III

III

Выше я изобразил те, мягко выражаясь, трения, которыми сопровождались мои нововведения. И, конечно, у читателя может зародиться вопрос, — да чем же это объясняется? Само собою, объяснения этому следует искать в личном составе, в порядке его набора.

Посольство прибыло из России. Во главе его стоял Иоффе. При нем были его жена и дочь — подросток лет тринадцати. И, кроме того, — «личный секретарь» посла Мария Михайловна Гиршфельд. Человек уже лет около сорока, Иоффе отличался очень мягким и, в сущности, безобидным характером. Но у него была своя тяжелая семейная драма, о которой я упоминаю лишь постольку, поскольку созданная ею коллизия отражалась на его высоком положении посла. Легко поддаваясь постороннему влиянию, Иоффе не мог сам разобраться в своих интимных делах и сделать тот или иной решительный шаг. А потому и немудрено, что молоденькая девушка, в сущности и неумная и совсем мало образованная, да к тому же и крайне бестактная, но требовательная и напористая, оказалась влиятельным лицом в посольстве, неся скромную должность «личного секретаря» посла. Таким образом, Иоффе все время вращался между двух огней: с одной стороны была его семья, жена и дочь, которую он очень любил, с другой — его секретарь. Отсюда вечные внутри его трения, вечная нервность и настороженность, что не могло, конечно, не отражаться и на делах.

Пользуясь своим влиянием, Мария Михайловна и являлась одним из главных лиц, набиравших личный состав посольства. Но руководилась она не интересом дела, а исключительно личными симпатиями и антипатиями. Поэтому среди сотрудниц было немало ее подруг, которые, совершенно не зная дела, пользовались своим влиянием на нее, а через нее и на самого Иоффе. Для того чтобы подчеркнуть ту роль, которую играли в деле назначения сотрудников симпатии, укажу на то, что в числе служащих находился брат «личного секретаря», мальчик лет семнадцати, гимназист, взятый временно, на период вакансий и числившийся чем-то вроде атташе. Получал он довольно изрядное для своих «обязанностей» жалованье, а именно 800 марок в месяц[11]. Это была чистейшей воды синекура[12]: юноша этот абсолютно ничего не делал, но он часто напоминал другим, что он брат «личного секретаря», и через свою сестру пользовался тоже известным влиянием на Иоффе.

Как оно и понятно, разного рода приятельницы «личного секретаря» в свою очередь протежировали своим близким и через М.М. устраивали их на службу в посольство. Естественно, что при таком положении все эти лица, плохо знавшие дело, были хорошо забронированы от меня, и мне лишь в незначительной степени можно было рассчитывать на них как на работников…

Упомяну еще об одной синекуре. Выше я говорил о «горничной посла», товарище Тане, латышке, которая получала такое же высокое вознаграждение, как партийная и как близкая наперсница «личного секретаря». Девушка эта, как пролетарка по происхождению, была даже объектом некоторого заигрывания со стороны Марии Михайловны, и таким образом, она тоже являлась своеобразным бичом в посольстве. Она ничего не делала, всюду совала свой нос, вечно болтала с находившимися в посольстве для охраны его красноармейцами, привезенными из России, тоже поголовно латышами, и вечно нашептывала разные нелепости Марии Михайловне, а та передавала Иоффе.

И все эти сотрудники по большей части ничего не делали, получали большое жалованье, слонялись без дела, играя на бильярде, стоящем в большом зале, в который выходила дверь кабинета Иоффе, или подбирая разные песенки на великолепном «Бехштейне», стоящем в белом зале посольства… Но, конечно, все они стойко охраняли свои «классовые» интересы, и заставить их что-нибудь делать было нелегкой задачей.

Мы видели, что деньги, которые были в посольстве, расходовались совершенно произвольно, и для меня быстро выяснилось, что вся эта публика, считая себя истинными революционерами-победителями, смотрела на народное достояние как на какую-то добычу, по праву принадлежащую им. И в результате каждый урывал себе что мог, перебивая друг у друга и стараясь обставить свое существование всеми доступными благами жизни.

Для подтверждения приведу один хотя и мелкий, но яркий пример. Жена Иоффе, которую я очень мало знал, ибо она вечно, по-настоящему или дипломатически ввиду создавшегося положения, была больна и почти не выходила из своей комнаты, по совету врача, должна была есть как можно больше фруктов, а потому ей ежедневно подавалась в ее комнату ваза с разнообразными фруктами. И через некоторое время М.М. потребовала, чтобы и ей в ее комнату подавали такую же вазу с фруктами. Напомню, что шла война, и в Германии провизия и особенно деликатесы стоили безумных денег. Нередко М.М. и ее приятельницы требовали поздно вечером от экономки, чтобы им были поданы из хранившихся в погребе запасов разные консервы, вина, и устраивали себе угощения, на которые приглашались присные, и пиры затягивались до глубокой ночи…

