Глава X «И ИСТИНУ ЦАРЯМ С УЛЫБКОЙ ГОВОРИТЬ…» 1816–1826

Глава X

«И ИСТИНУ ЦАРЯМ С УЛЫБКОЙ ГОВОРИТЬ…» 1816–1826

Карамзин возвратился в Москву усталый, возбужденный и в тот же день разложил на столе бумаги и книги, чтобы продолжить оставленную два месяца назад работу.

Но первым делом он написал письмо Екатерине Федоровне Муравьевой, исполняя долг вежливости и еще больше благодарности:

«Почтеннейшая и любезнейшая Катерина Федоровна! Последним словом моим в Петербурге было изъявление моей сердечной к Вам благодарности, а первым в Москве да будет то же! Ваша милость и дружба составляют одно из главных благ моей жизни. Зная чистоту Вашей души, радуюсь Вашею любовию, которая дает более достоинства моему нравственному существу. — С нежностию целую Вашу руку.

Я щастлив свиданием с милым семейством. Но сын Андрей нездоров: это беспокоит меня, хоть и не вижу еще опасности. У него, кажется, зубы, а может быть, есть и простуда. Помолитесь за нас, мы же будем за Вас молиться.

Дай Бог, чтоб в конце мая мы увиделись или в Царском Селе или в Петербурге благополучно! Хорошо жить в одном месте с Вами.

Обнимаю молодых друзей моих, любезного Никиту Михайловича и веселого братца его. Всем, кто ездит в Ваш благословенный дом и вспомнит обо мне, от доброго сердца кланяюсь…»

Второе письмо — Александру Тургеневу: «Обнимаю Вас с чувством нежности и признательности за все доброе, чем Вы преисполнили мою душу в течение моей петербургской Пятидесятницы».

Если говорить только о результатах поездки в Петербург, то Карамзин получил все, на что рассчитывал. Но в то же время осталось от этого и чувство горечи.

Спустя несколько дней после возвращения в Москву Карамзин пишет брату письмо, в котором сообщает о чине и ленте, о деньгах, данных на печатание «Истории…», об обедах во дворце у государя и вдовствующей императрицы, о милостях великих князей и княгинь, сообщает о своем возможном переезде «на год или два» в Петербург. Но затем тон рассказа вдруг резко меняется, и становится понятно, что «милости» — это лишь казовая, парадная сторона происшедшего, в действительности же все совсем не так радостно и безоблачно. Ситуация во время свидания с императором имела нечто схожее с той, в которой оказался Карамзин в 1811 году после того, как император прочел или просмотрел «Записку о древней и новой России…».

Рассказав о своем удовлетворении от внимания публики, Карамзин продолжает: «Все остальное зависит от Бога. Мне уже не долго странствовать по земле: надобно не столько гоняться за приятностями, сколько за пользой и добром… Милость государева не ослепляет меня; не ручаюсь за ее продолжение. Дай Бог только счастья ему и государству! Некоторые из знатных ласкали меня, другие и так и сяк. Всякий о себе думает, или по большей части. — Петербург славный город; но жить в нем дорого: не знаю, как мы там устроимся. Впрочем, не беспокоюсь заранее».

А. И. Тургенев прислал письмо, где передавал отзывы о Карамзине, которые слышал после его отъезда, и высказывал свое восхищение им и его «Историей…», на что Карамзин отвечал: «Дружеское письмо ваше от 3 апреля тронуло меня до глубины сердца… Однако ж могу посмеяться над вами, над вашею ко мне верою! Она не обманет вас в одном смысле: верьте моей искренности и дружбе, остальное не важно. Я не мистик и не адепт. Хочу быть самым простым человеком, хочу любить как можно более; не мечтаю даже и о возрождении нравственном в теле. Будем в середу немного получше того, как мы были во вторник, и довольно для нас, ленивых».

Готовясь к отъезду в Петербург и обдумывая будущее, Карамзин, в конце концов, наиболее возможным считает такой вариант: он едет в Петербург, получает деньги, договаривается с типографщиками о печатании «Истории…», причем если почему-либо не удастся договориться с петербургскими, то можно печатать в Москве у Селивановского, лето живет в Царском Селе, а осенью возвращается в Москву.

Поэтому в Петербург Карамзин берет лишь часть материалов для работы над очередным томом, остальное оставив в архиве у А. Ф. Малиновского с распоряжением: «1. Оставляю шесть ящиков, из коих три под № 1, 2 и 3 должны быть отправлены на почту в пятницу 19 мая; а другие три под № 4, 5 и 6 остаются в Архиве до моего востребования… 2. Остается еще в Архиве большой сундук с моими книгами до моего возвращения или распоряжения».

Карамзин попросил А. И. Тургенева выяснить, отведен ли ему, как было обещано, дом в Царском Селе; дом был готов, и 18 мая Карамзин со всей семьей выехал в Петербург.

