КВАРТИРА ВТОРАЯ

КВАРТИРА ВТОРАЯ

В ПАНСИОНЕ ЧЕРМАКА

Пансион Леонтия Ивановича Чермака был одним из старинных частных учебных заведений в Москве, по крайней мере в то уже время он существовал более 20 лет. Помещался он на Новой Басманной, в доме бывшем княгини Касаткиной, возле Басманной полицейской части, напротив Московского сиротского дома. В заведение это принимались дети большею частью на полный пансион, т. е. находились там в течение целой недели, возвращаясь домой (ежели было куда) на время праздников.

Подбор хороших преподавателей и строгое наблюдение за исправным и своевременным приходом их, и в то же время — присутствие характера семейственности, напоминающего детям хотя отчасти их дом и домашнюю жизнь, — вот, по-моему, идеал закрытого воспитательного заведения. Пансион Л. И. Чермака был близок к этому идеалу. Говорю только близок, потому что совершенства нет ни в чем. Преподавателями в пансион избирались только лица, зарекомендованные казенными инспекторами; таковыми инспекторами в мое время были Ив. Ив. Давыдов, Дм. Матв. Перевощиков и Брашман — все известные профессора Московского университета. В высших же классах даже и преподаватели были профессора университета, напр., Дм. М. Перевощиков по математике и Ив. Ив. Давыдов по русской словесности и другие. Уроки начинались ежедневно в 8 часов утра в следующем порядке: 1) от 8 до 10 час.; 2) от 10 до 12 час. После этого урока следовал обед. Послеобеденные классы были: 3) от 2-х до 4-х, 4) от 4-х до 6 час. вечера. Далее следовали чай и время для приготовления уроков. В 9 час. был ужин, после которого все шли в спальню. Сам Леонтий Иванович, человек уже преклонных лет, был мало или совсем необразован, но имел тот такт, которого часто недостает и директорам казенных учебных заведений. В начале каждого урока он обходил все классы якобы для того, чтобы приветствовать преподавателей, если же заставал класс без преподавателя, то оставался в нем до приезда запоздавшего учителя, которого и встречал добрейшей улыбкой, одною рукою здороваясь с ним, а другою вынимая свою золотую луковицу, как бы для справки. При таких порядках трудно было и манкировать! Но, главное, наш старик был человек с душою. Он входил сам в мельчайшие подробности нужд вверенных ему детей, в особенности тех, у которых не было в Москве родителей или родственников и которые жили у него безвыходно. Я сам испытал это в учебный 1838/1839 год, потому что отец тогда жил в деревне, к Масловичам я перестал ходить, а тетя Куманина брала меня очень редко. Отличных по успехам учеников, т. е. каждого получившего четыре балла (пятичная система баллов тогда еще не существовала), он очень серьезно зазывал к себе в кабинет и там вручал ему маленькую конфетку. Случалось иногда, что подобные награды давались и ученикам старших классов, но никогда ни один из них не принимал этого с насмешкой, потому что всякий знал, что Л. И. — старик добрый и что над ним смеяться грешно! Ежели кто в пансионе заболевал, Чермак мгновенно посылал его к своей жене, говоря: «Иди к Августе Францевне…», но при этом впопыхах так произносил это имя, что выходило к Капусте Францевне, вследствие чего мы, школьники, и называли старушку Капустой Францевной, но все любили и уважали ее. Она сейчас уложит заболевшего и примет первые домашние меры, а затем пошлет за годовым доктором, которым в мое время был Василий Васильевич Трейтер. При этом не могу не сделать сопоставления между Чермаком и Кистером. Василий Васильевич Трейтер был годовым врачом у Чермака на тех же основаниях, как мой папенька был у Кистера, то есть Трейтер был годовым врачом в пансионе, а за гонорар в пансионе воспитывался его сын Александр. Чермак и вида не показывал, что он делает одолжение Трейтеру, напротив, оказывал особое внимание его сыну, как сыну хорошего своего знакомого. Что же касается Кистера, то он на меня не обращал никакого внимания, и как бы явно показывая, что я у него обучаюсь даром!.. А мальчики как хорошо и зорко могут это заметить и угадать!

Пища в пансионе была приличная. Сам Леонтий Иванович и его семейство (мужского пола) постоянно имели стол общий с учениками. По праздникам же, вследствие небольшого количества остававшихся пансионеров, и весь женский персонал его семейства обедал за общим пансионским столом.

Чермак содержал свой почти образцовый пансион более чем 25 лет, ученики из его пансиона были лучшими студентами в университете, и в заведении его получили начальное воспитание люди, сделавшиеся впоследствии видными общественными деятелями. Помимо двух Достоевских (Федора и Михаила Михайловичей) я могу указать на Губера, Геннади, Шумахера (впосл. сенатора), Каченовского (литератора, сына проф. В. Т. Каченовского) и Мильгаузена (бывшего потом профессором Московского университета){51}.

Я слышал впоследствии, что Л. И. Чермак в конце 40-х годов принужден был закрыть свой пансион и умер в большой бедности. Ежели рассматривать это обстоятельство с коммерческой точки зрения, то Чермака нельзя отнести ни к неосторожным, ни к несчастным банкротам. Можно сказать, что все могущие быть сбережения (а они могли быть значительны) Леонтий Иванович Чермак принес в дар московскому юношеству!

