ЧЕКИСТСКАЯ СЛУЖБА

ЧЕКИСТСКАЯ СЛУЖБА

Служба комендантом Крымской ЧК оставила след в моей душе на долгие годы. Дело не в том, что сутками приходилось быть на ногах, вести ночные допросы. Давила тяжесть не столько физическая, сколько моральная. Важно было сохранить оптимизм, не ожесточиться, не начать смотреть намир сквозь чёрные очки. Работники ЧК были санитарами революции, насмотрелись всего. К нам часто попадали звери, по недоразумению называвшиеся людьми. Были такие головорезы, которым ничего не стоило просто так, скуки ради, убить человека, даже малое дитя. У иных насчитывалось десятки «мокрых» дел. Разговор с ними был короткий: следствие, суд — и к стенке. В наши сети попадали и белогвардейцы, ушедшие в подполье, и мародёры, и спекулянты, и контрабандисты, и шпионы.

Опыта же у меня, как и у многих работников ЧК, никакого. В ЧК рекомендовала меня Розалия Самойловна Землячка. Было это в ноябре 1920 года. Когда меня вызвали в кабинет секретаря обкома, кроме Розалии Самойловны там находились М. В. Фрунзе и ещё один незнакомый мне человек в военной форме.

— Товарищ Папанин, — сказала Землячка, — вы направляетесь в распоряжение товарища Реденса и назначаетесь комендантом ЧК. Познакомьтесь.

Военный протянул мне руку:

— Реденс, уполномоченный ЧК по Крыму. Я взмолился:

— Розалия Самойловна, никогда я не работал на такой работе! Не справлюсь! М. В. Фрунзе нахмурился:

— А вы думаете, товарищ Дзержинский до революции получил опыт чекистской работы?! Но взялся, раз нужно партии, революции. Вам это партийное поручение. Учтите: гражданская война не окончилась, она только приняла другие формы, контрреволюция ушла в подполье, но не сдалась. Борьба будет не менее жестокой, чем на фронте. Вы и на новом посту остаётесь солдатом. Желаю успеха.

Михаил Васильевич пожал мне руку и ушёл: его ждали неотложные дела. Розалия Самойловна протёрла пенсне и внимательно посмотрела наменя:

— Товарищ Папанин, в ЧК не идут работать по принуждению. Но работа эта сейчас — самая нужная революции. За вас поручились товарищ Гавен и другие члены партии, которые знают вас по крымскому подполью и гражданской войне.

— Буду трудиться там, где приказывает партия, — ответил я. Параллельно с обязанностями коменданта Крымской ЧК я выполнял и другие.

Я проводил облавы, обыски нал подозрительные дома, выезжал в Крымские леса с отрядами ЧК ловить белобандитов, экспроприировал ценности у богатеев, которые не успели эмигрировать. В меня стреляли, и я стрелял. Иногда со злостью думал, что на фронте было легче и проще.

И ночью и днём мы жили, как на передовой, спали, не раздеваясь. Нередко пальба начиналась под окнами ЧК. Утром составлялась грустная сводка: убийств — столько-то, грабежей, краж со взломом — столько-то, похищено ценностей — на столько-то.

Почти все чекисты жили на конспиративных квартирах, периодически их меняя. И у меня были такие квартиры. Отправляясь домой, я всегда наблюдал, не идёт ли за мною кто-нибудь. Это была не трусость, просто разумная осторожность: мы и так теряли одного работника за другим. Одних убивали из-за угла, другие гибли в перестрелках, третьи — при обысках. Были и такие, что гибли бесславно, но их — считанные единицы. Я только раз за всю мою службу в ЧК был свидетелем случая, когда виновными оказались свои же. Случай этот потряс меня.

Мы по постановлению областкома РКП (б) от 31 января 1921 года проводили изъятие излишков у буржуазии.

Пришли к нам два новых работника. Я сразу же проникся к ним симпатией: моряки, энергичные, красивые, толковые ребята. В работе они не знали ни сна, ни отдыха. Пришли они однажды от одной бывшей графини, принесли баул конфискованного добра: тут и браслеты, и кольца, и перстни, и золотые портсигары. Высыпали все на стол и говорят:

— Вот, стекляшечку ещё захватили.

Кто-то из принимавших конфискованное спросил:

— А вы не помните, такие «стекляшки» ещё были?

