Глава 3 В Кордове как на Луне
Глава 3
В Кордове как на Луне
Такого рода мысли были для меня тогда далеким будущим. Но уже в Буэнос-Айресе я начал подвергать сомнению все, что и как мы делали. Определенно невозможно было и дальше вести дело так, как его начал в 1950 году д-р Вильгельм Мюллер, а затем продолжили Зигфред Тауберт и вместе с ним д-р Мюллер-Рёмхельд, Ганс Штельтен и Клаус Тиле.
Послевоенное время, когда мир с любопытством следил, что же там такого нового опять народилось в этой ужасной Германии, окончательно миновало. Уже было недостаточно просто выложить на стол несколько тысяч немецких книг и объявить в газетах, что вот, мол, мы уже прибыли. Сначала надо было все как следует разведать, предварительно порасспросить. Это слово не сходило в те дни с наших уст.
Прибытие в аэропорт Эсейса в Буэнос-Айресе, 1968 г.
И потому я опять сидел в самолете внутренних линий аргентинской авиакомпании «Austral», следовавшем рейсом в расположенную в 750 километрах от Буэнос-Айреса Кордову — вторую остановку на пути к заветной цели моей мечты — Вальпараисо.
Мне было плохо, я чувствовал себя обессиленным, болела голова. Полуночные посещения известного своими танго заведения «El viejo Almac?n», ночные бдения в кабаках итальянского увеселительного квартала Ла-Бока, многочисленные новые знакомства… Я чуть не «обручился» с маленькой студенткой юридического факультета. Правда, в тот вечер, когда меня представляли ее отцу, аргентинскому генералу ВВС(!), я установил, что ее сестра нравится мне еще больше. А потому поторопился поскорее забыть всю эту историю.
Моя первая выставка и время пребывания в фантастическом городе Буэнос-Айресе прошли словно в непрерывном угаре. И вот я сидел в самолете, глядел вниз на бескрайние просторы Пампы и думал о том, что со всем этим пора кончать.
Вся ответственность за дальнейшую судьбу выставки ложилась теперь на меня. Клауса Тиле, находившегося в состоянии сильного подпития, мы посадили в самолет на Мехико, где он собирался навестить одну мексиканку, которую знал еще по Германии. Позднее он женился на ней и насовсем перебрался в Мехико. А Гюнтер В. Лоренц влюбился в одну «porteca» (так в Аргентине называют жительниц Буэнос-Айреса) по имени Хайдэ, на которой он тоже впоследствии женился и по сей день живет с ней в Шварцвальде. К счастью, я в очередной раз избежал этого и был благодарен судьбе, что безумное время наконец-то позади. Я решил серьезно сконцентрироваться на работе, в конце концов я взял на себя, пусть и на какое-то время, обязательства по ее выполнению.
Но у этого южного континента свои законы, и я был лишь на подступах к тому, чтобы чары, исходившие от него и обитающих тут латиноамериканцев с их особым темпераментом и шармом, околдовали и меня. Я даже не подозревал, что пребывание в этом втором аргентинском городе настолько перевернет мою жизнь.
Если бы я прочел роман века «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса до того, то, может, не попал бы в Макондо, избежал бы встречи с Буэндиа, не вошел бы в «семью», связав себя брачными узами. От скольких разочарований и горечи я был бы избавлен, но мои потери при этом были бы неизмеримо большими, и лишение себя этого особого опыта человеческих отношений сильно сказалось бы на развитии моей личности, расширении моего все еще очень провинциального горизонта мышления.
Броситься с головой в другую, чуждую культуру, которая встречает тебя так настороженно, притом погрузиться в нее безоглядно, так глубоко и основательно, что уже и сам не знаешь, кто ты такой, и затем начать формировать себя с нуля, шаг за шагом, каждый раз внимательно всматриваясь и взвешивая, а стоит ли это того, чтобы стать частью нового человека, у которого уже мало что общего с прежним, — такой катарсис могла свершить только любовь, любовь двух человек разных культур и разных социальных структур, предпринявших попытку сойтись вместе, делая навстречу друг другу шаги на узеньком мостике языкового общения.