Итак, как выше упомянуто, я поступил в пансион Чермака в августе месяце 1837 года. Мне было уже 12 лет, но я поступил только в первый класс. Это было желание папеньки, чтобы я начал школу с самого начала. От этого я потерял один год, но оказался в выигрыше в том, что был в классе ежели не первым, то из лучших. Кстати, об этом первенстве. В пансионе Чермака ни в одном классе не существовало пересадок учеников по баллам, и не было ни первых, ни последних. Каждый занимал в классе место, какое хотел, но, раз занявши, оставался на этом месте по всем урокам в течение всего года. Списки же учеников в тетрадях для проставления баллов велись в алфавитном порядке. Конечно, в первое время пребывания в пансионе мне все казалось и дико и скучно! Мысль, что все близкое мне стало далеким, не раз мелькала в моем детском уме. Но и тут нашлось утешение. Некоторые воспитанники старших классов, бывшие товарищи братьев, не раз останавливали меня вопросами: «Ну что, Достоевский, как поживают твои братья, что тебе известно о них?..» Я отвечал, что знал, и вопросы эти очень утешали меня тем, что и здесь, в кругу всех чужих, имелись лица, которые знали и сочувствовали моим родным братьям.

Учителей в первом классе было немного. Во-первых, батюшка — священник, а затем учитель русского и латинского языков, а также арифметики. Новые языки преподавались гувернерами. Законоучителем был священник из Петропавловской (на Новой Басманной) церкви, Лебедев. Он в мое время был уже старичком. Для меня же он был замечателен тем, что он венчал моих родителей, и он же вместе с отцом Иоанном Баршевым и хоронил мою маменьку, следовательно, он был для меня как бы знакомым человеком. О нем, как о преподавателе, ничего оказать нельзя, это был учитель, задающий отселе и доселе. С третьего класса он уже не был моим учителем, да и вообще оставил пансион. На его место, по совету инспектора, взят был законоучитель 2-й московской гимназии (что на Разгуляе) священник Богданов из прихода Никола в Воробине; но о нем после. Учитель русского и латинского языков был один и тот же, это — Никанор Александрович Елагин. Для низших и средних классов это был учитель незаменимый! Не мудрствуя лукаво, он преподавал разумно и толково и заставлял учеников вполне понять то, что они заучивают. Грамматику этих двух языков он преподавал почти параллельно. Переводили же мы в первых двух низших классах Epitome historiae Sacrae{52} с латинского на русский язык; а когда несколько статей было переведено письменно, то мы в классе, при закрытом латинском тексте, силились переводить с русского на латинский. Конечно, сии последние упражнения были классные, в присутствии учителя. Как человек Елагин был большой оригинал. Во-первых, его хорошая сторона была та, что он никогда не манкировал и не опаздывал в класс. Это были ходячие часы. Когда он входил утром в переднюю, то было без 5 минут восемь, и ровно с последним звуком боя часов он входил в класс и садился на кафедру. У него был брат — часовой мастер, Никанор Александрович, бывая в пансионе каждодневно, взял на себя как бы обязанность проверять часы, стоящие в передней. С Чермаком он говорил почему-то всегда на немецком языке. Выйти из класса ранее хотя бы тремя минутами он не позволял себе. Часто после звонка о перемене Чермак отворял дверь класса и говорил: «Никанор Александрович, ес ист шон цейт». — «Нейн, Леонтий Иванович, нох цвей минутен, мейн ур ист рихтиг…» И никакие силы не могли выгнать его из класса. Еще особенность: он чрезвычайно не любил, когда в класс входили дамы; а это иногда случалось, потому что маменьки часто любопытствовали, где сидят их сынки. Не знаю, было ли это случайностью или это устраивалось нарочно, но только при появлении дам он всегда задавал вопрос о повелительном наклонении глагола scire (знать), и ежели ученик конфузился и отвечал тихо, то Елагин громогласно немного в нос и нараспев выкрикивал эти формы sci, scite, scitote, sciunto[22].

Учителем арифметики был старичок, некто Павловский. Он, собственно говоря, не был учителем арифметики, а скорее учителем счисления. Никаких арифметических правил он не объяснял, говоря, что это будет в высших классах, а, придя в класс, задавал каждому ученику цифровую задачу на первые четыре правила арифметики и обращал только внимание на то, чтобы задача была сделана скоро и правильно. В его классе, т. е. в продолжение 2-х часов, каждый ученик успевал сделать задачи по четыре, иной раз и по пяти больших, сдать их учителю для проверки и получить соответствующий балл. Но зато же ученики, как говорится, и насобачились в этом искусстве.

Теперь следует упомянуть о двух надзирателях. Собственно, надзирателей было до пяти человек, но эти двое постоянно бывали в 1-м классе и занимались в нем с учениками как учителя. Первый из них француз m-r Манго. Это был мужчина лет 45-ти, очень добродушный, а главное, ровный господин, никогда он, бывало, не вспылит, а всегда хладнокровный и обходчивый. Обязанность его, кроме надзирательства, была читать с нами по-французски; действительно читал он мастерски, так что и в высших классах часто занимался этим, но по части грамматики был плоховат и не брался за нее. Он был барабанщиком великой Наполеоновской армии; в 1812 году был взят в плен и с тех пор оставался в Москве. Так как он очень правильно говорил по-французски и отлично читал, то ему и было дозволено быть надзирателем или гувернером. У Чермака он был уже очень давно и считался исправным надзирателем.

Другой надзиратель был немец г. Ферман. Этот, в свою очередь, занимался с нами чтением по-немецки. Его брат был учителем гимназии по немецкому языку и учил также и у нас, начиная со 2-го класса.