24 мая Карамзины были уже в Царском Селе. Домик, прибранный, протопленный, ожидал их. Ящики из архива прибыли накануне.

В тот же день Карамзин отправил письмо в Петербург А. И. Тургеневу: «Здравствуйте, любезнейший Александр Иванович! Мы в Царском Селе; в Петербурге ли вы? Думаю или надеюсь. Можете ли заглянуть к нам? или мне приехать к вам? — Между тем, дружески прошу сказать князю Александру Николаевичу (Голицыну. — В. М.) выразительное слово о моей искреннейшей благодарности: мы очень довольны приятным домиком. Не может ли он, будучи столь благосклонен ко мне, доложить государю, что я, по его высочайшей милости сделавшись теперь жителем Царского Села, ожидаю, когда мне позволено будет видеть моего монарха и благотворителя? — Обнимаю вас от души и сердца. Напишите строчку в ответ. Не замедлю быть в Петербурге. До свидания. 24 мая ввечеру».

На следующий день Карамзин написал письма Дмитриеву и Малиновскому. Он сообщал, что вдовствующая императрица, пребывавшая в Павловске, присылала поздравить его с приездом и передать, что он может быть в Павловске, когда захочет, и всегда будет принят с удовольствием, что император выехал из Царского Села три дня назад и будет послезавтра, что сам он находит предоставленный ему домик приятным, уютным, изрядно меблированным.

Отныне так называемый китайский домик в Царском Селе станет постоянным местом жительства Карамзина в летние месяцы. И. И. Дмитриев в своих воспоминаниях оставил описание летних придворных дач.

«Для любопытных наших внучат я скажу несколько слов и о сих китайских домиках. Они поставлены были еще при императрице Екатерине Второй вдоль сада, разделяемого с ними каналом. Это было пристанище ее секретарей и очередных на службе царедворцев. Китайскими прозваны потому только, что наружность их имеет вид китайского зодчества, и со въезжей дороги ведет к ним выгнутый мост, на перилах коего посажены глиняные или чугунные китайцы, с трубкою или под зонтиком. Ныне число домиков умножено и определено им другое назначение: они служат постоем для особ обоего пола, которым государь, из особливого к ним благоволения, позволяет в них приятным образом препровождать всю летнюю пору.

Все домики, помнится мне, составляют четвероугольник, посреди коего находится каменная же ротонда. Живущие в домиках имеют позволение давать в ней для приятелей и соседей своих обеды, концерты, балы и ужины. В каждом домике постоялец найдет все потребности для нужды и роскоши: домашние приборы, кровать с занавесом, уборный столик, комод для белья и платья, стол, обтянутый черною кожею, с чернильницею и прочими принадлежностями, самовар, английского фаянса чайный и кофейные приборы с лаковым подносом и, кроме обыкновенных простеночных зеркал, даже большое, на ножках, цельное зеркало. Всем же этим вещам, для сведения постояльца, повешена в передней комнате у дверей опись, на маленькой карте, за стеклом и в раме. При каждом доме садик: посреди круглого дерна куст сирени, по углам тоже. Для отдохновения железные канапе и два стула, покрытые зеленою краскою. Для услуг определен придворный истопник, а для надзора за исправностию истопников один из придворных лакеев».

Дмитриев описывает китайские домики Царского Села с внешней, так сказать, стороны, и поэтому создается впечатление, что и сама обстановка и жизнь в них должны иметь специфический казенный колорит. Однако это не совсем так: петербуржец, привычный к наемным квартирам и считающий более выгодным и спокойным снимать, нежели иметь собственный дом, вообще не ощущал там никакой казенности, москвич Карамзин тоже почти всю жизнь жил на квартирах, поэтому на этой даче чувствовал себя вполне уютно.

Карамзину нравится Царское Село и в том числе по историческим воспоминаниям. «Царское Село есть прекрасное место и, без сомнения, лучшее вокруг Петербурга, — пишет Карамзин брату. — Здесь все напоминает Екатерину. Как переменились времена и обстоятельства! Часто в задумчивости смотрю на памятники Чесмы и Кагула».

Карамзин с женой — постоянные гости на обедах и балах в Павловске. Император оказывает ему вежливое внимание; однажды «призвал к себе» и говорил с ним, по словам Карамзина, «весьма милостиво о вещах обыкновенных», при встречах на прогулках останавливался, «чтобы сказать несколько приятных слов», дважды Карамзин был приглашен к императору на обед. «Ласка двора к нам необыкновенная», — подводит Карамзин итог в письме брату.

В Царском Селе Карамзина навещают Тургенев, Жуковский, Блудов и другие арзамасцы.

С первых же дней пребывания в Царском Селе частый гость у Карамзиных — лицеист Александр Пушкин. Уже 2 июня Карамзин сообщает Вяземскому, что его посещают «поэт Пушкин, историк Ломоносов», которые его «смешат добрым своим простосердечием», при этом он добавляет: «Пушкин остроумен».