Все служащие пользовались посольской столовой, в которой за очень ничтожное вознаграждение (кажется, пять марок в день) получали утренний кофе, обед и ужин. Несмотря на постоянно повторявшиеся избитые заявления, что теперь, с победой пролетариата, все российские граждане равны и должны довольствоваться равно, у посла был отдельный стол, который готовила особая повариха. Обедал он со своей семьей и присными (Мария Михайловна и ее брат) в своей столовой. И, конечно, его стол отличался изобилием и изысканностью. Как известно, во время войны немецкое государство регулировало потребление продуктов по карточкам. Для стола посла было установлено усиленное довольствие. Тем не менее разные продукты гастрономии покупались, как «шлейхандель» (тайная продажа), по баснословно высоким ценам. Красину, Менжинскому и мне было предложено пользоваться столом у посла, но мы, под благовидным предлогом, отклонили это предложение и питались в общей столовой.

Взгляд сотрудников на «казну», как нечто принадлежащее им по праву захвата, естественно, передавался и низшему персоналу, т. е. прислуге, набранной уже на месте, в Берлине, из рядов спартаковцев, как известно, близких к большевикам. И, разумеется, за ними очень ухаживали, что быстро их деморализовало. Они создали свою организацию, устраивали сходки, выступали с различными протестами и требованиями, выносили порицания мне и другим лицам, отлынивали от работы, насчитывали себе лишние часы, одним словом, боролись за свои «классовые» интересы. Питались они в посольстве очень хорошо, особенно если сравнить посольское питание с тем полуголодным и просто голодным существованием, на которое в те годы были обречены все германские граждане. Однако это не мешало им вечно выступать с жалобами, протестами и претензиями, требуя все больше еды, больше жалования и меньше работы.

Оглядевшись на месте, я в свое время заинтересовался и вопросом о низшем персонале. Оказалось, что они получали крайне неравномерное жалованье, почему я, пересмотрев этот вопрос, разбил всю прислугу на категории, уравняв вознаграждение сообразно должностям: горничные, подгорничные, судомойки и т. д. Некоторым, благодаря этому, вышло увеличение жалованья, что вызвало недовольство и протесты со стороны тех, которые остались при старом жалованье. Но особые протесты вызвало другое мое распоряжение. Я узнал, что наша прислуга торгует разными продуктами, унося их из посольства. Передал мне это один из чиновников министерства иностранных дел.

Надо сказать, что работа приходящих служащих обычно заканчивалась ужином, после которого они и уходили домой. Но многие из них под предлогом спешки отказывались от ужина и уносили домой свою порцию. Но выяснилось, что в этой «порции», которая уносилась в горшках и корзинках, было много и «контрабанды». Уследить за тем, что именно уносилось, было невозможно, а потому я положил этому предел, потребовав, чтобы никто больше ничего не уносил, а чтобы все ужинали в посольстве… Начались жалобы, и притом жалобы в центр партии спартаковцев. Явился представитель спартаковцев, произвел нечто вроде судьбища на собрании низшего персонала. Однако выслушав мои объяснения, представитель нашел, что я поступил правильно… Но пока это решение было принято, я немало натерпелся: в эту склоку низших служащих вмешались все сотрудники до Марии Михайловны, а следовательно, и до Иоффе включительно…

Много было еще и других подобных домашних дрязг, на которые волей-неволей приходилось тратить и драгоценное время и много сил и нервов… Но я сознательно остановился на этих мелочах, которыми была полна жизнь посольства, чтобы дать читателю понятие, насколько разлагающее влияние проникало повсюду и какую деморализацию оно вносило.

В посольстве совсем особняком, хотя и на равном положении с сотрудниками, состояли несколько человек красноармейцев, несших охрану посольства и в сущности представлявших собою совершенно ненужный и отягчающий балласт. Но дело в том, что люди, так расточительно относившиеся к казенному имуществу и которым, казалось бы на первый взгляд, все было с полгоря, отличались большой трусливостью, им всюду мерещилась опасность. Я не говорю о Иоффе — он вовсе не трусил и даже подсмеивался над мерами охраны, подчиняясь им лишь по настоянию «личного секретаря». Но вскоре Мария Михайловна нашла, что принятых мер для охраны недостаточно. Однажды она пришла ко мне вся взволнованная:

— Вот, Георгий Александрович, какое письмо получил сегодня Адольф Абрамович!

Это было нелепое анонимное письмо с неопределенными угрозами, написанное крайне безграмотно. Я невольно усмехнулся.

— Тут нечего смеяться, Георгий Александрович, — запальчиво сказала Мария Михайловна. — Это настоящая угроза… Боже, Боже! — патетически продолжала она. — Для Адольфа Абрамовича начинается крестный путь на Голгофу… на Голгофу, на великие страдания!..