Гюнтеру В. Лоренцу удалось уговорить Эрнесто Сабато поехать с нами в Кордову и выступить у нас на выставке. К нашей маленькой труппе литературных циркачей присоединился еще один широко известный в Аргентине человек — бард и гитарист Эдуардо Фалу. Вот как обстоит дело в этой стране: ради дружбы ничего не жалко, даже если ты большая знаменитость.
Мы выступили дружной веселой кучкой на службе немецкой литературы, чего оба аргентинца и в мыслях не держали. Они просто хотели помочь другу, чтобы тот имел в их стране успех в своем деле. Я чувствовал, что все здесь как-то немного не так, как у нас, и испытывал удовольствие от умных и довольно ироничных диалогов, смысл которых, насколько это было возможно, переводил мне Гюнтер Лоренц.
Расположенный в предгорье Сьеррас-де-Кордова индустриальный город насчитывал тогда лишь 750 000 жителей (сейчас более трех миллионов), а в то время он как раз стремительно рос, обгоняя более крупный Росарио. Старый иезуитский центр Кордова, оспаривающая звание старейшего университета Южной Америки у перуанской Лимы и с гордостью называющая себя «la docta», подвергалась суровым гонениям со стороны жесткой националистической, почти фашистской политики провинциального милитаристского правительства. Студенты ввязались в опасную конфронтационную борьбу против политики «дубинки», проводимой военными, и им было совсем не до «немецкой книжной выставки» в их городе. Ежедневно случались аресты и были даже известны случаи пыток Студенты устраивали смелые, не лишенные изобретательности акции протеста, славу которых затмили разве что вооруженные выступления кордовцев. Стоило однажды разогнать студенческую манифестацию сворами собак, как студенты появились на следующий раз с мешками, набитыми кошками, которых они неожиданно вытряхнули, когда на них снова спустили собак.
В этой напряженной обстановке, к тому же на сорокаградусной жаре, я делал все возможное, чтобы собрать стенды и открыть выставку, проходившую под патронатом военного(!) министра культуры провинции Кордова и размещенную на двух этажах расположенного в центре города радиовещательного центра Radio Nacional, куда было приглашено примерно 250 гостей.
Пресса Кордовы, в отличие от Буэнос-Айреса, несмотря на специальное приглашение, звонки по телефону и даже личные визиты в редакции, на открытие не явилась. И то, что потом тем не менее все же опубликовали в прессе, было подготовлено в виде готовой для печати статьи либо нами, либо филиалом Гёте-Института в Кордове, лично доставлено и передано в руки непосредственно главному редактору.
Круглый стол с участием Сабато, Лоренца, кордовского переводчика Дюрренматта Альфредо Кана, три немецких художественных фильма, месса Шуберта в самом почитаемом соборе Кордовы и любительский спектакль «Ганс Сакс» на испанском языке хотя и вызвали наплыв посетителей, но едва ли способствовали привлечению внимания к выставке.
В конечном итоге мы насчитали 3700 посетителей. Чтобы посмотреть выставку, прибыло много аргентинских немцев из бывших колоний в этой провинции. Этих людей привела сюда ностальгия. Часть из них приехала с нелепыми представлениями о Германии, застрявшими в их мозгах, они чувствовали себя разочарованными, не находя на выставке тому подтверждения. Интерес же местных интеллектуалов к немецкому языку и самой нашей выставке в отличие от Буэнос-Айреса тоже был очень невысок.
Мне не хотелось этому верить. День и ночь я был на ногах, разносил по разным учреждениям города плакаты и проспекты, ходил по редакциям газет и радиостанций. Ведь это была первая выставка, за которую я отвечал самостоятельно!
В бесплодных хождениях меня все время сопровождала сотрудница Гёте-Института, отвечавшая за культурные связи с общественностью. Это была серьезная темнокожая женщина с ярко выраженными чертами лица индианки. Она прекрасно говорила по-немецки, с немного резковатым акцентом, и полностью соответствовала типу аргентинских интеллектуалов, так недостававших мне на выставке. Мой интерес к этой женщине, излучавшей столь удивительно волевой и в то же время очень женственный шарм, рос с каждым днем.
