II
II
Таким образом началась моя служба в Берлине в советском посольстве.
С первого же дня моего прибытия в Берлин я вступил в дела, а через несколько дней переехал в здание посольства. В нижнем этаже посольства мне был отведен громадный роскошный кабинет с окнами на Унтер-ден-линден. Потом я узнал, что до меня этот кабинет занимали Якубович и Лоренц и что они были очень недовольны распоряжением Иоффе уступить мне его и ворчали, перебираясь в другое помещение. Отмечу тут же, чтобы уже не возвращаться к этому, что оба эти товарища очень неохотно мне подчинились, всячески уклоняясь от исполнения моих поручений и просьб и всегда стараясь найти этому какие-нибудь неотложные причины: то один из них или оба должны идти к прямому проводу для переговоров с Москвой, то у того или другого имеется срочное поручение от Иоффе или «личного секретаря посла…»
Оба они были совершенно незнакомы с рутиной ведения дел, учиться ничему не желали, предпочитая болтаться около прямого провода или бегать по разным малозначащим делам в министерство иностранных дел… Так что для меня сразу стало ясным, что на них мне не приходится много рассчитывать.
Как я отметил в первой главе, мое первоначальное ознакомление с состоянием дел посольства произвело на меня весьма неблагоприятное впечатление. Всюду царила анархия, которая все резче и резче выступала на вид по мере того, как я входил в дела. Отнюдь не желая вдаваться во все мелочи канцелярского быта, я все-таки должен остановиться на этом моменте, так как, в сущности, это явление было и остается до сих пор типичным для советского строя и объясняет, почему повсюду во всех советских учреждениях и в России, и за границей мы встречаем крайне разбухшие, совершенно не соответствующие истинной потребности, бюрократические аппараты: массы служащих, которые бестолково, не зная дела, суетятся и что-то работают, что-то путают, к ним в помощь для распутывания назначаются другие, которые тоже путают, и так до бесконечности…
Как оно и понятно, начав подробное ознакомление с делами, я прежде всего старался выяснить, что представляет собою касса, какие там, в конце концов, имеются порядки, вернее, беспорядки. На другой же день после моего первого посещения посольства я обратился к Иоффе с полушутливым вопросом, могу ли я, забыв о револьвере, о котором напомнил товарищ Сайрио, выяснить положение кассы и дать ему надлежащие указания…
— Смело, Георгий Александрович, — ответил Иоффе с улыбкой. — Я уже говорил с товарищем Сайрио, указал ему на то, что вы старый товарищ, и он согласился с тем, что вы имеете право знать, что делается в кассе.
— Да… это очень хорошо, Адольф Абрамович, — ответил я, — но, право, как-то странно, что приходится перед ним расшаркиваться для того, чтобы убедить его в том, что, казалось бы, не требует доказательств…
— Конечно, с непривычки это действительно странно, — согласился Иоффе, — но имейте в виду, что Сайрио латышский революционер из породы старых лесных братьев… Они все, конечно, немного диковаты… Надо, как верно сказал Леонид Борисович, применить к нему педагогические приемы…
После этого объяснения я пригласил к себе Сайрио. Хотя лицо его выражало все то же непреодолимое и тупое упрямство, но беседа с ним Иоффе, по-видимому, оказала на него некоторое влияние, и он держал себя менее самоуверенно. Я усадил его и обратился к нему с маленькой, элементарно построенной речью, в которой старался ему выяснить, чего я от него требую, как от товарища, занимающего столь ответственный в посольстве пост. Я говорил дипломатически, упирая на то, что такую должность и можно было доверить только такому старому и испытанному товарищу, как он, потому что, как, дескать, мне и говорил товарищ Иоффе, имеются всякие конспиративные расходы и пр. В результате он немного отмяк и сам предложил мне направиться к кассе.
