Эстетика отречения

Эстетика отречения

Примириться – это покориться, и побеждать – это примиряться, быть покоренным. Поэтому победа – всего лишь дерзость, грубость. Победители теряют в итоге уныние, недовольство настоящим, которые вели их в битву и дали им победу. Они удовлетворены, а удовлетворенным может быть только тот, кто примиряется, кто не имеет образа мыслей победителя. Побеждает тот, кто никогда не получает своего. Силен только тот, кто всегда недоволен своим положением. Лучшая багряница – это отречение. Божественная империя – та, чей Император отрекается от всей обычной жизни, от других людей, на кого забота о его первенстве не давит, подобно мешку с драгоценностями.

Порой, когда, оглушенный усталостью, я поднимаю голову от книг, где записываю чуждые мне счета и отсутствие моей собственной жизни, я чувствую чисто физическую тошноту. Жизнь меня не любит, как бесполезное лекарство. И именно поэтому я ощущаю в ясных видениях, как было бы легко отстраниться от этой скуки, если бы у меня было хоть немного сил – на самом деле захотеть отстраниться.

Мы живем действием, то есть своей волей. Нас, тех, кто не умеет желать, – будь мы гениями, будь нищими – объединяет бессилие. К чему мне считать себя гением, если я всего лишь помощник бухгалтера? Когда Сезариу Верде говорил врачу, что он не сеньор Верде – коммерческий служащий, а поэт Сезариу Верде, он выказывал бесполезную гордость с привкусом тщеславия. Кем он был всегда, бедняга, это сеньором Верде, коммерческим служащим. Поэт родился после его смерти, потому что лишь после смерти его поэзию начали ценить.

Действование – это проявление подлинного разума. Я буду тем, кем захочу. Но я должен захотеть того, что будет. Успех состоит в том, чтобы его иметь, а не в наличии условий для успеха. Условия дворца предполагают некоторую площадь, им занимаемую, но где был бы дворец, если бы его не построили там?

Моя гордость, высеченная на камне для слепых, и мое разочарование, растоптанное нищими…

«Хочу тебя только в мечтах», – пишут любимой женщине в стихах, которых ей не посылают, те, кто не отваживается ничего сказать ей. Эта фраза: «Хочу тебя только в мечтах» – строка из моего старого стихотворения. Вспоминаю об этом с улыбкой, не объясняя, чему я улыбаюсь.

Я принадлежу к тем, кому женщины говорят, что любят, но никогда не узнают, встречая вновь; к тем, кто даже узнанный остается неузнаваемым. Я страдаю от тонкости собственных ощущений, отмечаю это, не без некоторого презрения… У меня есть все качества, которыми восхищались в поэтах-романтиках и даже недостаток определенных качеств, действительно создающий поэта-романтика. Я встречаю себя описанным (частично) в различных романах, вижу в качестве главного действующего лица различных пьес; но самое существенное в моей жизни, как и в моей душе, – никогда не быть протагонистом.

Ничего не знаю о себе самом; не думаю даже о том, что ничего о себе не знаю. Я – будто кочевник в собственном представлении о себе. Пропали, несмотря на охрану, стада моего внутреннего богатства.

Единственная трагедия в том, что мы не можем понять себя, трагических. Я всегда четко видел свое сосуществование с миром. Никогда не чувствовал четко недостаток этого сосуществования; поэтому никогда не был нормальным.

Действовать – это отдыхать.

Все проблемы неразрешимы. Суть понятия «иметь проблему» – это не иметь ее решения. Искать какие-то сведения – значит не иметь этих сведений. Думать – это не уметь жить.

Я провожу порою часы на Дворцовой площади, на берегу реки, в пустых мечтаниях. Нетерпение постоянно хочет вырвать меня из этого покоя, а инертность постоянно меня удерживает в нем. Поэтому я размышляю в состоянии какой-то сонливости, немного напоминающей чувственность, как шепот ветра напоминает голоса, в вечной ненасытности моих неопределенных желаний, в бесконечной нестабильности моих невозможных томлений. Я страдаю, в основном, от того, что могу страдать. Мне не хватает чего-то, чего я не желаю, и страдаю от этого, хотя это не значит собственно, страдать.

Пристань, вечер, запах моря все они проникают в меня и проникают все вместе, образуя сложную композицию моей тоски. Флейты несуществующих пастухов не могут быть нежнее того чувства, что я испытываю, не слыша никаких флейт, но помня о них. Далекие идиллии, там, возле ручейков, как болит во мне подобный этому час…

Можно чувствовать жизнь как дурноту, поднимающуюся из желудка, существование собственной души – как стеснение мускулов. Отчаяние духа, когда оно ощущается остро, создает приливы в теле, и болит оно, а не дух.

Осознаю себя в один из тех дней, когда боль – оттого, что я осознаю, – такая, как говорит поэт:

Слабость, головокружение

и мучительное желание.[11]

(буря)

Остается тишина бледно-пасмурная. Характерный шум, близко, меж редких, но быстро проносящихся повозок, грохочет телега – эхо нелепое, механическое, какое может быть только на близком расстоянии от небес.

Снова, без предупреждения, бьет ключом свет, притягательный, мерцающий. Короткий вдох – бьется сердце. В вышине разбивается стеклянный колпак, купол в огромных осколках. Новая простыня сильного дождя падает на землю.