Во время наших многочасовых мытарств я начал расспрашивать ее о ней самой, о ее семье. Она была замужем, но жила отдельно от мужа, в то время в Аргентине не было разводов, у нее было двое детей, шестилетний сын и двухлетняя дочь. Ее отец, известный геолог, был деканом университета, мать — биолог, также профессор университета. Лозунги на стенах «Libertad para Marta» («Свободу Марте!»), которые можно было видеть повсюду в городе, имели прямое отношение к ее сестре — она была коммунисткой и сидела в тюрьме.
Однажды вечером, когда мы совершенно без сил от поездок на жаре в течение целого дня по городу вернулись назад в центр, я пригласил ее на ужин в один ресторанчик, чтобы вместе отведать прекрасный аргентинский стейк.
Я хотел больше знать об этой стране, ее людях, их жизни и образе мыслей. Я расспрашивал горячо, без устали. Все мои вопросы свидетельствовали о полном невежестве или обывательском любопытстве и страсти к познанию, и она каждый раз смеялась, когда я спрашивал примерно в таком духе:
— А что вы думаете по поводу сегодняшней политической обстановки в вашей стране?
Она смеялась, но смех был невеселый, а потом говорила о гнетущей ее ситуации с сестрой, о карательных мерах со стороны военных, о взрывоопасных настроениях в университетах. И тогда я чувствовал напряженность, интенсивность ее жизни и всех тех, о чьей борьбе она рассказывала. Мне сразу захотелось во все это вмешаться, стать их соучастником.
Мы разговаривали до тех пор, пока ресторан не закрылся, тогда мы перебрались в соседний парк, где, лежа головой к голове на прохладной каменной скамейке, продолжили нашу беседу до рассвета.
Ощущение было такое, что я попал на Луну. В ту ночь, глядя в бесконечное пространство южноамериканского звездного неба, в тысячекратном окружении стрекочущих сверчков, я вступил на каменистый путь любви к этому континенту.
Я понял, что все здесь меряется мерками иной гуманности, чем на нашем оппортунистическом и обедневшем по части человеколюбия континенте. Южная Америка, этот гористый континент, таит в себе живительную силу, переходящую в жилы и кровь его обитателей, которым постоянно приходится иметь дело с масштабными стихийными бедствиями, уготованными для них могучей природой, а частенько и ее грубыми необузданными антиподами в человечьем обличье, отчего в крови и сердцах латиноамериканцев крепнет упрямая любовь ко всему человеческому. Камень и кровь стали для меня природными составляющими этого континента, на который я обратил в ту ночь свой взор и захотел с того момента познать и изучить его.
В ту ночь произошло еще кое-что. Я познакомился с типично латиноамериканским явлением. Конечно, подобные заведения есть и в других частях света, но не в такой цивилизованно развитой форме, акцептированной обществом и даже «признанной» народом.
Когда мы поднялись на рассвете со скамейки, где связали себя сказанными в ночи словами, и встали наконец лицом друг к другу, то поняли, что между нами, людьми совершенно разного происхождения и разного жизненного опыта, перекинулся мостик. И мы решили пойти по нему на сближение.
Мы медленно направились к расположенной неподалеку главной улице. Остановилось такси.
— Ты должен сказать: A un hotel para horas, — шепнула она мне в ухо.
Я захлопнул дверцу.
— A un hotel para horas! (В гостиницу «на час»), — выдавил я сквозь зубы.
— Э-э? — Таксист явно не понял.
Я постарался произнести более четко.
— …un hotel para horas!
Непонятливость шофера усугубляла ситуацию, делая ее все более щекотливой. Он полностью развернулся к нам и бесцеремонно переводил взгляд с «черной» женщины на гринго и обратно.
— Que-e-й quieren? (Че-го-о вы хотите?)
— Un hotel para horas! — произнесла она звонким голосом.
