем не бывало, сказал Погосяну:
— Пойдемте, Хачатур. Сейчас я вас добрею.
После того спора я долго не видел Кобзева. И вот мы встретились на огневой, в тесном окопчике. И он, как прежде, бахвалится. Неужели урок с бритвой не пошел ему впрок? Да, как видно, ничего тогда не понял Кобзев.
Над нашими головами вдруг возникли огромные сапоги, подбитые подковками такой величины, какие, пожалуй, и битюгу-тяжеловозу были бы по мерке.
— Эй, гляди под ноги, Сердюк, — с нарочитым испугом воскликнул Кобзев.
— Что вам, товарищ Сердюк? — спросил Яков.
— Махорки хочу разживиться, товарищ командир. Курить хочется, аж уши пухнут.
Сердюку дали махорки. Все молча наблюдали, как он свертывает цигарку, как закуривает.
— Ух, полегчало! — сказал Сердюк, сделав первую затяжку. Только после этого Чапичев спросил у него:
— А как там кони, в порядке?
— Да хиба ж им! Им бы только жрать да жировать, — равнодушно ответил Сердюк, пренебрежительно пожав плечами. Но равнодушный тон его голоса и пренебрежительное это движение никого не обмануло. Все знали, что ездовой Федор Сердюк обычно так и говорит о лошадях: то равнодушно и пренебрежительно, то раздраженно и ворчливо, будто о врагах своих, а на самом деле души в них не чает. И сейчас всем стало ясно: Сердюк намерен серьезно поговорить о каких-то неотложных лошадиных делах. Можно было не сомневаться, что он пришел в окоп не только для того, чтобы разживиться махоркой.
После третьей затяжки Сердюк сообщил:
— Орлик на правую переднюю жалится.
— Что это он? — встревожился Яков. Тревога понятная. Нелегко быть командиром орудия на конной тяге. В его «хозяйстве» семерка лошадей: шесть в упряжке, седьмая под седлом. И у каждой свой нрав, свои особенности. Ведь это живые существа — они и ласку чувствуют, и боль, и строгость, и равнодушие. Они требуют от людей доброго ухода и неусыпных забот.
— Подкова тесная, жмет, — пояснил Сердюк.
— Как же вы раньше этого не заметили?
— Виноват, товарищ командир, не доглядел.
— Надо было кузнецу сказать.
— Да что ему говорить. Разве ж это коваль? Он ухнали заколачивает, как дите гвозди — один раз по головке, два раза мимо. Так он нам всех коней «закует». Вы бы доложили кому надо, товарищ командир.
— Обязательно доложу.
Тема еще не исчерпана. Кроме Орлика есть и другие кони. Это серьезный разговор, деловой. Он касался каждого бойца расчета, и все принимали в нем участие. Кажется, только один Кобзев не проявлял никакого интереса. Некоторое время он что-то насвистывал сквозь зубы, затем протяжно зевнул, наконец, не выдержал, вмешался в разговор. Роль молчальника оказалась ему явно не под силу.
— Интересуюсь, товарищ Сердюк, что вы будете делать, когда полк переведут на мехтягу?
— Когда еще это будет, — отмахнулся Сердюк от нелепого, с его точки зрения, вопроса.
— Скоро, товарищ Сердюк, скоро. Напрасно вы на политзанятиях спите. Как раз вчера нам доложили, сколько тракторов делают советские заводы. Так что скоро всех коней на колбасу и на мыло.
— Типун тебе на язык…
Кобзев иронически хохотнул, обрадовался, что испугал лошадника.
— А я тут при чем. Эх, и отсталый вы человек, товарищ Сердюк. Вам говорят про технический прогресс, а вы про свой старорежимный типун. Вам говорят, что трактор на место коня идет, а вы…
— Нехай трактор на землю идет. Там ему сейчас самое место. Нехай землю пашет, хлеб сеет.
— Вам бы только хлеб да хлеб. А военная сила государства вас, значит, не интересует, товарищ Сердюк.
— А ты попробуй повоюй без хлеба. Вся сила в нем…
— Ну и отсталый вы, Сердюк… — снова начал Кобзев, но Яков прервал его:
— Что вы пристаете к человеку?
— Я не пристаю, а просвещаю его, товарищ командир. Это ж интересно, что он будет делать, если…
— Ишь какой заботливый. А вы о Сердюке не беспокойтесь, товарищ Кобзев. Он, слава богу, пушкарь и пушкарем останется. При всех обстоятельствах.
— Пушкарь? — фыркнул Кобзев. — Пушкарем быть не просто, товарищ командир. Уметь надо. А что он умеет? Тпру да но… Великое умение.