Надо отметить, что Иоффе, чувствуя, что вообще советское посольство как-то непрочно сидит в Германии, что, в сущности, было верно, считал нужным иметь все денежные средства всегда под рукой, чтобы в случае чего можно было ими немедленно располагать. А потому он хранил все деньги в тяжелой стальной кассе, стоявшей в отдельной комнате в посольстве, не прибегая к банкам… Это обстоятельство вносило, чисто психологически, тоже известную путаницу, нервную спешность и пр. И не могло не влиять на Сайрио, вносило в него какое-то бивуачное настроение, настороженность и торопливость… Замечу кстати, что это ощущение непрочности владело всеми в посольстве. Ежедневно циркулировали всевозможные, неведомо кем распускаемые слухи, часто слышалось выражение: «Придется собирать чемоданы» и пр… Все себя чувствовали точно на какой-то станции, многие даже продолжали хранить свои вещи в чемоданах — не весте убо дне и часе…
Я сразу же поставил наши объяснения с Сайрио на почву известной незыблемости и трактовал все вопросы под углом организации дела на постоянно, а не в порядке какой-то паники, под углом «аллегро удирато»… Мне кажется, что мне удалось успокоить этого упрямого латыша, и он начал улыбаться. Когда же я после объяснения подошел к проверке порядка выдачи и приема кассой денег, то мне нетрудно было убедиться, что это был настоящий хаос.
— Ну, объясните мне, товарищ Сайрио, — сказал я, — как, по каким требованиям вы выплачиваете те или иные суммы?
Сайрио открыл кассу и обратил мое внимание на то, что кредитки хранятся обандероленные, так что, пояснил он, в случае чего можно в одну минуту сложить их в чемодан. В кассе находилось всего в разных валютах денег на три-четыре миллиона германских марок. Затем он предъявил мне и оправдательные документы… Это было собрание разного рода записок, набросанных наспех разными лицами. Приведу на память несколько текстов этих своеобразных «ордеров»: «Товарищу Сайрио. Выдайте подателю сего (ни имени лица получающего, ни причины выдачи, ни времени не указано) такую-то сумму. А. Иоффе»; «Товарищу Сайрио. Прошу отпустить с товарищем Таней (горничная посла) такую-то сумму. Личный секретарь посла М. Гиршфельд»; «Товарищ Сайрио, прошу принести мне тысячу марок. Мне очень нужно. Берта Иоффе (жена Иоффе)». Такого же рода записки попадались и за подписью обоих секретарей. Было тут много оплаченных счетов от разных шляпных и модных фирм, часто на очень солидные суммы, выписанных на имя М. М. Гиршфельд, жены Иоффе и других лиц, снабженных подписью: «Прошу товарища Сайрио уплатить. М. Гиршфельд… А. Иоффе… Б. Иоффе…» Были даже счета от манежа за столько-то часов тренировки, за столько-то часов за отпущенных лошадей на имя М. М. Гиршфельд (она училась верховой езде). Словом, было очевидно, что на посольскую кассу смотрели, как на свой личный кошелек, из которого можно брать безотчетно, сколько угодно… Разумеется, я ничего не сказал Сайрио, когда он, предъявив мне эти «документы», еще раз торжествующе подтвердил, что все у него в полном порядке. Да ведь по правде сказать, товарищ Сайрио, конечно, убогий и упрямый, но лично совершенно честный (как я в этом убедился вполне) и был, в сущности, прав: он платил все эти, часто весьма значительные, суммы по распоряжению своего начальства или вообще лиц, на то уполномоченных. И, само собою разумеется, все эти «документы» не носили никаких следов того, что они были проведены через бухгалтерию посольства…
Мне пришлось — не буду приводить здесь этих трафаретных указаний — убеждать Сайрио, что все документы, как приходные, так и расходные, должны, прежде исполнения по ним тех или иных операций, проводиться через бухгалтерию, что бухгалтер должен их контрассигнировать и пр. Тут снова мне пришлось выдержать бурную сцену.