Водитель еще раз глянул на одного и другого, кивнул и поехал. Мы покинули город. Мне казалось, мы ехали бесконечно долго. Наш разговор смолк. Я смотрел в окно машины.
Людей на улицах еще не было. По одну сторону дороги дома стояли погруженные в ночь, по другую на них надвигался вместе с белыми облачками, освещенными первыми лучами восходящего солнца, новый жаркий день. Наконец мы завернули на территорию, окруженную, словно крепость, высокими каменными стенами. Мы объехали небольшую площадку: перед трехэтажным зданием навес, завешенный с трех сторон тяжелыми коврами. Такси останавливается только тогда, когда мы въезжаем под боковой ковер. Навстречу выходит гостиничный слуга в ливрее и молча протягивает раскрытую ладонь.
— Сколько?
Я кладу ему на ладонь деньги. Мы входим в белый лифт и поднимаемся наверх. Вот дверь лифта отворилась, и перед нами опять стоит слуга в ливрее.
— Что вы желаете? Шампанское? Сей момент!
Он возвратился с бутылкой и двумя бокалами, открыл дверь. Мы вошли в чистую белую комнату. Я заплатил. Он тихо затворил за собой дверь. Мы остались одни.
Дора В. с «товарищем» Ферро, который позже еще сыграет свою роль в нашей жизни
Ее звали Дора В., подруги называли ее «negra»[3] — своими густыми черными волосами и темной кожей она выделялась даже среди аргентинцев. Я стал звать ее «негритосик», потому что «Дора» звучало слишком по-немецки.
Семья вела отдаленное происхождение от последнего княжеского рода инков Гарсиласо. Этот божий наместник, равно как и светский правитель, обладал в своих владениях «правом первой ночи» и потому сотни первенцев новобрачных — потомков этого легендарного князя — бегали в регионе Анд, этом месте бывшего поселения инков.
Я сообщаю об этом, поскольку мне казалось, что эти люди, которых я вдруг получил право называть «моя семья», сохранили в себе чрезвычайно много от индейского образа мыслей и поведения и очень мало от европейского менталитета испанцев или итальянцев.
В особенности отец, дон Рамон, с его широким приветливым лицом — скуластым, как у старого касика[4], — и манерой поведения, непредсказуемой даже для собственной семьи. Легенд, сложенных о нем за последние десятилетия — ему было уже под восемьдесят, когда я с ним познакомился, — хватило бы на несколько книг. И частенько случалось так, что местные радиостанции пересказывали их в эфире…
Этот своенравный человек так и остался безбожником, когда мрачный католицизм уже безраздельно доминировал на Латиноамериканском континенте. Поговаривали, что, еще будучи молодым человеком, он залез в начале двадцатых годов на колокольню церкви в своей родной общине в провинции Ла-Риоха и помочился оттуда на идущих к воскресной проповеди прихожан.
Из-за какого-то дела, к которому его хотели принудить и с чем он никак не был согласен, он поставил свою кровать под платан на краю деревни, лег и не вставал с нее, по слухам, семь лет.
В середине двадцатых годов он вроде даже был министром некоего гражданско-революционного правительства в провинции Ла-Риоха. Когда же после трехдневного пребывания у власти какой-то оппозиционер прострелил ему руку, он все бросил и ушел домой.
Правдивы ли эти истории? Не знаю, но думаю, что да, потому что я видел старика не только во время проявления им дружелюбия, но зачастую и в периоды абсолютно неадекватного поведения. Удивляясь широте и многогранности человеческой натуры, я полюбил его.
И он, как ни странно, тоже любил меня.
— Alemancito, venga! (Немчик, заходи!) — звал он меня к себе и показывал пару старых немецких учебников по химии, оставшихся от профессоров, которые были его учителями. Шаркая по всему дому стоптанными башмаками, он уходил обычно в помещение, которое называл своей «лабораторией», — квадратную комнату, заваленную с полу до потолка исписанными тетрадями, бесчисленными окаменелостями и пробами пород, разложенных по столам, а также цветными карандашными рисунками южноамериканских растений и цветов. Здесь он мог встать перед стеной с горой исписанных тетрадей, сложенных на полу, махнуть еще раз рукой на свой латиноамериканский манер — сверху вниз, подойди, мол, поближе, и, сунув два пальца в кипу тетрадей, вытащить оттуда небольшую коробочку.