— Напрасно вы так о товарище думаете. Он многое умеет, и не хуже вас. Не верите? Тогда сделаем так: я вас поставлю ездовым, а Сердюка замковым.
— Меня ездовым?
— Вас. Я как раз Рыжего думаю под седло приспособить, хватит ему в пристяжке ходить. Вот и покажете свое умение.
Сказано это было серьезно, но все рассмеялись. Должно быть, ребята не могли без смеха представить себе Кобзева ездовым, Кобзева верхом на Рыжем. Посмотреть на такое — в цирк ходить не надо. Давно было всем известно, как Кобзев относился к лошадям: если все бойцы расчета ухаживали за ними и по обязанности и по любви, то для Кобзева эта обязанность была хуже самого тяжкого наказания. А Рыжего он просто терпеть не мог, да к тому же побаивался его. Рыжий — зверь непокорный, норовистый, злющий, хитрый. Правда, конь красивый, за это и любили его бойцы. Но Кобзева не радовала его красота. Конечно, Петр Кобзев не из трусливого десятка. Но все же бойцам расчета было интересно, как это он оседлает Рыжего? Интересно, кто на ком поедет? Ну как тут не посмеяться?
— Смеются надо мной, товарищ командир, — пожаловался Кобзев.
— Что ж делать, если смешно, — ответил Яков. — Вы же сами любите над товарищами посмеяться.
Трудно оказать, чем бы кончился этот разговор. Но на огневую приехал командир полка и неожиданно вызвал Чапичева. С чего бы это? Такое ведь не часто бывает.
— Посоветоваться хочет, — предположил Сердюк.
— Кто с кем? — спросил Кобзев.
— Комполка с нашим командиром, с товарищем Чапичевым.
Кобзев засмеялся.
— А ты не фырчи, — оборвал его Барабаш. — Комполка у нас не гордый. Он людей уважает. Если хочешь знать, так он сегодня и со мной советовался.
— С тобой? — усомнился Кобзев. — Интересно, о чем?
— О делах.
— Сказочка. Какие у вас совместные дела?
— Угадал, Петя. Вот именно, совместные. Он меня спрашивает: «Ну, как будем стрелять, пушкарь? Не уроним чести полка?» А я отвечаю: «Никак нет, товарищ командир, не уроним».
— Понятно, Барабаш, можете не продолжать, — сказал Кобзев. — Об этом, если хочешь знать, он со всеми говорил.
День клонился к вечеру. Что-то уж слишком задержался Яков у командира полка. Бойцы расчета явно встревожились, притихли, разговаривали вполголоса.
— А может, забирают у нас Чапичева.
— Куда его заберут?
— Мало ли куда. Может, на спецзадание.
Спецзадание! Оно совсем недавно вошло в наш обиход, это слово. Неуклюжее, как будто корявое. Но как оно волновало тогда наши сердца, как разжигало мечту о подвигах и славе. «За образцовое выполнение специального задания правительства, за проявленные при этом мужество и геройство…» Кому из молодых не хотелось, чтобы так было написано о нем. А тут еще прибыл недавно в полк для дальнейшего прохождения службы новый командир орудия с орденом боевого Красного Знамени на груди. Поглядишь, обыкновенный паренек — не гордый, сверстников своих не чурается, не зазнайка, о чем хочешь с ним говори. Но спросишь, где отличился, за что орден — всем один и тот же ответ, одно таинственное, приманчивое, как магнит, слово: спецзадание!
— А что, вполне могут послать Чапичева. Голова у него, дай бог каждому. Грамотный, стихи пишет, А также парашютист.
— Это кто парашютист, Чапичев? — спросил я.
— Он самый. А вы и не знали?
Мне рассказали, что в прошлом году Яков был на сборах спортсменов-парашютистов и совершил несколько прыжков с самолета. Сообщили мне об этом с подробностями. Как поднимался с земли самолет, и как Яков шагнул в пустоту, и как раскрылся над его головой парашют. Значит, Чапичев все это рассказал своим бойцам. А мне ни слова. Ну погоди, дружок!
— Эх, мне бы такое дело, — оказал Кобзев. — В самый раз по моему характеру. С любой высоты прыгну, глаз не зажмурю.
— А я вот не смог бы, — вздохнул Сердюк. — Страшно.
— А что тут страшного?
— Страшно с такой высоты прыгать, — повторил Сердюк.
— Ну, если так: «рожденный ползать, летать не может».
— Ну, это ты брось, Кобзев. Если надо будет, прыгну.
