Итак, я гражданин…

Итак, я гражданин…

Поезд пришел в Москву ночью.

Шагая от вокзала по темным улицам, Железняков добрался к дому на Бахметьевской, где жили его родные, на рассвете. Во дворе залаяла собака. Это был старый Полкан, любимец Анатолия.

— Полкашка! Ах ты, чертяка! Узнал! Ну спокойно, тише, тише!

И пес, как будто поняв, что нельзя громко лаять, радостно повизгивая, завилял хвостом.

Пришлось тихо, но довольно долго стучать.

— Кто там? — раздался наконец за дверью заспанный голос.

— Открой, Саня! Это я, — узнав сестру, негромко ответил Анатолий.

Трогательной и волнующей была встреча с матерью. На глазах ее от радости при виде сына показались слезы.

— Не плачь, мама, не плачь, дорогая, все будет скоро хорошо, успокаивал ее Анатолий. И тут же сказал сестре:

— Саня, мне нужен новый, как говорят, «железный» документ. Срочно нужен. Ты ведь знаешь, что старому истек срок… Надо повидаться сегодня же с Петровым. Схожу к нему, когда стемнеет…

Старый рабочий со снарядного завода Густава Листа обрадовался, увидев Железнякова.

Узнав обо всем, что пришлось пережить Анатолию и на Балтике, и на Черном море, он успокоил его:

— Насчет документов поможем. Не впервые такое дело… Ты сейчас отдохни денек-другой у меня. Тут безопасней…

Через несколько дней Железняков был снова в пути, направляясь к Черному морю, только уже не в Новороссийск, а в Батум. Он решил устроиться на работу в порту. В случае опасности быть арестованным жандармерией оттуда легче было осуществить план побега за границу.

Все еще находясь под впечатлением от встречи с родными и друзьями в Москве, Железняков записывает в свой дневник:

«3 ноября.

Прощай, Москва! Увижу ли тебя еще раз или нет? Прощай, живи, будь смелая и честная, будь такая же радушная, бодрая и гостеприимная для нас, рабочих, и впредь говори обо всем, что ты ненавидела, также с открытым и ясным челом. Прощай!

Мчусь с поездом, уносящим меня на юг. Что впереди? Позади ничего не осталось. Все впереди!»

На этот раз Анатолий направляется в Батум. Здесь он устраивается мотористом на небольшое буксирное судно. О дальнейшей его жизни повествуют строки дневника.

«29 ноября. Днем.

Проходим Сочи, Адлер, Гагры. Чудные, великолепные виды.

Вот стоит в зелени белый и чистый на вид Афонский монастырь. Но сколько там грязи и разврата!

Ночь, пришли в Сухум.

21 декабря.

Работаем, что называется, полным ходом. Из рейса в рейс. Скоро праздники, но это не для таких, как я…

1 января 1917 года. Батум.

Новый год…

Что подаришь ты мне из трех вещей, которые лежат на пути моем: смерть, свободу или заключение?..

Я не боюсь и смело гляжу вперед, ибо верю, что выиграю…

Да здравствует жизнь! Труд!

Да здравствует борьба!

11 января.

Дождь, зарядивший надолго.

Мокро, грязно и слякотно… Стоим под парами… В кубрике жить нельзя, команда разбежалась, ибо течет полным ходом. Заявляли начальству — не обращают никакого внимания или начинают успокаивать тем, что „сделают“…

При таких условиях всякое желание работать отпадает…

…Занимаюсь перелистыванием книги Джека Лондона, которую читал уже за короткий срок раз шесть, и чтением старой газеты: некоторые места знаю наизусть.

Я люблю читать речи депутатов не оттого, что я слышу в них звуки смелой правды, нет — меня каждый раз приводит в восторг горячая речь оратора.

Почему?

Да потому, что я как живого вижу его, говорящего с увлечением, всей душой стремящегося вложить в мозг слушателя свои убеждения, свои идеи.

Каждая горячая речь приводит меня в восторг…

Ведь в такие минуты мы живем всем своим существом, волнуемся, и каждое слово, каждый звук есть выражение боли, скорби души, исстрадавшейся от лжи и оскорблений.

11 января. Ночь.