— Да, в шкатулке.

— Немедленно забрать шкатулку! Морячки вернулись быстро:

— Графиню чуть кондрашка не хватила, когда увидела, что мы за коробочкой пришли.

— Ещё бы: стоимость этой коробочки — несколько миллионов рублей. Это же бриллианты. Надо бы вам, товарищи, научиться распознавать ценности…

Но вот прошло какое-то время — и стали мы замечать: раздобрели морячки, хотя питание было отнюдь не калорийным, нет-нет да и водкой от них пахнёт. Решили проверить, как они живут.

Вечером в их комнату постучала женщина:

— Я прачка, не нужно ли постирать бельё? Забрала женщина бельё и ушла.

Через день «прачка», это была наша сотрудница, принесла им все чистое. А Реденсу сообщила:

— Оба раза комната была полна народу, сидят и гулящие девки с Графской, стол ломится от закусок.

— Надо выяснить, откуда у них деньги, — нахмурился Реденс. — Неужели они что-то утаивают, сдают не все конфискованное?

Решили испытать моряков. В одной из квартир, где жил наш сотрудник, спрятали восемь бриллиантов и десять золотых червонцев. Морякам сказали, что там живёт злостный спекулянт, нужно сделать обыск. Как же мне хотелось, чтобы они принесли все восемь бриллиантов и все золото! Принесли они шесть бриллиантов и пять червонцев. Теплилась надежда: может, не все нашли? Пошли проверять: нет, тайники были пусты.

Моряков арестовали. Они и не подумали отказываться от содеянного:

— Пять рублей недодали, велика беда! Буржуи жили в своё удовольствие, из нас кровь пили, а нам и попользоваться ничем нельзя?!

Реденс, присутствовавший при допросе, взорвался:

— Попользоваться? А по какому праву? Это все нажито народом, это все народное достояние, на которое вы подняли руку. В стране голод, а вы в разгул! Революцию продали! Судить вас будет коллегия.

У меня подкосились ноги, когда я услышал приговор: расстрел. Ребята молодые — ну, ошиблись, исправятся, они же столько ещё могут сделать! Дать им срок, выйдут поумневшими! У меня подскочила температура. Изнервничавшись, я свалился в постель. Реденс пришёл ко мне:

— Жалеешь? Кого жалеешь?! Запомни, Папанин: судья, который не способен карать, становится в конце концов сообщником преступников. Щадя преступников, вредят честным людям. Величайшая твёрдость и есть величайшее милосердие. Кто гладит по шерсти всех и вся, тот, кроме себя, не любит никого и ничего; кем довольны все, тот не делает ничего доброго, потому что добро невозможно без уничтожения зла. Это не мои слова. Так говорил Чернышевский.

— И в этом, — Реденс говорил отрывисто, словно вбивал свои мысли в мою голову, — проявляется революционный гуманизм. Мы должны быть беспощадно требовательны к себе. Жалость — плохой помощник. Как мародёров, требовал расстрелять моряков начальник оперативной части Крымской ЧК Я. П. Бирзгал.

Моряков расстреляли. Когда об этом узнали в городе, авторитет ЧК стал ещё выше.

А я долго не мог забыть морячков. Если бы их вовремя предостеречь… Выросший в бедности, знавший только трудовую копейку, я и представить не мог, что у золота такая ядовитая сила, перед которой не могут устоять не только самые слабые духом…

Ценностей через мои руки тогда прошло немало. Все реквизированное поступало ко мне. Опись мы вели строжайшую.

И вот из Москвы прибыла комиссия — принимать ценности. Приехали, как мне сказали, великие знатоки своего дела. Ну и заставили они меня поволноваться! Я и не предполагал, что у иных драгоценностей есть своя родословная.

Увидели они сервиз. Для меня чашки ли, тарелки ли — безразлично из чего они, было бы что из них есть. Один из проверявших всполошился:

— Это же севрский фарфор, семнадцатый век, не хватает одной чашки и салатницы. — Он буквально сверлил меня взглядом, словно думал, не украл ли их я.

— Пойдёмте по зданию посмотрим, может, они и есть, — предложил я.

Из чашки, оказывается, часовой пил, а из салатницы мы сторожевого пса кормили.