— А ты не обижайся, Сердюк. Во-первых, не мои это слова, а пролетарского писателя Горького. А во-вторых, я же по-дружески. Жалею я тебя, Сердюк. Времечко сейчас такое — технический прогресс, а ты уцепился за хвост коняги и ни с места.
Сердюк отвернулся, пробормотал:
— Жалел волк кобылу…
Послышались чьи-то торопливые шаги. Я выглянул из окопа. Ну да, это Чапичев. Интересно, что нового он скажет.
— Сердюк, к упряжке, бегом, — еще издали приказал Яков.
Артполк снялся с огневой. Всю ночь до кровавых мозолей трудились, создавая ее, бойцы. И вот, на? тебе — не пригодилась, не нужна. Но ничего, впереди что-то новое, неизведанное, а новое всегда неудержимо влечет к себе молодые сердца.
Мы поднимались в гору медленно, осторожно, часто на ощупь, потому что то и дело путь преграждали облака. В такие минуты казалось, что мы слепли, что дорога уходила, уплывала из-под ног. И это было страшно. Она и так была не очень верной, эта заброшенная, размытая осенними дождями лесхозовская дорога, проложенная на узком карнизе: слева — отвесная стена, справа — крутой обрыв в глубоко ущелье.
Около часа я шел рядом с Чапичевым, придерживаясь рукой за стремя. Мы молчали. Когда я о чем-то спросил его, он даже не ответил. Только чуть придержал коня и строго посмотрел на меня. Ему было не до разговоров.
Неожиданно откуда-то справа, с противоположной стороны ущелья, ударили пулеметы. «Противник» навязал нам встречный бой. Послышались команды: «С передков! Орудия к бою! Упряжки в укрытие!» И тут случилась беда. Когда ездовой Сердюк развернул коней, чтобы увести их в укрытие, ходивший в пристяжке Рыжий, испугавшись чего-то, оборвал упряжь и заметался на узкой дороге.
Потом мне сказали, что Рыжего испугала какая-то крошечная пичужка, внезапно выпорхнувшая из-под его ног.
Еще не решив, куда, в какую сторону бежать, Рыжий метался по дороге, создавая сумятицу, мешая артиллеристам выполнить нужный маневр. Так случилось, что в этот момент ближе всех к нему оказался Кобзев.
— Справа заходи, справа, Кобзев! Держи его!
Если Рыжий испугался маленькой птички, то Кобзева не меньше испугал этот разъяренный, вырвавшийся на свободу конь.
— Справа заходи! — кричали Кобзеву. Но справа был обрыв, и Кобзев, отступив влево, прижался спиной к скале, замахав руками, истошно заорал:
— Стой, проклятый, стой!
Рыжий взвился на дыбы, желая отступить на задних ногах от орущего Кобзева. Но отступать было некуда, и мы не успели опомниться, как конь сорвался вниз.
Он лежал на небольшом ребристом уступе метрах в шести-семи от нас, и я не сразу понял, каким образом ездовой Сердюк почти в тот же миг оказался рядом с Рыжим. Прыгнул он, что ли, с такой высоты? Не может быть. Потом мне сказали, что несколько метров Сердюк преодолел, цепляясь руками и ногами за острые камни, а затем действительно прыгнул. И не очень удачно. Некоторое время он лежал неподвижно недалеко от Рыжего.
— Веревку мне, живо, — приказал Яков.
Сердюк поднялся, припадая на левую ногу, подошел к Рыжему, склонился над ним и тут же выпрямился. Мы ждали, что он скажет, а он только безнадежно махнул рукой.
Мы спустили Якова на уступ.
— Вы ушиблись, товарищ Сердюк? — спросил он.
— Та нет, не шибко ушибся, — ответил тот. — Жалко вот Рыжего. Отгулял он, выходит, свое…
Яков опустился на колени и обеими руками приподнял голову Рыжего. Но мы даже сверху видели, что несчастному коню ничем уже нельзя помочь.
Чапичев поднялся во весь рост и, не глядя вверх, приказал:
— Красноармеец Кобзев, ко мне!
Коснувшись ногами уступа, Кобзев даже не отвязал от пояса веревку, приложил руку к козырьку. В тот же момент рука дрогнула, и Кобзев, отпрянув от Якова, прикрыл ею глаза. Должно быть, от страха. Я тоже вздрогнул от страха, потому что Яков быстро расстегнул кобуру и вытащил наган.
Что он делает?
— Пристрелите коня, — сказал Яков и протянул наган Кобзеву. Тот взял револьвер и опустил его дулом вниз.