— Как?! — раздраженно ответил мне кассир. — Это значит, что она (бухгалтершей была женщина, очень слабо знакомая с азбукой своего дела) будет мне разрешать и приказывать… Ни за что!.. Я не согласен… я не позволю!.. Она мне не начальство…
Выяснения, убеждения, доказательства, примеры — ничего не действовало. Латыш твердил свое, свирепо вращая своими полными злобы глазами. И вот среди этих пояснений, забыв, что я имею дело с человеком почти первобытным, я в пылу доказательств произнес фразу, которая еще больше сгустила над нами тучи:
— Да поймите же, товарищ Сайрио, что здесь нет и тени сомнения в вашей честности. Ведь речь идет только о том, чтобы ввести порядок, — порядок, признанный во всех общественных учреждениях… Одним словом, моя цель — поставить правильно действующий бюрократический аппарат…
О, сколько нелепостей вызвало слово «бюрократический». Кассир вдруг вскочил, с ужасом, точно прозрев, взглянул на меня диким взором и, хромая своей когда-то простреленной ногой, затоптался на месте волчком.
— Как?.. Что вы сказали?! — полным негодования тоном спросил он.
Я повторил.
— Ага! Вот что!.. — злорадно торжествуя, заговорил он. — «Бюрократический», — повторил он, — вот что… Так мы, товарищ Соломон, бились с царским правительством, рисковали нашей жизнью, чтобы сломать бюрократию… Теперь я понимаю… А, я сразу это заметил… вы бюрократ… да, бюрократ!.. и мы с вами не товарищи… нет!.. Я пойду к товарищу Иоффе… я с бюрократами не хочу работать!..
Он быстро захлопнул кассу и, сердито ковыляя мимо меня, побежал наверх…
И мы с Иоффе, при участии подошедшего на эту сцену Красина, битых два часа толковали с Сайрио, выясняя ему истинный смысл слова «бюрократический»… Он подчинился, но, конечно, мы не могли его переубедить, и он остался при своем мнении и всем и каждому жаловался на меня, называя меня «бюрократом». Особенно успешны были его жалобы в глазах таких же, как он, латышей, в большом количестве находившихся при посольстве в качестве красноармейцев, командированных в Берлин для охраны посольства от контрреволюционеров и несших другие обязанности. Эти латыши при встречах со мной мрачно и враждебно глядели на меня исподлобья…
Я остановился на этой сцене с исключительной целью дать читателю представление об уровне того понимания, с которым приходилось считаться в посольстве при попытке ввести в его дела порядок. И вот с большим трудом, спотыкаясь все время о целую сеть подобного рода недоразумений и тратя массу времени для ликвидации их, я вел дело реформы кассы и бухгалтерии. В конце концов я выработал целое положение о кассе, бухгалтерии, их взаимоотношении и пр. Заказал разного рода печатные формуляры в виде ордеров, приходных и расходных, и т. д., словом, наметил те порядки, которые должны иметь место во всяком общественном или казенном учреждении… Но, увы, эти положения и порядки вызвали новый ряд недоразумений и нападок на меня, но уже со стороны не Сайрио, а в «сферах» более высоких. Конечно, о всех предполагаемых мною нововведениях я часто беседовал с Иоффе, а пока был в Берлине Красин — и с ним, намечая чисто общие положения вводимых порядков. Красин, хорошо понимавший дело, конечно, меня усиленно поддерживал. Иоффе же, по образованию врач, учившийся в Германии, был действительно чужд всякого понимания постановки дела, а потому искренно говорил, что плохо разбирается во всем этом, но, раз это нужно, он не возражает и предоставляет мне установить все необходимые порядки по моему усмотрению, несколько раз повторяя, что дает мне полную карт-бланш.