Все воскресные и праздничные дни я в этот учебный год, то есть в 1837/1838 г., у Чермака не оставался. Выше еще упомянул я, что папенька сделал распоряжение, чтобы меня брали к тетке Настасье Андреевне Маслович; и вот каждую субботу и канун праздника являлся в пансион денщик Осип и уводил меня к тетке. Этот денщик Осип был денщиком почти в продолжение всей службы Масловича, а по выходе Масловича в отставку был уволен в отставку и Осип и поселился у своего прежнего барина за особую уже плату. Этого Осипа я помню с самых младенческих лет, когда он приходил как посланный за чем-нибудь от своих господ. Масловичи жили в Лефортовский части в Госпитальном переулке в доме купца Янкина. Они занимали очень маленькую, даже убогую квартирку. Во-первых, малюсенькая передняя, затем маленький зал, в котором на диване мне приготовляли ночлег, затем еще маленькая гостиная, где на двух диванах по ночам спали обе хозяйки, то есть тетенька Настасья Андреевна и ее дочь, и, наконец, комната дяди, где он постоянно лежал на кровати, и в этой же комнате помещались столовая и чайная, потому что Маслович в другую комнату выйти не мог; он и ел и пил лежа или полусидя. В заключение имелась небольшая кухонька, находившаяся в полном распоряжении денщика Осипа. Обитателями этой квартирки были, во 1-х, тетка Настасья Андреевна, о которой я уже неоднократно говорил. Это была женщина хитрая, и с тех пор, как я начал быть их временным обитателем, она сделалась ко мне не совсем приязненна. Дочка ее, Машенька, или Марья Григорьевна, была окончившая курс в Екатерининском институте, но своей особой не делала ему чести. Это была чрезвычайно пустая, уже пожилая девица, мечтавшая только о женихах; она была дурна собою и очень косила глазами, но, несмотря на это, очень собою занималась. Мать в ней души не слышала и не видела ее недостатков. Сам хозяин Григорий Павлович Маслович, разбитый параличом и постоянно страдающий ревматизмом, вечно лежал на своей кровати, только изредка садясь на ней же, он постоянно охал от ревматических болей.

Не знаю теперь, что мне могло нравиться в пребывании у Масловичей. Собственно говоря, скука была страшнейшая. Сидишь, бывало, у ломберного стола и перечитываешь что-нибудь в учебнике или прислушиваешься к разговорам между маменькой и дочкой. И это продолжалось целый день… Но, несмотря на эту скучищу, я очень бывал рад, когда в субботу отправлялся с Осипом в Госпитальный переулок. Это явление, думаю, ничем более нельзя объяснить, как чувством привязанности к домашнему очагу. При виде тетки Настасьи Андреевны я постоянно вспоминал, как она хаживала к нам в Мариинскую больницу при жизни маменьки, а потому мне было занятно бывать и у них. Сверх того, канун праздников ознаменовывался хождением в баню. Невдалеке, чуть ли не в том же переулке, где жили Масловичи, были торговые бани того же хозяина, то есть Янкина. И вот Осип, управившись с кухней, постоянно водил меня в баню и там отлично вымывал, и это было каждую неделю. В воскресенье же утром я с теткою и с Мар. Григ. ходили в церковь военного госпиталя. Там была великолепная церковь и еще более великолепные певчие, так что посещение церкви доставляло мне особое удовольствие. Помню, что я особенно усиливался, чтобы меня взяли ко всенощной перед Рождеством, что и исполнилось. К заутрене же перед Пасхою, хотя я и проснулся вовремя, но, несмотря на все мои просьбы, идти не позволили. — Не знаю, платил ли папенька сколько-нибудь за то, что меня брали, или ограничивался присылкою деревенских продуктов, только помню, что однажды зимою приехала целая подвода из деревни с мукою, крупой, а также и с живностью. Привезли несколько пар битых мороженых гусей и уток. И вот, каждый обед, как только подавали гуся или утку, старик Маслович постоянно говаривал: «Что это за гусь!» или «Что это за утка… Вот у нас, в Малороссии, так действительно гуси и утки!..» Может быть, это было говорено просто как заявление действительного факта… Я сам был впоследствии в Малороссии и знаю, что старик Маслович говорил правду… Но тогда мне каждое подобное заявление было очень горько выслушивать; и я мысленно негодовал на папеньку, для чего он присылал таких плохих уток!..

Году было пройти недолго, и вот приблизились экзамены, а затем каникулы. Разумеется, мои годовые занятия получили одобрение от Чермака, хотя собственно награды я в этот год еще не получил. Приехал в Москву папенька и взял меня на каникулы к себе в деревню.

Странное дело, мне уже исполнилось 13 лет, и я многое отчетливо помню, что происходило в 5-летний возраст мой, а в этот 13-летний возраст я решительно ничего не помню из обстоятельств, сопровождавших поездку мою в деревню и обратное возвращение в Москву. Припоминаю, и то только отрывочно, мое пребывание в деревне, мое ежедневное хождение с папенькой по полям, что впоследствии уже мне надоело, и я стремился остаться как-нибудь дома. Помню, что в этот свой приезд я уже не застал в деревне сестры Вареньки, которая переселилась к Куманиным, ни сестры Верочки, которая была уже отдана в пансион. Были только брат Николя, тогда уже 7-летний мальчик, и сестра Саша, трехлетняя девочка. Оба они постоянно пребывали с няней Аленой Фроловной. Из сей моей последней поездки в деревню более ничего вынести не могу, равно как не припоминаю и обстоятельств своего возвращения в Москву и прощания, увы, уже последнего с отцом! Серьезно, я не помню последнего с ним прощания. Помню себя уже в комнате 2-го класса пансиона Чермака.

В этом втором классе я был в учебный 1838/1839 год.

Обучение происходило тем же порядком и в те же часы, как и в 1-м классе, а потому распространяться об этом более нечего.

По воскресеньям я уже не ходил к тетке Маслович: не знаю, они ли отказались или отец мой более не просил их брать меня, только по воскресеньям я начал оставаться в пансионе. Но я привык уже к пансиону и много этим не скучал.

Тетушка Куманина в этот учебный год брала меня к себе довольно часто, в особенности в большие праздники, и никак не реже одного раза в месяц. Приезжал за мною всегда дядя Михаил Федорович, и он же отвозил обратно.