Специалист только ахнул, увидев это. А сервиз, как и другие антикварные вещи, был доставлен в ЧК из домов, опечатанных после панического бегства контрреволюционной буржуазии и помещиков. Бирзгал и Реденс хорошо разбирались в этих вещах, но у них, конечно, руки не доходили до них, других забот было хоть отбавляй.

Месяц работала комиссия. Наконец меня вызвали к Землячке. Она вышла из-за стола и расцеловала меня:

— От имени партии вам благодарность за сбережение огромных ценностей.

В 1938 году на приёме в Кремле после нашего возвращения со станции «Северный полюс-1» я слышал, как Розалия Самойловна сказала:

— Вот кто спас и сохранил все крымские ценности. Говорят, у каждого человека есть свой ангел-хранитель. Не знаю, у кого как, но у меня такой ангел был — Розалия Самойловна Землячка. Знал я её не один десяток лет. И добрым её отношением не злоупотреблял. Во всяком случае, лично для себя я ничего не просил у этой на редкость чуткой, отзывчивой женщины. Она прожила нелёгкую жизнь, испытала и царские застенки, и тюрьмы, не раз смотрела смерти в лицо. И, сколько я её помню, работала, не жалея сил.

Я был для Розалии Самойловны вроде крестника. Ещё в 1919 году, будучи в Заднепровском отряде в бригаде бронепоездов, я выполнял постоянно партийные поручения. Тогда я в марте и написал заявление с просьбой о приёме в партию. Меня приняли на собрании, но не успели оформить партийные документы: начались ожесточённые бои, почти до осени бригада всё время отступала, ведя кровопролитные сражения. Потом, уже в Киеве, около ста добровольцев (в их числе Всеволод Вишневский и я) ушли под Переяслав сдерживать наступление белогвардейцев. Когда мы вернулись в Киев, эвакуировались все учреждения — вот-вот в город должны были войти белые. Потом бригада отправилась на переформирование на Волгу, а я был переведён в бронесилы 12-й армии, где мне и выдали партбилет в январе 1920 года.

Когда началось оформление новых партийных билетов, я подробно рассказал о своём вступлении в партию в 1919 году Розалии Самойловне. Она навела справки, все сказанное мной подтвердилось, и мой партстаж был восстановлен с марта 1919 года.

Удивительным человеком была Землячка. Она не уставала заботиться о людях. Годы спустя, уже тяжело больная, Землячка нередко звонила мне по телефону:

— Сердце не жмёт?

Мы были с ней сердечниками и одинаково реагировали на изменение погоды.

В 1940 году торжественно отмечалось двадцатилетие освобождения Крыма от белогвардейщины. Я, только поднявшись после инфаркта, получил приглашение приехать на торжества. Об этом узнала Розалия Самойловна. Не представляю, когда она успела переговорить с врачами, но в Крым полетела телеграмма:

«Симферополь. Секретарю обкома партии Булатову.

Ввиду тяжёлого состояния здоровья Папанина Ивана Дмитриевича, находящегося на излечении, Совнарком Союза категорически возражает против его поездки в Симферополь для участия в торжествах двадцатилетия освобождения Крыма от белогвардейцев. Прошу передать моё сердечное поздравление со славной годовщиной.

Зампредсовнаркома Союза ССР — Землячка».

Мы с ней периодически встречались не только во время работы, но и, к сожалению, в больнице.

До сих пор жалею, что не записал рассказы Землячки о её беседах с Лениным.

Во время Великой Отечественной войны Розалия Самойловна возглавляла организацию госпитального дела и отдавала ему всю душу. Если наша госпитальная служба оказалась на высоте, в этом немалая заслуга Розалии Самойловны. Раненых было в иные периоды — она мне рассказывала — десятки тысяч. Землячка добивалась, чтобы человек не только выжил, но и вернулся в строй, чтобы не стал калекой.

Такой была удивительная женщина, чей прах покоится в Кремлёвской стене.

Служба в ЧК была для меня серьёзной школой, научила и лучше разбираться в людях, и не рубить сплеча, когда речь шла о судьбе человека.

Царскими законами мы, естественно, пользоваться не могли, новые молодая республика только ещё создавала. При определении меры виновности того или иного арестованного следователю приходилось полагаться на свою революционную сознательность.