Но у меня произошло с ним довольно тяжелое объяснение по поводу тех порядков, которые царили в кассе по вопросу платежных документов, о чем я выше говорил. Я, конечно, не мог допустить, чтобы люди безответственные, как личный секретарь (должность совершенно непредусмотренная), жена посла и пр., имели право давать кассе распоряжения об уплате тех или иных сумм. Но, как читатель понимает, вопрос этот был довольно деликатен. И меня немало озабочивало, как говорить с Иоффе о том, что эти лица не могут и не должны иметь права давать кассе распоряжения об уплате и выписке в расход… Ведь Иоффе был только товарищ, никогда никаких дел практических не ведший и не имевший о них никакого представления. А тут нужно было коснуться людей, так или иначе ему близких[10], что могло быть ему неприятно и что могло в конце концов внести ненужные и неинтересные мне осложнения в наших чисто деловых с ним отношениях. Поэтому прежде чем говорить обо всем этом с самим Иоффе, я предварительно переговорил с Красиным, близко и хорошо знавшим Иоффе, прося его дать мне совет, как быть. Красин, как и я, был очень неприятно поражен всеми этими «документами», причем, так как в них было немало и комичного, мы с ним пошутили и посмеялись на эту тему. В конце концов Красин сам предложил мне пойти вместе со мной к Иоффе и помочь мне в деликатной форме, не задевая самолюбия, выяснить дело.
Придя к Иоффе, я рассказал ему о первых моих наблюдениях и в мягкой форме обратил его внимание на неудобство того, что разные люди выдают кассиру распоряжения об оплате счетов, притом счетов частного порядка, не служебного, а также распоряжения об отпуске им тех или иных сумм… Как ни мягко было сказано, тем не менее Иоффе это не понравилось, но как человек умный он поторопился заявить мне, что, собственно, и ему, при всем его незнакомстве с порядками ведения дел в учреждениях, казалось, что это не ладно, но что, не зная, что именно надо сделать, он, ввиду состоявшегося приглашения меня, решил: «Подождем товарища Соломона, — он приедет, во всем разберется и установит необходимые правила…» Поэтому-де он готов во всем последовать моим указаниям… Затем он прибавил, что все находящиеся в кассе суммы отпущены и отпускаются лично ему в его полное распоряжение… Мы обратили его внимание на то, что в посольстве уже имеется требование Комиссариата иностранных дел о составлении и представлении отчета об израсходованных за три месяца сумм, что малоопытный бухгалтер составил этот отчет в совершенно неприемлемом виде, так что в нем невозможно разобраться, и что, во всяком случае, нельзя проводить по этому отчету такие расходы, как на шляпы для его жены или личного секретаря, на манеж и пр. Он согласился с этим и заявил, что принимает все эти расходы на свой личный счет. Я тут же передал ему все эти «документы» (вышла довольно внушительная сумма), и он взамен их составил на ту же сумму квитанцию, в которой стояло, что им лично за такой-то период на разные нужды безотчетно израсходовано столько-то…
Но, конечно, как ни деликатно я говорил с ним, у него остался известный неприятный осадок по отношению ко мне… Да по правде сказать, и у меня к нему также… Как бы то ни было, но тут же на этом свидании по его предложению было решено, что впредь деньги будут выдаваться кассой по ордерам, подписываемым только одним из нас, им или мною. Мне, признаться, не очень-то хотелось иметь это право подписи, но по деловым соображениям я не имел основания отказываться и должен был согласиться…
И вот, выработав упомянутые выше правила о кассе и бухгалтерии, хотя, повторяю, все было уже согласовано нами путем постоянных бесед и докладов, я передал их послу, т. е. Иоффе, на утверждение.
Прошло два-три дня. От Иоффе мои положения не извращались. Я не считал удобным напоминать. Но с момента, когда я передал ему эти проекты, в отношении ко мне «личного секретаря» наступило резкое изменение. Совершенно игнорируя меня, Мария Михайловна все время обращалась к Якубовичу и Лоренцу… Пошли какие-то перешептывания, что-то поползло тягучее и липкое и противное… Я делал вид, что ничего не замечаю.