У тетушки я проводил праздничные дни гораздо веселее, чем у Масловичей, да оно и понятно почему… Тут я виделся с обеими сестрами и с ними говорил по душе. Кроме того, и тетушка иногда удостаивала меня своим разговором, и это я ценил отменно дорого. Перед отъездом моим в пансион тетенька всегда давала мне несколько мелких монет на баню, рассчитывая на четыре бани. В прежние разы я обыкновенно тратил эти деньги на сласти в один, много два дня. Но после перенесенной мною болезни (вши) я первый же раз, возвратясь в пансион, передал Леонтию Ивановичу всю полученную мелочь, вместе с кошельком, объяснив ему, что деньги эти даны мне на баню, но я боюсь, что не сохраню их даже до первой субботы; этим признанием я вызвал добродушный смех старика чуть не до удушливости и с этого же времени начал ходить в баню каждую субботу.

На рождественские праздники приезжал за мною в пансион уже не дядя Михаил Федорович, а лакей Василий Васильевич. Дядя был уже опасно болен и не вставал с постели. В этот приезд я имел свои ночлеги в другой комнате, как помнится, в биллиардной на диване. Дядя Мих. Федорович в эти рождественские праздники и скончался от водяной. Предсмертные мучения его были ужасны.

Далее я был у тетушки на масленице и на две пасхальные недели, т. е. на Страстную и на Пасху. Пасха была ранняя, 26-го марта. Отправляя меня в пансион, тетушка сказала, что не возьмет меня впредь до окончания моих экзаменов, то есть до летних каникул. Конечно, этого, может быть, и не случилось бы, если бы к тому времени не произошла катастрофа, т. е. смерть папеньки.

Пасха, как я сказал выше, была ранняя, и после Пасхи мы достаточное еще время учились, а затем начали приготовляться к экзаменам, которые и в то уже время были довольно трудные и вообще очень обстоятельные. Но вот наступили экзамены, вот они и кончились. Все ученики разъехались по домам, только один я остался. Экзамены сошли для меня весьма благополучно; я был переведен в 3-й класс и удостоился получить награду: книгу. Прошла уже целая неделя после экзаменов, и я каждый день поджидал или самого папеньку или приезда за мною лошадей. Но день проходил за днем, а желание мое обрадовать папеньку полученною мною наградою не осуществлялось. — Наконец настал Петров день (29 июня). Я почти целый день проводил в тенистом саду, бывшем при пансионе. После обеда, часу в 5-м дня, вдруг меня зовут к Чермаку, говоря, что за мною кто-то приехал. Я мгновенно бегу в дом и в нижнем коридоре встречаю двух человек: дядю Дмитрия Александровича Шера и Тимофея Ивановича Неофитова. Оба они встретили меня с какими-то постными лицами; но, не говоря уже об этих постных лицах, одно неожиданное появление обладателей этих лиц внушило во мне ожидание чего-то ужасного.

— Давно ты не получал известий от папеньки? — спросил меня после первого приветствия дядя Шер.

— Да, давно уже; здоров ли папенька, приехал ли уже в Москву? Я ежедневно ожидаю его.

— Твой папенька приказал тебе долго жить, — брякнул на это Шер.

Что со мною сталось — уже не помню. Знаю только, что меня нашли в дортуаре, в верхнем этаже здания, лежащим на чьей-то койке и истерически рыдающим. С Чермаком чуть не сделался удар, когда он увидел меня в таком положении. Наконец, меня привели в сад и опять отвели к приехавшим двум господам. От них я узнал, что папенька умер уже несколько недель и что меня не извещали потому, что не желали тревожить меня во время экзаменов. Узнал также, что брат Николя и сестра Саша уже взяты из деревни и находятся теперь у дяденьки Александра Алексеевича и что меня теперь повезут туда же. Долго не мог я хоть сколько-нибудь успокоиться, но вот, наконец, собрали все мои вещи и книги, образовался узел порядочный; я распрощался с добрейшим Леонтием Ивановичем и поехал в одном экипаже с дядей Дмитрием Александровичем, а Неофитов поехал в отдельном экипаже.

Расплаканный и расстроенный донельзя, я достиг, наконец, куманинского дома. День был ясный и жаркий, было уже часов б вечера, и дядя, тетя и мои три сестры и брат все находились в саду. Повели и меня в сад. Первое, что мне бросилось в глаза, это то, что сестры и брат, а равно и весь дамский персонал были в трауре. Я подошел к дяде и весь в слезах и рыдая припал к его груди. Этим как будто бы безо всяких слов и без всяких просьб я поручал себя его доброте и покровительству. Сцена произошла трогательная, даже дядя, человек крепкий и твердый, казалось мне, прослезился; тетя же и бабушка приняли меня в свои объятия и горько расплакались.

— Ну, полно, полно, — прервал эту сцену дядя, — иди к сестрам и брату и постарайся успокоиться.

Тогда только я бросился целовать сестер и брата, и вскоре первая жгучая боль обрушившегося на меня несчастия притупилась. Мы так долго не видались, что разговорам не было конца. Конечно, Шер и Неофитов отрапортовали дяде и тетке, как встречено было мною известие, а равно и то, что я учился хорошо и получил награду. Вскоре позвали опять меня и велели показать мою награду. Этим, кажется, окончательно горе мое притупилось; но мне ведь было всего 14 лет!!.