А следователи, что естественно, были разные. Одни дотошные, объективные, стремившиеся во что бы то ни стало доискаться до истины, разобраться, что же произошло. Другие верили больше бумажкам, чем людям, судили прямолинейно: раз белогвардеец — расстрелять как врага Советской власти. Но таких было немного. Большинство старалось разобраться, прежде чем вершить строгий суд.

Как комендант Крымской ЧК, я ознакомился с делами, которые вёл один из следователей. Чуть ли не на каждом стояла резолюция: «Расстрелять». Признавал этот следователь лишь два цвета — чёрный и белый, полутонов не различал. Врагов, настоящих, закоренелых, достойных смертной кары, было от силы десять, остальные попали в ЧК по недоразумению. Я пошёл к Реденсу и показал просмотренные дела.

Реденс обычно не демонстрировал своих чувств. А тут, вчитываясь в бумаги, почернел. У Реденса в этот момент сидел и Вихман — председатель Крымской ЧК. Тот, просматривая дела, тоже ни слова не сказал, я только видел, как у него на скулах перекатывались желваки.

На экстренно созванном заседании Реденс сказал кратко:

— Мы — представители самой гуманной, самой справедливой власти. Это не значит, что мы всепрощенцы. Но если кто-то позволит себе поспешить с выводами — будем карать беспощадно. Мы не можем дискредитировать ни Советскую власть, ни ЧК. Наш прямой долг — строжайше выполнять требования революционной законности.

Реденс был крут, но справедлив. Не давал никому поблажки, органически не переносил даже малейших проявлений панибратства и хамства.

Однажды я зашёл в камеру к гардемаринам, спрашиваю:

— Какие претензии?

Что-то хотят сказать и не решаются.

— Смелее, чего боитесь, вы же моряки, — сказал я. Один набрался храбрости:

— Ваш заместитель ударил арестованного. Вызвал я заместителя прямо в камеру:

— За что ударил? Ты что, жандарм, околоточный надзиратель? На первый раз — пятнадцать суток строгого ареста. Иди и напиши рапорт, все объясни.

Заместитель пошёл и написал жалобу на имя Реденса: Папанин дискредитирует его в глазах белогвардейской нечисти.

Реденс на жалобе наложил резолюцию: «С наказанием согласен».

Реденс не уставал повторять: «У чекиста должны быть чистые руки».

Каждый случай самосуда, неоднократно повторял Реденс, на руку злейшим врагам Советской власти.

Всю жизнь благодарен я Реденсу и Вихману ещё и за то, что они заботились и о пашем внешнем виде, и о нашем языке, делали внушения своим сотрудникам, которые пользовались блатным жаргоном.

— Знать жаргон надо, — учил Реденс, — но пользоваться им при допросе — значит ставить себя на одну доску с преступником.

Расскажу ещё об одном эпизоде тех лет.

Ходил хлопотать ко мне за нескольких случайно задержанных студентов высокий, темноволосый молодой человек с ясными глазами. Он горячо доказывал, что головой ручается за своих друзей. И приходилось мне поднимать их дела, идти к следователям. Я забыл об этом «ходатае» и никогда бы не вспомнил, если бы через три с половиной десятилетия в коридоре Академии наук не остановил меня всемирно известный учёный.

— Иван Дмитриевич, помните ли вы, как но моей просьбе из тюрьмы студентов выпускали?! — спросил он и засмеялся.

Это был Игорь Васильевич Курчатов.

По долгу службы я много раз встречался с руководителями обкома партии и Крымского ревкома, докладывал им о проведённых операциях, получал указания. Председателем ревкома был Бела Кун, с которым я познакомился ещё в Харькове. Часто видел я члена президиума обкома партии Дмитрия Ильича Ульянова. Дмитрий Ильич Ульянов был тогда начальником курортов Крыма.

Бывали недели, когда я не замечал суток, как и мои товарищи по работе, и глубоким вечером вспоминал, что не успел позавтракать. Однажды мне пришлось возглавить отряд моряков-чекистов, и мы дня три гонялись верхом на лошадях по лесам Крыма за бандой «зелёных». Каких же только банд и антисоветских группировок не было в Крыму 1921 года! Они терроризировали население, совершали налёты на города и посёлки, срывали мероприятия Советской власти.