Патрон Вашкеш. Его лицо было бледно-зеленым и растерянным. Я обратил на него внимание, ощущая стеснение в груди и сочувствие, оттого что знал: я буду выглядеть так же.

Когда я ночью вижу много снов, то выхожу на улицу с открытыми глазами, но все еще находясь в этих снах и черпая в них поддержку. И поражаюсь моему автоматизму, благодаря которому другие меня не узнают. Потому, что я пересекаю современную жизнь, не оставляя руки моей астральной госпожи, и мои шаги на улице согласны и созвучны с мрачными замыслами сонного воображения. И на улице я иду уверенно; не шатаюсь; правильно отвечаю; существую.

Но если выдается момент, когда мне не надо заботиться о направлении своего движения, чтобы избегать повозок и не мешать пешеходам, когда мне не надо ни с кем разговаривать и не надо входить в ближайшую дверь, я плыву вновь по волнам мечты, как бумажный кораблик, согнутый по краям, и снова возвращаюсь к тусклой иллюзии, убаюкивающей мое смутное сознание утра, рождающегося в шуме повозок зеленщиков.

И на протяжении всей жизни мечта является для нас большим кинотеатром. Спускаюсь по нереальной улице Байша, и действительность жизней, которых нет, нежно оборачивает мне голову белым полотном придуманных воспоминаний. Я – мореплаватель в незнании самого себя. Я побеждал везде, где никогда не был. И это новый бриз – эта дремота, с которой могу ходить, клонясь вперед при моей ходьбе вдоль невозможного.

У каждого – свое опьянение. Для меня это – существование. Пьяный оттого, что я чувствую, я брожу и иду уверенно. В определенные часы я возвращаюсь в контору, как любой другой. В другие часы иду к реке – созерцать реку, как любой другой. Я – такой же. И за всем этим – мое небо, я украдкой усыпаю себя звездами и наслаждаюсь своей бесконечностью.

Все современные мужчины, чье нравственное и интеллектуальное развитие не таково, как у пигмея или грубияна, любят – когда любят – романтической любовью. Романтическая любовь – конечный продукт веков, идущих после веков христианских; и, как по сути, так и по характеру своего развития может быть объяснена тому, кто ее не понимает, путем сравнения ее с платьем или костюмом, в которые душа или воображение облекают случайно появляющиеся творения.

Но любое одеяние не вечно и со временем истлевает; тогда-то вместо созданного нами идеала мы видим реальное человеческое тело.

Таким образом, романтическая любовь – это путь разочарования. Оно не наступит лишь в том случае, если с самого начала постоянно изменять идеал, создавать в мастерских души все новые и новые одеяния, постоянно обновляя объект творения.

Мы не любим никого. Любим только идею, воплотившуюся в ком-то. Это наш замысел – в общем, это мы сами – те, кого мы любим.

Это справедливо для всей гаммы любви. В любви сексуальной мы ищем удовольствие, полученное от чужого тела. В любви, отличной от сексуальной, – удовольствие от той или иной нашей идеи. Онанист гнусен, но, если быть верным истине, онанист – совершенное логическое выражение любящего. Он – единственный, кто не притворяется и не заблуждается.

Отношения между двумя душами посредством вещей, таких неопределенных и различных, как общие слова и предпринимаемые действия, есть материя необычной сложности. В том самом действии, в каком мы себя узнаем, мы не узнаем себя. Оба говорят «люблю тебя» или думают это и чувствуют это взаимно, но каждый хочет выразить другую, отличную мысль, другую, отличную жизнь, так что абстрактной сумме впечатлений, создаваемых активностью души, придается иной цвет или иной аромат.

Сегодня я – светлый, будто вовсе не существую. Мои мысли четки, будто скелет, лишенный лоскутьев плоти, воплощающих иллюзии. И эти рассуждения, создаваемые и оставляемые мною, не рождаются от чего-то – от чего-то, что находилось бы хотя бы на дне моего сознания. Может быть, это разочарование уличного продавца в своей девушке; может быть, это любая фраза, прочтенная в историях любви, которые газеты перепечатывают из зарубежных изданий, может быть, даже смутная тошнота, что я ношу в себе, не объясняя себе ее физического происхождения…

Неверно сказал толкователь Вергилия. Это идет от понимания, то, что особенно нас утомляет. Жить – это не думать.

Два, три дня сходства в самом начале любви…

Все это заслуживает внимания эстета – теми ощущениями, которые у него вызывает. Делать успехи – скорее означало бы вступать в область, где начинается зависть, страдание, возбуждение. В этом преддверье эмоций есть вся нежность любви без ее глубины – легкое удовольствие, смутный аромат наслаждений, и если при этом теряется величие, заключенное в трагедии любви, следует заметить, что для эстета трагедия – объект наблюдения, но жизненное неудобство. Само культивирование воображения – вредно для жизни. Господствует тот, кто не находится среди заурядных.

Пожалуй, я был бы рад убедить себя самого, что эта теория – не то, что она есть на самом деле – не попытка заглушить голос разума, подсказывающего, что во мне нет ничего, кроме застенчивости и неподготовленности к жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.