Затем пошло пребывание мое в доме Куманиных целые летние каникулы. Времяпровождение каждодневно одно и то же. Все мы, подростки, проводили время в саду, сидя преимущественно в беседке и только изредка прогуливаясь по дорожкам сада. Из всего 1 ? месяца, проведенного мною в этот раз в доме дяди, только два-три обстоятельства остались у меня в памяти. Во-первых, я помню литературные чтения, происходившие в том же саду. Эти чтения так много напомнили мне наши домашние чтения в уютной гостиной Мариинской больницы! Настоящие же чтения совершались под открытым небом в тени густого тополя. Читали или сестра Варенька, или тетка Катенька{53}, а иногда даже и сама тетенька. Тетенька читала очень хорошо, «истово», — как говорила она. Куманины в этот год получали «Отечественные записки» изд. А. А. Краевского, и это был первый год их издания под сказанною редакциею. В летнем номере книжки был помещен роман Основьяненко «Пан Халявский»{54}, и вот это-то произведение тетушка, прочитавши сперва сама, порешила, что его можно прочесть и молодому поколению, по этой же причине и устроились садовые чтения, при которых присутствовал и я и с удовольствием прослушивал читанное. Во-вторых, вспоминаю приезд государя императора в Москву для закладки храма во имя Христа-Спасителя. На закладке храма, падкая до всех зрелищ, непременно хотела быть и бабушка Ольга Яковлевна, и вот она прямо заявила, что пойдет со мною на закладку. И, действительно, мы пошли. Радости моей не было конца — но это длилось недолго! Толкаемые со всех сторон и часто сжимаемые тысячною живою массою, мы еле-еле двигались и положительно ничего не видели, кроме давящей нас толпы. Но тем не менее бабушка рассказывала всем, что она отлично видела всю церемонию закладки. То же почти говорил и я, но в душе сознавая, что это была чистейшая ложь.

С наступлением средины и в особенности конца июля, когда вечера сделались довольно темные, вспоминаю я эти вечера, в особенности накануне праздников. Прийдя от всенощной и дожидаясь ужина, мы часто сиживали на балконе, выходящем в сад 3-го этажа. С этого балкона видна была вся Москва и все Замоскворечье, и при темноте ночной были ясно обозначаемы иллюминованные колокольни тех церквей, в которых был праздник. Таковых колоколен в темноте горизонта иногда виднелось 2–3, и всегда говаривалось, что это-де у праздника в такой-то церкви, а это — в такой-то. Днем же с высоты этого балкона дядя, сидя в кресле, часто смотрел в большую зрительную трубу (телескоп) на привлекательные виды Москвы и один раз, подозвав меня, велел и мне посмотреть, и я удивился, увидя далекие предметы почти перед своими глазами. Конечно, тогда мне и в голову не приходило, что эта труба со временем будет моею собственностью.

Тетушка вообще была для меня слишком добра и видимо выказывала ко мне свою любовь. Но ей не нравилось во мне отстаивание своих убеждений, что она считала за привычку спорить и вообще большим недостатком в мальчике моих лет. Вот однажды, рассерженная на меня моим упорством и сохранением моих детских убеждений, за обедом вдруг заявила дяде следующее:

— Я просто не могу справиться, Александр Алексеевич, с Андреем, он просто из рук отбивается… мне силы с ним нет!

Я так и замер от этих слов, никак не ожидая со стороны тетушки подобной жалобы. Но жалоба была высказана, и я просто дрожал от негодования и на тетю, и на себя самого… Дядя упорно посмотрел на меня и после некоторого молчания сказал:

— Что это, брат Андрей, родная тетка на тебя жалуется… худо, брат! Ведь у тебя родных только и осталась, что тетка, а ты заставляешь и ее жаловаться на тебя. Дурно, брат, дурно!..

Не знаю, как досидел я за столом, но после обеда я убежал в свою комнатку и долго истерически рыдал, так что тетка присылала ко мне сестру Вареньку, чтобы успокоить меня. Вообще этот эпизод долго был памятен мне, и когда по прошествии 17 лет, т. е. в 1856 году, я проездом через Москву в Питер был в гостях у дяди и как-то вспомнил про это происшествие, то тетушка не хотела верить в справедливость моего воспоминания; но дядя, несмотря на свое параличное состояние, очень хорошо вспомнил это и долго этому смеялся, говоря сквозь смех, что он тогда жесток был на расправу.

Говоря про свое житье-бытье во время первых каникул в доме дяди, я не могу не упомянуть об одной личности, которая была чуть ни своим человеком в доме дяди. Это был приходской дьякон в церкви Кузьмы и Демьяна, куда был прихожанином дядя и все его семейство. В рассказываемый период времени это был уже старичок седовласый, но живой и веселого характера. Участь его довольно странная. Сперва он был учителем где-то в церковном училище и, захотев посвятиться в священники, конечно, был сперва посвящен в дьяконы. Через неделю ему нужно было посвящаться в священники, как неожиданно в эту неделю умерла жена его родами. Ребенок тоже умер; а бедный дьякон, как вдовец, не мог уже быть посвящен в священники и так и остался в сане дьякона на всю свою жизнь. Ему, говорят, предлагали перейти в монашество, обещая скорое повышение, но он положительно отказался, говоря, что он монахом быть не может, что он любит музыку (скрипку), любит поиграть на биллиарде и в карточки не прочь: «Какой же буду я монах, катер-ятер!» (его всегдашняя присказка). Вот этот-то дьякон, звали его Павлом Петровичем, и был очень любим дядею и редкий день не появлялся в доме то к чаю, то к обеду, а то и к ужину. Он был постоянным партнером дяди на биллиарде, а равно и в карточной игре в преферанс, бостон и вист. Впрочем, он держал себя совершенно прилично и степенно, в особенности во время церковных служений, которые совершал благоговейно и истово, так что и тетушка, несмотря на свою религиозность, очень уважала Павла Петровича и называла его несчастным в том отношении, что он принужден был жить одиноким.