К весне 1921 года контрреволюционные банды в большинстве своём были разгромлены. Крымский ревком и обком партии ко дню 1 Мая 1921 года объявили широкую политическую амнистию всем, кто скрывался от Советской власти. Многие бывшие белогвардейцы сдали оружие.

Завершили же разгром банд мы летом 1921 года. И я с удвоенной энергией взялся за работу, но быстро попал в больницу. Приговор врачей был: полное истощение нервной системы. Отлежал я в больнице положенный срок и пошёл к Реденсу, уезжавшему в Харьков:

— Не считайте меня дезертиром, но я больше не могу работать комендантом ЧК. Переведите меня куда угодно.

Реденс промолчал. Это было обнадёживающим признаком: он не любил обещать. Если что — сразу отказывал.

Вскоре мне пришёл вызов в Харьков, тогдашнюю столицу Украины, — работать военным комендантом Украинского ЦИК. Председателем ЦИК был Григорий Иванович Петровский.

Сборы были молниеносными. Взял я с собой младшего брата Сашу. На двоих у нас было две смены белья, буханка хлеба да кусок сала на дорогу.

Так я оказался в Харькове, столкнулся с новой работой, тоже комендантской. От меня требовалось одно: добиться того, чтобы сотрудникам ЦИК были созданы все условия для работы, чтобы ничто, ни одна мелочь не отвлекала их от выполнения служебных обязанностей. Я крутился с утра до вечера, но услышу, бывало, доброе слово от Григория Ивановича Петровского — и усталость как рукой снимало.

Комендантом я пробыл недолго, пришло предписание ЦК партии: моряков-коммунистов немедленно направить в Петроград на подавление кронштадтского мятежа.

Этой высокой чести был удостоен и я. Наша группа быстро выехала в город на Неве. И всё же мы опоздали, мятеж был ликвидирован до нашего приезда.

В Петрограде я повстречался со старым знакомым по Очакову и Николаеву — Иваном Сладковым — комиссаром военно-морских сил, комендантом Очаковской крепости. Когда-то мы воевали вместе. Он пригласил меня на работу и, поскольку я сразу согласился, взял с собой в инспекторскую поездку. Я опять окунулся в родную стихию, с июля 1921 по март 1922 года работал секретарём Реввоенсовета Черноморского флота.

В апреле 1922 года меня перевели в Москву комиссаром Административного управления Главмортеххозупра.

В следующем году я демобилизовался и перешёл на работу в систему Народного комиссариата почт и телеграфов (сокращённо Наркомпочтеля) — управляющим делами и начальником Центрального управления военизированной охраны.

Жили мы на Тверском подворье в одной комнате большой коммунальной квартиры. Галя, моя жена, относилась с редкостным спокойствием к житейским неурядицам. Она выглядела маленькой, хрупкой, беззащитной, а в жизни оказалась сильной, выносливой, неприхотливой. И никогда никому не завидовала.

К жизни в Москве мы привыкли не сразу. В Севастополе я знал всех жителей Корабельной стороны, а ведь была она не маленькая. В Москве же никого в своём доме, кроме соседей по квартире, конечно. А уж о соседнем доме и речи нет.

Наше окружение состояло из людей непритязательных, культа вещей тогда не существовало и в помине. Не считалось зазорным прийти на работу в залатанных брюках — лишь бы они были чистые. А в Наркомпочтеле комсомольцы вели атаку на галстуки: буржуазный пережиток! Тех, кто их носил, прорабатывали на собраниях. Нарком Смирнов летом ходил на работу в белых парусиновых туфлях, начищенных зубным порошком. У него был видавший виды потёртый портфель. И была в этой простоте своя великая правда.

Работая в Наркомате почт и телеграфов, я фактически связи с ЧК не порывал. Мне приходилось много ездить (побывал даже в далёкой Кушке, где тогда злобствовали басмачи), проверять, как организована охрана почтовых отделений, особенно же сейфов. Это сейчас «медвежатники» вывелись, а тогда их было немало, они наносили ощутимый ущерб, шли и на «мокрые» дела, убивая сторожей, забирая их оружие.

Снова и снова, разбирая очередное сложное дело, вспоминал я слова М. В. Фрунзе о необходимости бдительности, воздавая должное его прозорливости. И как-то даже не задумывался, что шла охота и на меня. Стреляли. Но, как сказал один журналист, «Папанин родился в рубашке».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.