— Товарищ командир!
— Красноармеец Кобзев, стреляйте! Вы слышали мой приказ?
— Товарищ командир, — словно глухонемой одними губами произнес Кобзев.
— Стреляй, Кобзев! — сжав кулаки, крикнул Сердюк.
И Кобзев выстрелил. Отвернулся от Рыжего и выстрелил ему в голову…
Потом мы в угрюмом молчании долго сидели с Яковом на лафете безмолвного орудия. Шел «бой». Все орудия полка вели огонь, а расчет Чапичева бездействовал, так как несговорчивый посредник временно вывел его из строя.
Неожиданно Яков попросил у Барабаша закурить, но, сделав лишь одну затяжку, закашлялся и затоптал папиросу ногой.
— Ну и дрянь, — ни к кому не обращаясь, пробормотал Яков. — Ишь ты, большие потери… А в настоящем бою потерь, что ли, не будет. В настоящем бою ведут огонь до последнего снаряда, до последнего человека. А тут условности, черт бы их побрал.
— Не горюй, Яков. Это же временно.
Он поднял на меня злющие глаза:
— А ты что тут делаешь, утешитель?
— Будто не знаешь. Я же пишу о вас, историю дивизии пишу.
— О нас пишешь? Историю? О позоре нашем будешь писать. Иди ты, знаешь, куда… Ну, что сидишь? Уходи, тебе говорят.
В другой раз я бы, конечно, возмутился. Но сейчас… Что с ним сейчас спорить…
В артиллерийский полк я попал снова только на пятую ночь учения. Полк занимал оборону на опушке леса, у самого моря. Ожидалась высадка морского десанта «противника».
Бойцы чапичевекого расчета спали в окопе на подстилке из сухой листвы. Я прилег рядом с Яковом.
— Спишь? — спросил я.
— Сплю, — ответил он неохотно. И я понял, что у него нет желания разговаривать со мной. Что ж, видно, настроение у него неважное. Я уже слышал, что возвращенное в строй орудие Чапичева прошлой ночью замечательно стреляло. Но все равно о чепе никто не забыл. Такое не сразу прощается. И я не решился надоедать Якову разговором. Спросил только о Сердюке.
— Отправили в госпиталь, у него растяжение. Давай спи, я устал как собака, — сказал Чапичев.
Он отвернулся от меня. Хотя я тоже устал черт знает как и мне тоже хотелось спать, уснул я не сразу. В сотне шагов от окопа, в темноте непроглядной ночи глухо и сердито рокотало море. И это почему-то тревожило меня. Морской десант. Как это будет? Как это произойдет? Конечно, противник условный. Конечно, это только игра. Военная игра. Игра в войну. Но все же… И вдруг я услышал знакомый и чем-то неприятный мне голос.
— Товарищ командир…
— Чего вам, Кобзев? — спросил Яков.
— Вот хочу вас спросить… Отчего вы так не уважаете меня?
— А вы кого-нибудь уважаете, Кобзев?
Молчание.
И снова:
— Не любите вы меня, товарищ командир.
— А вы кого-нибудь любите, Кобзев?
Кобзев вздохнул.
— Вот видите, Кобзев. Как говорится, нечем крыть. Потому что вы только себя любите.
— Так что ж тут плохого, товарищ командир. Я как все. Каждый самого себя любит. А как же иначе.
— Неправда, Кобзев. Люди не волки.
— Может, и не волки, только и не ангелы. Вот не любите вы меня…
— Не люблю, — сказал Яков.
— А за что?
— Кулацкая какая-то у вас душа, потому и не люблю.
— У меня кулацкая! — возмутился Кобзев. — Да я, может, на всю батарею самый что ни на есть пролетарий. Батька мой всю жизнь в порту горбил грузчиком. И я с десяти лет…
— А это еще ничего не значит, Кобзев. Бывает и так: происхождение пролетарское, а душа кулацкая.
— Душа, душа, — с горечью повторил Кобзев. — А вы попробуйте загляните в мою душу.
— И загляну.
— Знаю, как заглянете! Кобзеву выговор. Кобзеву наряд вне очереди. Кобзеву протирка с песочком перед строем. Э-э… разве вы поймете!..
— Пойму, — серьезно произнес Яков. — Лишь бы вы поняли.
Кажется, они замолчали, а может и нет, потому что я уснул.
Разбудили меня топот множества ног, лязг железа и громкий голос Якова, отдающего команду:
— Орудие к бою!
Опять тревога. А я ведь, кажется, только-только задремал. И так трудно проснуться. Но надо…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.