Сверх того, говоря о куманинском доме, я виноват еще перед одною личностью, не упомянув о ней. Эта личность — старушка Варвара Ивановна Антипова, матушка Ольги Яковлевны Нечаевой (нашей бабушки). Эта старушка жила наверху, в помещениях бабушки Ольги Яковлевны, и постоянно, с утра до вечера, занималась чтением Священного писания. Много громадных книг (in folio) находилось постоянно у нее на столе, и она поочередно читала их. Это была довольно древняя старушка, лет 75-ти, на вид очень тихенькая и добренькая, но мне всегда казалось, что маменька и дочка суть «пара пятак» и что дочка очень похожа на свою маменьку.

Прежде чем покончу с этими каникулами и опять переселюсь в пансион Чермака, расскажу все подробности смерти папеньки, которые я узнал к концу же каникул.

Сперва от меня как будто бы скрывали причину смерти отца, говоря, что он скончался в одночасье, скоропостижно, ударом и т. п. Но из разговоров, высказываемых вскользь, которым я был свидетелем, я вскоре убедился, что сообщения эти неверны, и я начал приставать сперва к сестре, а потом и к тётушке, чтобы мне сказали всю истину, и в результате достиг того, что от меня перестали скрывать действительную причину смерти отца, то есть, что он был убит своими крестьянами. Впоследствии я много слышал подробностей этого убийства из уст сестры Веры Михайловны, а главное — от девушки Ариши и от няни Алены Фроловны. Но прежде, нежели поведаю эти подробности, скажу несколько слов о последних двух личностях.

Ариша или впоследствии Арина Архипьевна. Я говорил уже, что девушка эта ходила за больною маменькою и что маменька, кажется, и кончилась на руках Ариши. После смерти маменьки тетенька энергично настояла, чтобы папенька выдал Арише формальную вольную, что и было исполнено. Тетушка взяла ее к себе в услужение и приписала в московские мещанки. Во время описываемого Арина Архипьевна жила у тетушки и ходила за ней. Конечно, к ней приходили родные из деревни, и от них-то она слышала все подробности, переданные мне впоследствии. Арина Архипьевна жила у тетушки до самой ее смерти, то есть до 29 марта 1871 года, после же смерти тетушки ее поместили в одну из московских богаделен, где она и жила, впрочем, не очень долго и там умерла.

Няня Алена Фроловна жила вместе с папенькой в деревне и была почти свидетельницей и очевидицею катастрофы, т. е. видела труп отца. Она после смерти отца привезена была вместе с детьми в Москву{55}. Но так как она была не нужна Куманиным, то ее поместили в богадельню. Сперва она очень боялась богадельни, но потом была очень довольна и говорила, что и в царстве небесном лучше и спокойнее быть не может. Она ходила довольно часто к Куманиным, и тут-то во время каникул 1839 года я услышал от нее все подробности о жизни отца в деревне и о его убийстве. Чтобы покончить с Аленой Фроловной, хотя, может быть, и придется о ней вспоминать, — скажу теперь, что Алена Фроловна умерла в глубокой уже старости в 1850-х годах.

Теперь приступаю к описанию жизни отца в последнее время в деревне и к причине его смерти, то есть его убиения.

Из приведенной мною переписки моих родителей видно, насколько отец любил свою жену. Время с кончины матери до возвращения отца из Петербурга было временем большой его деятельности, так что он за работою забывал свое несчастие или по крайней мере переносил его нормально, ежели можно так выразиться. Затем сборы и переселение в деревню тоже много его занимали. Но, наконец, вот он в деревне, в осенние и зимние месяцы, когда даже и полевые работы прекращены. — После очень трудной двадцатипятилетней деятельности отец увидел себя закупоренным в две-три комнаты деревенского помещения, без всякого общества. Овдовел он в сравнительно не старых летах, ему было 46–47 лет. По рассказам няни Алены Фроловны он в первое время даже доходил до того, что вслух разговаривал, предполагая, что говорит с покойной женой и отвечая себе ее обычными словами… От такового состояния, особенно в уединении, недалеко и до сумасшествия. Независимо всего этого он понемногу начал злоупотреблять спиртными напитками. В это время он приблизил к себе бывшую у нас в услужении еще в Москве девушку Катерину. При его летах и в его положении, кто особенно осудит его за это?! Все эти обстоятельства, которые сознавал и сам отец, заставили его отвезти двух старших дочерей Варю и Верочку в Москву к тетушке. Варя поселилась там жить с весны 1838 года, а Верочка в то же время отдана была в пансион, что при церкви лютеранской Петра и Павла, то есть туда же, где воспитывалась и Варенька. Во время пребывания моего в последний раз в деревне, то есть летом 1838 года, я ничего ненормального в жизни отца не заметил, несмотря на свою наблюдательность. Да, может быть, и отец несколько стеснялся меня. Но вот он опять остался один на глубокую осень и долгую зиму. Пристрастие его к спиртным напиткам, видимо, увеличилось, и он почти постоянно бывал не в нормальном положении. Настала весна, мало обещавшая хорошего. Припомним почти отчаянные выражения отца в письме к брату Федору от 27 мая 1839 г., т. е. за несколько дней до его смерти, и мы поймем, в каком положении находился он… Вот в это-то время в деревне Черемошне на полях под опушкою леса работала артель мужиков, в десяток или полтора десятка человек; дело, значит, было вдали от жилья. Выведенный из себя каким-то неуспешным действием крестьян, а может быть, только казавшимся ему таковым, отец вспылил и начал очень кричать на крестьян. Один из них, более дерзкий, ответил на этот крик сильною грубостью и вслед затем, убоявшись последствий этой грубости, крикнул: «Ребята, карачун ему!..», и с этим возгласом все крестьяне, в числе до 15 человек, кинулись на отца и в одно мгновенье, конечно, покончили с ним…

Как стая коршунов, наехало из Каширы так называемое временное отделение. Первым его делом, конечно, было разъяснить, сколько мужики могут дать за сокрытие этого преступления. Не знаю, на какой сумме они порешили, и не знаю также, где крестьяне взяли вдруг, вероятно, немаловажную сумму денег, знаю только, что временное отделение было удовлетворено, труп отца был анатомирован, причем найдено, что смерть произошла от апоплексического удара, и тело было предано земле в церковном погосте села Моногарова.