Ужасный вечер! Я никогда не чувствовал себя так скверно, так нехорошо, как сегодня. Тоска ужасная, кошмарная тяжелой пеленой окружила меня и начала, как удав, медленно, но упрямо душить. На душе стало сумрачно и хмуро, как в штормовую ночь.

Хотелось бежать, но куда? Стоим на рейде, идет дождь, да и город представляет ночью печальную картину.

О чем тосковал?

Одиночество — вот причина. Я один, как волк среди зимней необъятной равнины…

Передо мною лежит книга „Солнышко красное“. Я перечитываю и радуюсь, что купил. В ней есть многое, что поможет мне остаться человеком. Я как прочту, так делается легче. Вот такие люди, как этот герой Ислам, могут вырвать у жизни кое-что, не принимая ее благосклонные подарки.

О, поскорей катись, время!.. Только не опередил бы меня наш милый надзиратель, виноват, полицмейстер. Да неужели не выберусь?.. Шансы, хотя и маленькие, но на моей стороне.

Вперед! Все для цели. Все для свободы!.. Трудиться, работать и чувствовать, что ты ни от кого не зависишь! О счастливейшая пора, когда ты наступишь?!

13 января. Ночь. 12 часов. Анатолия. Река Хопа. Шторм.

Сегодня пошли и, не дойдя до Вице, отдали якорь в Хопе. На море шторм, тысяча звуков — безумных, диких, грозных. Несется, плачет, рыдает могильным свистом ветер. Он то стихнет на мгновенье, то злым, сокрушающим порывом завертится, закружится в вантах, снастях, точно хочет догнать кого-то. Догнать нет мочи, и ветер в бессильной злобе бросается на все, что встречается ему по пути. Дождь крупными сильными ударами бьет о палубу.

Тепло в каюте — горит „молния“, но кормовое помещение течет. Это ужасно. В сухом помещении можно выдержать очень долгий шторм, не ругая никого. Но как быть, когда мокро, холодно и сыро?

Я люблю штормовую погоду: она навевает неясную грусть, и все, что нарастает на душе зачерствелой корой, уходит куда-то далеко-далеко. В такие минуты я чувствую себя хорошо, — хочется подвига, страшного, рискованного, безумного. И я, ни на секунду не задумываясь, кинулся бы ему навстречу.

Хочется писать много, но качает. Все-таки буду продолжать. Вот моя жизнь сейчас — этот этап — до того тиха и спокойна, что трудно дышать.

Но, кажется, я попадусь здесь, если придут справки, а они их наводят.

За последние дни я чувствую что-то такое, что раньше не наблюдалось или приходило лишь на мгновенье, а теперь на долгие часы плотно и крепко улеглось в душе: это тоска о жизни, тоска и непонятная тревога.

После того как я жил и работал в Москве, все кажется бледным: опять сильно тянет к той жизни…

Я не верю в порывы. Что такое порыв? Мгновенное чувство, заставляющее подняться сразу на значительную высоту и могущее так же быстро низвергнуть гораздо ниже… Порыв в разрешении вопросов общественной жизни, когда они поставлены ребром, — это очень опасная и ненадежная игрушка.

Нет, тут нужно нечто иное, более прочное и могущественное. Нужна явная, разумная сознательность, когда вся воля собрана, когда молча объявлена борьба. Какой враг страшнее — тот, который, нападая, кричит, или тот, кто идет молча, стиснув зубы? Я думаю, что второй, — при встрече с таким врагом волосы на голове зашевелятся.

Когда человек скажет: „Да этого не должно быть, я не хочу работать в таких условиях“ — и начнет медленно, спокойно распутывать узел общественной жизни, то у „художников“, создавших этот узел, на душе станет хуже осенней ночи. Они увидят сразу, что их козыри тут слабы, игра проиграна.

Одна лишь сознательность способна сделать то, что не сделает масса порывов… Сознательность напоминает шквалы морского шторма, которые, равномерно катясь один за другим, сокрушают очертания берега, творят новые или размывают, уносят вглубь старые. Она дает свет, тепло, влагу и жизнь новому, и это новое живет до тех пор, пока оно в колее жизни.