— Venga! — позвал он меня опять, и, когда я склонился, почти уткнувшись носом в коробочку, он раскрыл ее. Я увидел темную тень, мелькнувшую по краю крышки, потом по тыльной стороне его ладони соскочившую на пол и шмыгнувшую в стопку тетрадей. Старик нагнулся, встал на колени и похлопал голыми ладошками вслед тени.
— Это самый ядовитый паук Южной Америки, — кричал он мне снизу, пока я в панике на цыпочках пятился из комнаты.
Или еще другой случай. Это было во времена его деканства в университете. Он должен был присутствовать с семьей в качестве почетного гостя на премьере в городском театре. Все женщины семейства принарядились и стали призывать старика, чтобы он тоже приоделся для похода в театр. Но дон Рамон в драной исподней рубахе и вытертых брюках стоял в своей «лаборатории», погруженный в неразрешимую научную проблему. Наконец уже пробило половину восьмого — до начала спектакля оставалось всего полчаса. Три разряженные женщины выросли на пороге «лаборатории»:
— Рамон, нам уже пора идти!
— Что? Ах, да!
Старик вытер пыль с рук о штаны, вышел, шаркая, из «лаборатории» и сказал:
— Ну пошли!
Женщины окаменели.
— Но не в таком же виде, Рамон!
Старик оглядел себя, покачал головой и зашаркал назад. Через минуту он появился в том же виде. Свой вычищенный выходной костюм он нес в левой руке на плечике, медленно приближаясь к объятым ужасом трем дамам семейства. Подойдя к ним, он швырнул им костюм и пробурчал:
— Вот! Идите с ним сами, — и исчез в своей «лаборатории».
Дни в Кордове изменили мою жизнь. Вальпараисо отошло вдруг на второй план. А я сделал первый шаг в чужую культуру, причем не так, как это делают туристы в своих поездках, оставаясь ординарными потребителями развлечений, а скорее как это бывало во времена Средневековья, когда путешественник полностью вверял себя всему чужому, ожидая от путешествия облагораживающего очищения. К тому времени я действительно был готов отказаться от всего, что я собой представлял и кем был, и последовать в новую, незнакомую жизнь.
Но с другой стороны, это означало, что для такого авантюрного плавания мне понадобится прочный капитанский мостик, раз уж работа стала для меня кораблем, на котором я приплыл на всех парусах в неизведанную даль — чужую и близкую, полную реальных опасностей, собираясь, однако, бросить со временем якорь снова в том же месте, откуда вышел в плавание, — правда, в другом составе и другим человеком.
Работу, которую я начал как своего рода развлечение на период каникул, я стал воспринимать всерьез. Я уехал с обещанием своему новому маленькому семейству — ключик к романтическому приключению на чужбине, — что заберу их весной в Германию.
Из Кордовы я отправился за 880 километров в Уругвай, в Монтевидео, где в первых числах декабря так много значащего для меня 1968 года открыл третью гастроль нашей бродячей литературной труппы. Разумеется, подходя теперь к этому с совершенно иных позиций, чем оба предыдущих раза, как «опытный» специалист по выставкам, каким я себя уже считал, я с полным знанием дела серьезно приступил к работе: впервые принял участие в семи телепередачах, делая все возможное, чтобы с успехом провести эту выставку, хотя перепады погоды и скачки температуры с 42 градусов до 18, дожди и ураганные ветры требовали от посетителей небывалого энтузиазма.
Тем не менее свыше 4000 посетителей общим числом часами просиживали над нашими книгами, так что 21 декабря я уже смело паковал их в дорогу, собираясь отправить в Чили, чтобы самому спокойненько провести Рождество на белом песке Ла-Паломы на севере Уругвая.
По пляжу Ла-Паломы, на фоне бушующего моря, под изборожденным перистыми облаками южноамериканским небом носилась с развивающейся гривой белая лошадь.