Но вот как-то, войдя ко мне и передавая мне какие-то бумаги от Иоффе, Мария Михайловна вдруг спросила меня:
— Вы, кажется, находите, Георгий Александрович, что должность личного секретаря совершенно лишняя?
Этот вопрос меня, конечно, очень удивил, ибо никогда я никому своих мнений по этому поводу не высказывал.
— Я? — спросил я. — Откуда вы это взяли?
— Так… мне кажется, по крайней мере, — ответила она и быстро вышла из моего кабинета.
В тот же день, вскоре после этого разговора, ко мне пришел Иоффе и принес мне мои положения. Вид у него был смущенный и точно забитый.
— Вот, Георгий Александрович, — начал он каким-то неуверенным голосом, — я ознакомился внимательно с вашими положениями… Но поговорим откровенно… Видите ли… как сказать… здесь имеются некоторые ляпсусы… которые я и заполнил… Надеюсь, вы ничего против этого не имеете.
— Конечно, нет, Адольф Абрамович, — поспешил я ответить. — Ведь вы же, как глава посольства, должны утвердить эти положения.
— Гм… да… так, — запинаясь и, видимо, чувствуя себя не в своей тарелке, продолжал он. — Дело, собственно, не в этом…
И вдруг, отложив мои положения, он обратился ко мне с какой-то сердечной ноткой в голосе:
— Скажите мне откровенно, Георгий Александрович, что вы имеете против Марии Михайловны?
— Я? Против Марии Михайловны?.. Да абсолютно ничего…
— Видите ли… и у нее, и у меня создалось такое впечатление, что вы бойкотируете ее… Вот и ваши положения это доказывают…
— Мои положения? — недоумевая все больше и больше, спросил я его. — Да ведь это чисто официальные документы… о кассе и пр. Какое же отношение это имеет к Марии Михайловне?..
— Да вот в том и дело, что вы совершенно игнорируете в них моего личного секретаря, то есть Марию Михайловну. Ведь и ей тоже должно быть предоставлено право выдавать распоряжение на отпуск денег и т.д….
Словом, все положение было снабжено дополнениями и вставками, сделанными самим Иоффе. Смысл их был таков, что, кроме Иоффе и меня, и М. М. Гиршфельд пользуется теми же правами. Таким образом, всюду, где в моем положении стояло: «по подписи посла или первого секретаря посольства», Иоффе вставил: «или личного секретаря посла».
Передав все эти исправленные положения, он торопливо ушел… Пришлось считаться с волей посла…
И кругом создалась атмосфера интриг, постепенно насыщавшая собою все. Часто происходили какие-то разговоры Марьи Михайловны с Якубовичем и Лоренцем, смолкавшие при моем появлении. Красина к этому времени уже не было в Берлине, он уехал в Россию, и мне не с кем было посоветоваться о том, как реагировать на всю эту нелепость… Скажу, кстати, что с этих пор мои отношения с Иоффе навсегда остались натянутыми… впрочем, до последней с ним встречи в Ревеле, о чем ниже…
Наряду с работой по приведению в порядок вопросов кассы и отчетности, мне пришлось проделать и работу по реформированию системы хранения бумаг и их регистрации.