Да здравствует то, чего не сокрушит ни штык, ни пулемет, ни цепь, ни сама смерть!

19 января. Ночь.

Читал сейчас Мэна „Охота за любовью“. Очень дикая книжонка. Я только удивляюсь такого рода писателям, которые гнут из осины оглобли. На что, спрашивается, мне все эти неврастеники миллионеры, на что все эти спекулянты и такие женщины, как Ута Энде, которые для достижения цели отдаются старикам? К чему же такими особами восхищаться? Искусство, где они для славы готовы бегать в ночных рубашках?

Что может быть общего между искусством и раздеванием? И как можно причислять фарсы к искусству? Это же подлость!

В жизни нашего общественного строя все так смешалось, все так перепуталось, что жизнь стала мрачной ночью лжи и самообмана. Люди сами гибнут и губят растущие молодые поколения, воспитанные на кошмарной лжи, обмане, самообольщении, которыми, как проспиртованные препараты, насыщены их отцы.

23 января, г. Батум.

Стоим в ремонте. Каких-нибудь два месяца, и — в путь на север. Эх, черт возьми, да неужели правда?! Вперед, все для того, чтобы только достигнуть цели!

Сижу голодный как волк, денег нет.

25 января, г. Батум.

Черт знает, что делается. Жизнь дорожает каждый час. За последние двое суток только вечером мог поесть горячего — занял денег у заведующего отправками. В городе хлеба нет, и достать его почти невозможно.

Получил письмо от Виктора.[5]

Да, в этом сидит другой человек, нежели во мне, этот скоро встанет на последние мертвые якоря в тихой пристани. Купит герань для окон, занавески, самовар медный, жену заведет…

Сундук его желаний небольшой, а потому он скоро его заполнит; малому кораблю малое и плавание!

26 января.

Ночи стоят чудные, божественные, лунные, в такую ночь лишь петь великие гимны жизни, борьбе и свободе.

31 января. Батум.

Сегодня был вызван в контору. Объявили, что дали прибавку в размере 20 рублей. Следовательно, я получаю 100 рублей. Это очень и очень утешительно, и если бы еще два месяца все обошлось благополучно, тогда я смог бы начать свое победоносное шествие к цели.

Видел Можанова, просил перевода на паровой. Он сказал, что меня переведут обязательно. Это меня утешает еще более, так как есть большие шансы делать рейсы между Трапезундом и Новороссийском, что меня очень радует…

…Читаю газеты изо дня в день. Больше и читать нечего. Но радости мало, лишь гнев и злоба каждый раз сильным вулканом кипят и клокочут в груди. Так много прекрасных слов, высокопарных фраз, после которых, кажется, будет не жизнь на Руси, а нечто вроде рая. А на деле?

Судьба Польши вручена секаторам, явно враждебным всякому… малейшему освободительному движению. Еврейский вопрос лежит под сукном на столе антисемита. Крестьянское равноправие после долгого пережевывания, перевертывания брошено в темный угол архивов, чтобы вновь покрыться пылью. Рабочие организации запрещаются, а общество фабрикантов и заводчиков дальше и шире протягивает руки, набивая плотнее богатство, уложенное в кладовках и банках.

Общественная жизнь трепещет под давлением властной руки бюрократов. Она окружена всевозможными „верными слугами“, во главе которых стоит духовенство.

История повторяется, это правда; во времена французской революции ненависть к церкви достигла апогея, так и теперь наблюдается течение к этому. Общество довольно ясно понимает, что церковь сует свой нос далеко не в ту сторону, куда бы это следовало.

Жизнь отдельных членов общества, особенно семейная сторона, глухо закована в цепи церковным кузнецом. В последнее время громко и усиленно начали говорить о брачном вопросе, о разводе. Вопрос этот большой, и дотрагиваться до него, не давая положительного ответа, я считаю величайшим преступлением, злонамеренным растравлением назревшего нарыва.

Время идет к тому моменту, когда общество станет лицом к лицу с двумя сильными, до безумия лживыми и хитрыми врагами, не стесняющимися в средствах для достижения цели, — правительством и церковью…

2 марта.

Стоим в Сурмине, есть нечего и купить негде. Возмущает халатность командиров, их нерадение к делу.