И она поведала мне свою боязнь, что всех нас ждет расправа, и жестокая расправа. Стало ясно, что при всей своей решительности она жестоко трусила, что у нее не было сознания прочности положения, на котором стоят большевики. Напомню читателю, что мною было отмечено это ощущение непрочности позиции уже ранее, при описании моего пребывания в Петербурге…

Мария Михайловна стала настоятельно просить меня идти вместе с ней к Иоффе, чтобы убедить его в необходимости принять меры предосторожности.

— Он совершенно не обращает внимания на свою безопасность, — горячо говорила она. — Он, как и все великие люди, пренебрегает всем, отдавая себя всего служению идее!.. Я вас прошу, Георгий Александрович, пойдемте вместе к нему…

Я должен отдать справедливость Иоффе, — он действительно не был трусом и относился к своей судьбе чисто фаталистически.

— Право, Мария Михайловна, — спокойно сказал он, когда она в моем присутствии стала настаивать на том, что надо придать серьезное значение предупреждению, сделанному анонимным автором, — ну, можно ли придавать значение какому-то анонимному письму… Да наконец ведь, в сущности, нет таких мер, которыми можно было бы обеспечить себя от каких-нибудь попыток… Ну, убьют так убьют, мы же революционеры и знали, на что идем, когда совершали переворот…

Но по всему посольству поползла паника. Мария Михайловна — под величайшим секретом — сообщала всем и каждому сенсационную новость. Все до последнего человека смутились, стали даже в стенах посольства настороженно оглядываться, точно враг уже преследовал их… Поползли слухи о подозрительных встречах около самого здания посольства. Словом, все были в тревоге… Некоторые стали осматривать и чистить свои револьверы, что вносило еще большую панику…

По настоянию Марии Михайловны, Иоффе обратился в министерство иностранных дел с требованием усилить наружную охрану здания посольства переодетыми полицейскими. Встревожились и немецкие власти, и ко мне для переговоров приехал какой-то важный чин полиции. Ознакомившись с анонимным письмом, он только улыбнулся и сказал: «Ах, какие пустяки… не стоит на них обращать внимания». Тем не менее, по настоянию Марии Михайловны, он пересмотрел план сигнализации, указал на слабые места и пр. Конечно, и этот визит стал всем известен, и тревога среди товарищей еще больше усилилась…

Как оно и понятно, все, что творилось в посольстве, не было тайной для немецких властей. Конечно, мы были под постоянным наблюдением германской полиции, шпионская часть у которой, как известно, поставлена блестяще, и до нас доходили слухи о том презрении, о том «пфуй», которым немцы реагировали на весь этот кошмарный беспорядок жизни советского посольства, на расхват мебели товарищами, на чрезмерные расходы, оплачиваемые из кассы, и пр. Не могу не отметить, что это презрение, правда скрытое под маской дипломатической любезности, пробивалось и при встречах с представителями министерства иностранных дел. И это презрение и по временам даже отвращение нет-нет да проникало и в немецкую печать.

Кроме красноармейцев, надо упомянуть еще и о дипломатических курьерах, состоявших при посольстве, среди которых были лица, занимавшиеся под прикрытием своей неприкосновенности провозом и продажей разных товаров. Некоторые из них были уличены. Но и служащие посольства широко пользовались услугами курьеров для посылки родным и знакомым разного рода предметов. И курьерские вализы[13] все пухли и пухли, что дошло, наконец, до того, что от нас потребовали ограничения их веса.

При берлинском посольстве, как известно, имеется православная церковь, которая за все время войны бездействовала. Она хранилась в полной неприкосновенности со всей своей утварью. Не могу не отметить, что лица, на которых германским правительством были возложены обязанности по хранению всего имущества посольства, относились очень внимательно и честно к своей задаче, бережно храня все доверенное им с чисто немецкой педантичностью… И вот как-то месяца через два по моем прибытии в Берлин ко мне явился наш вице-консул Г. А. Воронов, сообщивший мне, что к нему обратились бывшие посольские священник и церковный староста, желающие поговорить со мной по вопросу о храме. Я принял их. Они ходатайствовали от имени православной общины в Берлине об открытии храма для богослужения. Я лично отнесся вполне сочувственно к этому ходатайству, но ввиду царившей у нас во всем неразберихи, не взял на себя окончательное решение этого вопроса и обратился к Иоффе. Оказалось, что наши точки зрения совпали. Он так же, как и я, считал, что вопрос этот, в сущности, представляет собою вопрос совести каждого, куда нам, как представителям государства, нечего вмешиваться. Потолковав на эту тему, мы с Иоффе решили, что храм должен быть предоставлен верующим, которые должны принять на себя все расходы по содержанию его и пр. В таком духе я и сообщил в письменной форме ответ священнику и старосте и поручил окончательное оформление вопроса по передаче храма Воронову. Но вскоре мне пришлось переехать из Берлина в Гамбург, где я ушел в новое, весьма сложное дело, о чем ниже, и, таким образом, дальнейшая судьба этого вопроса мне неизвестна.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.