Прошло, я думаю, не менее недели после смерти и похорон отца, когда в деревню Даровую приезжала бабушка Ольга Яковлевна, посланная дядею за оставшимися сиротами. Бабушка, конечно, была на могиле отца в селе Моногарове, а из церкви заезжала к Хотяинцевым. Оба Хотяинцевы, т. е. муж и жена, не скрывали от бабушки истинной причины смерти папеньки, но не советовали возбуждать об этом дела как ей, так и кому-либо другому из ближайших родственников. Причины к этому выставляли следующие:

а) отца детям не воротишь;

б) трудно предположить, чтобы виновное временное отделение дало себя изловить; по всей вероятности, и второе переосвидетельствование трупа привело бы к тем же лживым результатам;

в) что ежели бы, наконец, и допустить, что дело об убиении отца и раскрылось бы со всею подробностью, то следствием этого было бы окончательное разорение оставшихся наследников, так как все почти мужское население деревни Черемошни было бы сослано на каторгу.

Вот соображения, ежели только можно было допускать соображения по этому предмету, по которым убиение отца осталось нераскрытым и виновные в нем не потерпели заслуженной кары. Вероятно, старшие братья узнали истинную причину смерти отца еще ранее меня, но и они молчали. Я же считался тогда малолетним{56}.

Наконец, каникулы закончились, и я был отвезен опять в пансион Чермака и начал учение уже в третьем классе. В этом третьем классе я пробыл весь учебный 1839/1840 г.

Все порядки и обычаи пансиона оставались те же, что и в предшествующие годы.

Посещения мои дома дяди сделались более частыми, но все-таки не еженедельными. Тетушка боялась меня избаловать. Время до Рождества прошло незаметно в серьезных занятиях; на Рождество же и все святки я был взят на Покровку. Святая этого года ознаменовалась в доме дяди тем, что в один из дней дядя устроил танцевальный вечер, или, лучше сказать, — парадный бал. В доме у него проживали две взрослые девицы, моя сестра и тетя Катя, и вот их-то дядя и хотел повеселить. Помню я этот бал во всех подробностях. Главными кавалерами и, так сказать, распорядителями были родные племянники дяди, уже взрослые молодые люди; старший даже был женат. Это сыновья старшего брата дяди Константина Алексеевича: Александр, Алексей и Константин Константиновичи. Бал продолжался чуть ли не до 3-х часов утра, но на меня он не оставил приятного впечатления. Хотя меня и вталкивали в танцы, но я уклонялся от них. Гораздо памятнее для меня была масленица по той причине, что на эту масленицу сестра Варенька сделалась невестою. Вот об этом-то обстоятельстве я и поговорю подробнее. Жениха, кажется, порекомендовал Неофитов. Конечно, и вероятно, что первые смотрины были в церкви Козьмы и Демьяна. Ведь без смотрин нельзя же, и вероятно даже, что они были в воскресенье перед масленицей, когда я был еще в пансионе Чермака.

Помню, в один из масленичных дней, в среду или в четверг, тетушка позвала меня к себе в чайную и очень внушительно, но еще конфиденциально сообщила мне, что Бог посылает моей сестре Вареньке «судьбу», то есть, попросту сказать, приличного жениха, который, может быть, будет и нам, сиротам, подпорою, как более близкий родственник, причем сообщила, что нынче вечером он будет у них в первый раз для ознакомления.

И, действительно, вскоре после обеда в доме сделались заметные приготовления к чему-то необычайному. Тетушка надела новое шелковое платье и тюлевый чепец на голову с нарядными лентами. Надо заметить, что она дома, несмотря на свои уже преклонные (45 л.) годы, никогда не носила чепцов и всегда ходила с открытыми волосами. Дядя тоже чуть ли не надел новый сюртук. Сестру Вареньку одели чуть ли не по-бальному, даже и мне велели надеть новый сюртучок. Не успели напиться домашнего вечернего чаю, как в начале 5-го в парадной передней звякнул колокольчик; этот колокольчик звякал только тогда, когда приезжал гость только первый раз в дом. Более же знакомые всегда въезжали в чистый двор и являлись в переднюю не парадную, где не было колокольчика, но всегда сидели два лакея. Пасха в этот год приходилась довольно поздняя (14 апреля), а следовательно, среда или четверг на масленице приходились на 21–22 февраля; следовательно, в 5-м часу дня было еще совершенно светло. Из передней следовала приемная комната; в эту приемную, вслед за звонком, вышли, чтобы встретить гостя, дядя, тетка, сестра Варенька и я. Младший брат Николя и две младшие сестры в этот вечер жениху не показывались, а сидели безвыходно в верхнем этаже.

В комнату вошел мужчина лет сорока или с лишечком, видный, выше среднего роста, стройный, очень красивый и развязный. Видно было, что ему не впервые входить в большой и богатый дом и что он постоянный и желанный гость как богатых, так и знатных многочисленных своих знакомых.

Несмотря на весь апломб, ему, вероятно, еще не обедавшему, неловко было входить на вечернее приглашение к совершенно незнакомым людям. Ловко раскланявшись со всеми, он, вероятно, проговорил что-нибудь подобное тому, что, наслышавшись про добродетель семейства, он принял за счастие позволение познакомиться с представителями его, или что-нибудь подобное.