Вот только сегодня занялись выгрузкой, когда началось волнение; когда же стояла чудная погода, то не выгружали. Эх, Россия, Россия!

Утро. 9 марта. Батум.

Итак, я гражданин. Нечто новое появилось на лице нашей земли. Император Николай отрекся от престола, и буржуазия встала у кормила правления.

Карта Романовых бита. Замечательно то, что план выполнен так точно, определенно, как он был запроектирован: председателем совета министров Львов, военный и морской министр Гучков и т. д. И вот теперь начинается хитросплетенная, тонкая политика капиталистов. Но что получил народ?

Фигуры переставлены, игроки заняли свои места, игра началась — тонкая, ажурная. Эх ты, куцая свобода, как обкорнали тебя!

10 марта.

Идем в Новороссийск».

Узнав, что «Принцесса Христиана» стоит в Новороссийском порту, Железняков направился на судно. Радостной была встреча со Старчуком, Непомнящим и другими товарищами.

— Где же ты сейчас мотаешься? — спросил Дмитрий.

— Плаваю на буксиришке. Только с этим делом кончаю. Еду на Балтику! Там дела веселей идут, — ответил Анатолий.

Старчук одобрительно заметил:

— Я понимаю тебя, Анатолий. Но и тут ты не лишний. Помнишь, как ты призывал ребят на «Принцессе» объединиться для борьбы против судовладельцев, этих наших эксплуататоров? Так вот прошу тебя, дружище, завтра на митинге крепко сказать — ты это умеешь, — как надо бороться за свои права нам, черноморцам.

— Ладно. Выступлю, — сказал Железняков.

Последнюю запись в своем дневнике Железняков сделал 7 апреля.

«7 апреля. Новороссийск.

Жизнь с 9 марта резко повернула течение и усилила свой бег. Было собрание моряков. Выхожу, говорю и начинаю жить той жизнью, о которой мечтал, — жизнью общественного деятеля».

Через несколько дней, тепло распрощавшись с друзьями-черноморцами, Железняков направился к берегам Балтики.

По дороге в Кронштадт Анатолий заехал в Москву. Хотя он и торопился, но все же решил несколько дней побыть с родными и повидать своих старых друзей с Бутырского завода и в Богородске.

Богородцы обрадованно ему сообщили:

— Вот хорошо, что приехал. У нас сегодня как раз митинг в театре «Колизей». Прибыли ораторы из Москвы и Петрограда. Но только меньшевики да эсеры.

— Ты за какую партию стоишь? — спросил у Анатолия один из старых ткачей.

— Пошли на митинг. Там увидим, кто за кого, — ответил Железняков. — Вы мне вот что скажите, братки, как сейчас поживаете при «свободе»? Как Морозов, подобрел?

— По-прежнему душит нас и жиреет. Как был кровопивцем, таким и остался, — сказал один из рабочих, шагавших рядом с Анатолием.

— Пора вам сбросить этого мироеда со своих плеч, — посоветовал Железняков…

Зал театра был переполнен. Митинг только что начался.

Председатель, приезжий меньшевик, призывал одобрить деятельность Временного правительства, чернил партию большевиков.

Железняков поднял руку и крикнул:

— Прошу слова!

Разоблачая клеветнические измышления меньшевистского оратора, высмеяв его призывы выразить доверие Временному правительству, Анатолий говорил о трех веках царского самодержавия в России, о борцах за свободу, замученных в рудниках Сибири.

— Я еще молодой, не видел того, что видели вы, старые люди, сколько тысяч мучеников прошагали по Владимирке на каторгу! Эта дорога близко от вас, рядом проходила.

— Долой большевистского агитатора! — закричали меньшевики.

Но Железнякова не смутили эти выкрики. Он с еще большим пафосом говорил:

— Товарищи, Ленин — это душа народа, это наша вера в будущее, наша опора. Зал гремел от оваций. Моряк закончил свою речь словами:

— Да здравствует Ленин! Долой правительство буржуазии! Да здравствует власть Советов!

Под новый грохот аплодисментов Анатолий спустился со сцены. Рабочие подхватили его на руки и начали качать…