Приходится опять отметить, что и это дело вызвало тоже целую бучу нового недовольства и сильнее сгустило враждебную мне атмосферу. Как я и говорил выше, все делопроизводство хранилось в полном беспорядке, так, что для подобрания переписки по какому-нибудь вопросу требовалось иногда несколько дней. Все принимались искать, все метались из стороны в сторону, бегали друг к другу с вопросами: «Не у вас ли такая-то бумага?» Если требование исходило от Иоффе, он, естественно, нервничал, торопил, сердился, призывал того или другого сотрудника, делал разносы, угрожал… Служащие еще больше дурели, еще беспорядочнее кидались из стороны в сторону, обвиняя друг друга, что, дескать, нужные бумаги «были вами взяты», ссорились, женский персонал плакал… И во все вмешивалась М. М. Гиршфельд, кричала, понукала, лезла ко всем с указаниями, всем и всякому напоминала, что она личный секретарь посла, угрожала именем Иоффе, путала… Словом, каждые поиски сопровождались истерикой… и тянулось это иногда несколько дней, и в результате оказывалось, что такая-то бумага или бумаги были сунуты в карман кем-либо из сотрудников или унесены им в свою комнату…
Я решил положить этому конец и, прекратив на два-три дня обычное течение дел канцелярии, потребовал, чтобы все силы были употреблены на разбор бумаг, их классификацию по отдельным вопросам, и ввел карточную систему регистрации… Я имел дело с людьми, совершенно непонимающими, и мне, первому секретарю посольства, приходилось самому возиться с бумагами, отвечать на целую сеть азбучных вопросов, обуславливаемых колоссальным непониманием лиц, их задавших. Приходилось для установления связи в той или иной переписке самому разыскивать недостающие бумаги и документы, приходилось выяснять, кем они были взяты «в последний раз», и происходили розыски по жилым комнатам, по столам…
Но вот в два-три дня эта «бумажная реформа» была закончена: бумаги лежали в порядке (все или почти все), оставалось только следовать этому порядку и дальше не путать… Однако и тут опять-таки началась склока: чтобы доказать, что мои меры плохи, мне сознательно ставили палки в колеса, а то и просто, без злого умысла, по небрежности и по чувству полной неответственности, путали, клали бумаги не туда, вписывали не в те карты… И наряду с этим шли обвинения меня, что вот, мол, какова новая система, вот какая новая путаница, и все, мол, оттого, что я преследую «бюрократические задачи»… Пусть читатель представит себе, что значило это нелепое, чисто безграмотное обвинение в «бюрократизме» и сколько крови было мне испорчено. Не обошлось, конечно, без новых атак со стороны «личного секретаря», путавшегося во все и вся. Были сотрудницы и приятельницы, которые тоже находились в привилегированном положении и которые интимно нашептывали ей разные разности, сплетничали и клеветали. А М.М. все это передавала Иоффе со своими оттенками. Тот, сильно занятый своими сложными делами, раздражался, старался отмахнуться от наветов своего «личного секретаря»… Но это было трудно, ибо М.М. отличалась большим упорством и настойчивостью и зудила его, пока он окончательно не выходил из себя и, не имея мужества отделаться от настойчивости М.М., шел по линии наименьшего сопротивления и обрушивался на какого-нибудь второстепенного сотрудника или же обращался с упреками (правда, в очень мягкой форме) ко мне и, тоже со слов М.М. и других шептунов, упрекал меня в излишнем увлечении бюрократической системой. Приходилось выяснять. Правда, все мои пояснения всегда имели успех, но, Боже, сколько времени и сил требовала эта ежедневная склока? К тому же, как это стало известно из рассказов приезжих из России, у самого Чичерина, сменившего Троцкого на посту наркоминдела, тоже царил бумажный хаос: он держал всю переписку у себя в кабинете в одном углу, прямо на полу, забитом беспорядочно спутанными бумагами, в которых никто не мог разобраться и в розысках которых сам Чичерин принимал деятельное участие вместе со своими четырьмя секретарями. И у него тоже эти розыски требовали подчас несколько дней. И вот это-то и ставили мне на вид мои сотрудники.
Но, наконец, мне немного повезло: жена Менжинского, Мария Николаевна, умная и образованная женщина, вступила в канцелярию и взяла на себя заведованье регистрацией. И она стала строго следовать установленным порядкам. И я хоть в этом отношении с облегчением вздохнул.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.