Дядя сам себя не рекомендовал, вполне понимая, что гость хотя и первый раз приезжает, но должен обстоятельно знать, к кому он приезжает; а потому дядя ограничился представлением двух личностей: «Моя жена Александра Федоровна Куманина», и далее: — «Моя племянница девица Варвара Михайловна Достоевская…» — «Брат ее», — промолвила тетушка, дергая меня за руку и представляя гостю. Это выражение «брат ее» было до того комично, что даже и теперь, через 55 лет, вспоминая эту сцену, я невольно мысленно хохочу. Впоследствии познакомившись и породнившись с этим новым человеком, я часто, приходя к сестре, шутливо рекомендовался ее мужу: «Брат ее».

Из приемной все проследовали в мраморную гостиную, где и уселись на диван, который мог бы вместить еще вдвое более лиц, чем тогда присутствовало. Сейчас же лакеи начали обносить чай… Но, вероятно, разговор худо клеился, потому что дядя предложил гостю сыграть домашний преферанс или вистик. Гость, конечно, согласился. Сейчас же послали за бабушкой, которая тоже в модном чепце разливала чай в зале и не была еще представлена гостю.

— Матушка-теща Ольга Яковлевна, — отрекомендовал ее дядя.

Гость подошел к ручке, и опять все уселись на диван. Но вслед за этим явились лакеи и расставили ломберный столик для карт. Бабушка разнесла карты и начали игру в преферанс втроем, потому что тетушка и понятия не имела в игре. По правую сторожу жениха усадили в стороне сестру Вареньку. После второй сдачи жених веером распустил карты, показывая их сбоку сидевшей невесте. Но ей, бедной, вероятно, было не до карт; она и действительно не знала никакой игры, но в настоящую минуту, я думаю, короля от валета едва ли бы отличила!.. И в самом деле… видеть человека в первый раз в жизни и сознавать, что этот человек есть ее жених, ее будущий муж… Но при всяком развертывании веером карт сестра радушно улыбалась и показывала вид, что ее интересует игра. Меня тоже игра не интересовала, и, пока она идет, сообщу, кто же такой жених.

Приехавший свататься жених был Петр Андреевич Карепин, он был лет 40 с хвостиком и был вдов. У него была маленькая дочка, в то время лет четырех, Юленька, впоследствии Юлия Петровна Померанцева.

Служил Петр Андреевич во многих местах и везде получал солидное содержание (конечно, по-тогдашнему). Во-первых, он служил правителем канцелярии московского военного генерал-губернатора, во-вторых, аудитором при каком-то военном учреждении, но из этой службы он вскоре после женитьбы вышел в отставку; в-третьих, он был секретарем в дамском комитете, то есть при дамском попечительном о тюрьмах комитете, где между тогдашними патронессами города играл видную роль, прельщая всех своим чисто парижским французским языком; в-четвертых, он был секретарем в попечительном комитете о просящих милостыню. И в-пятых, главнейшая и самая доходнейшая его служба была частная, а именно, он был главноуправляющим над всеми имениями, кажется, князей Голицыных, и одна канцелярия его, как главноуправляющего, помещалась в его квартире, занимая несколько комнат.

Все изложенное составляет, так сказать, официальные сведения о Петре Андреевиче Карепине; про внутренние же его качества, как я узнал его впоследствии, нельзя говорить кратко, разве только одним общим местом, что он был добрейший из добрейших людей, прибавляя при этом, что он был не просто добрым, но евангельски-добрым человеком. Впоследствии, конечно, я часто буду говорить о нем, теперь же прибавлю только, что он вышел из народа, достигнут всего своим умом и своею деятельностью. Впрочем, когда он сделался женихом сестры, то был уже дворянином.

Карточная игра, впрочем, долго не продолжалась, так что при свечах сидели за карточным столиком очень недолго. Жених, конечно, проиграл обоим своим партнерам, причем расплату произвел из туго набитого бумажника самыми новенькими ассигнациями и из новенького кошелька светлыми, не бывшими еще в обращении мелкими монетами. Посидев затем недолго и сделав, конечно, предложение, и получив тут же согласие, жених вскоре уехал, оставив во всех самое выгодное о себе впечатление, или, лучше сказать, обворожил всех.

Упомяну еще об одном обстоятельстве. В доме жила взрослая молодая девушка, это — тетушка Катенька. Она, бедная, целый вечер просидела у себя наверху, не показываясь вниз; а как уж ей хотелось посмотреть на жениха. Но это было ей не дозволено, это было не в правилах… Ну, а как, в самом деле, жених, увидевши другую взрослую девушку, пленится ею больше, нежели своею невестою, и сделает предложение не нареченной невесте, а другой личности… Ведь это наведет мораль на невесту… Боже сохрани! Когда играли в карты и я несколько раз бегал наверх, то Катенька всякий раз задавала мне вопрос: «Расскажите, Андрюшенька, что-нибудь про жениха?..» А я, как будто не понимая сути дела, отвечал ей: «Да вы бы сами, Катенька, сошли вниз да и посмотрели на жениха». — «Ах, какой вы странный, Андрюшенька, вы видите, я не одета…» — «Ну, так оденьтесь, Катенька». — «Рада бы одеться и сойти вниз… да не позволяют!..» — «Ну это другое дело», — отвечал я и убегал вниз.

Долго делом не тянули: жениха просили бывать, как ему только свободно и захочется, а на воскресенье (заговенье) просили на обед. На то же воскресенье, т. е. на заговенье 25 февраля назначили и обручение, которое должно было состояться после обеда вечером. — Жених начал являться в дом ежедневно, приезжая часа в 4 дня и уезжая домой в 8 ч. вечера. В воскресенье он обедал, и тут Катенька в первый раз увидела и познакомилась с женихом. После обеда жених сейчас же уехал, так как вечером он должен был привезти с собою свою малютку дочку, которая, по его просьбе, должна была присутствовать при обручении, а затем приехать пораньше, так как на обручение должны были приехать его, жениха, родные, во главе которых был старший брат его Митрофан Андреевич Карепин, частный пристав какой-то из московских частей, и его семейство.