М. П. Погодин, слышавший воспоминания современников, рассказывает, что Пушкин каждый день после занятий прибегал к Карамзиным, «проводил у них вечера, рассказывал и шутил, заливаясь громким хохотом, но любил слушать Николая Михайловича и унимался, лишь только взглянет он строго или скажет слово Катерина Андреевна; он любил гулять с его семейством и играть с детьми; резвился, кривлялся, досаждая мамушке их, Марье Ивановне, которая беспрестанно на него кричала: „Да полноте, Александр Сергеевич, вы уроните, вы ушибете… что это такое, ни на что не похоже, перестаньте шалить!“ — и шалун унимался».

Незадолго до приезда Карамзина в Царское Село Пушкин получил письмо из Москвы от дяди Василия Львовича, в котором тот писал: «Николай Михайлович в начале мая отправляется в Царское Село. Люби его, слушайся и почитай. Советы такого человека послужат к твоему добру и, может быть, к пользе нашей словесности. Мы от тебя многого ожидаем». В это «мы» он, кажется, включал и Карамзина. Во всяком случае, когда к одному из павловских празднеств понадобилось написать стихи для кантаты в честь принца Оранского, Карамзин порекомендовал как автора Пушкина.

В 1830-е годы Пушкин рассказывал Погодину, что он присутствовал при том, когда Карамзин работал, и даже изобразил, какое у него в это время бывало «вытянутое лицо». Их разговоры в это лето касались и литературы, и современных событий. Сам Пушкин свое отношение к Николаю Карамзину характеризует как «сердечную привязанность».

Осенью 1816 года Пушкин в послании «К Жуковскому» писал о Карамзине:

Сокрытого в веках священных судия,

Страж верный прошлых лет, наперсник Муз любимый

И бледной зависти предмет неколебимый

Приветливым меня вниманьем ободрил.

Несмотря на внешнее благополучие, довольно скоро, всего неделю-две спустя, обнаружилось, что Карамзин по своим привычкам, образу жизни не вписывается в уклад, нравы и обычаи царскосельского общества. Придворная жизнь, состоящая из множества обязанностей и правил, жестко определенных и неуклонно выполняемых, требовала от человека, если он желал играть в ней какую-то роль, всего его времени, всех сил и помыслов. Карамзин же, занятый работой и заботами об издании «Истории…», не уделял должного, как полагали в Царском Селе, внимания выполнению придворных правил. Кому-то это представлялось заносчивостью, кто-то завидовал. А Карамзину просто не нужна была придворная карьера, и что в глазах окружающих почиталось удачей и счастьем, для него не имело никакой цены. «Мое положение могло бы восхитить молодого человека, а я уже стар и мрачен духом: цветы мало веселят меня», — пишет он Дмитриеву в одном письме, а в другом замечает: «Я не придворный! Историографу естественнее умереть на гряде капустной, им обработанной, нежели на пороге дворца, где я не глупее, но и не умнее других». Его настроение приобретает меланхолический оттенок. «А доволен ли я? — повторяет он вопрос Дмитриева и отвечает: — По крайней мере, не собою; не совсем доволен и другими»; «не каюсь, что приехал сюда; надеюсь, что не буду каяться и возвратясь в дом Кокошкина» (последнее место жительства Карамзина в Москве на Арбатской площади. — В. М.). В письме Малиновскому от 4 июля, изобразив свою «единообразную» жизнь: обеды в Павловске, встречи с императором на прогулках, редкие приезды друзей из Петербурга, не очень задающуюся работу («пишу кое-как»), Карамзин говорит: «Москва у меня в сердце; я доволен здешним пребыванием, но помышляю возвратиться, и решительно, в половине или исходе августа. Кажется, что мне лучше провести остаток жизни там же, где я провел молодость, в любви семейственной и дружеской».

В июле в Москве умер И. В. Лопухин, о чем Карамзину сообщил Дмитриев, в тот же день в Царском Селе узнали о кончине Г. Р. Державина. 18 июля Карамзин пишет Дмитриеву из Царского Села: «Ты с грустию писал ко мне о смерти нищелюбивого И. В. Лопухина, моего старинного благоприятеля, а я с грустию же пишу к тебе о кончине Г. Р. Державина. В один день узнали мы о той и другой. Меня кольнуло в сердце. Естественно вспоминать об усопших только добром. Наш Пиндар готовился дать сельский пир друзьям своим и пал в могилу, которая часто бывала рифмою в его стихах! До сей минуты не знаю никаких подробностей. Здесь мало занимаются мертвыми. В воскресенье мы обедали в Павловске — никто не сказал мне ни слова о смерти знаменитого поэта!»

Взаимоотношения с обитателями китайских домиков становятся все прохладнее. «Если не могу, то и не хочу нравиться людям, — пишет Карамзин Дмитриеву в сентябре. — Здесь многие перестали быть ласковы со мною: у того я не был с визитом, другому не сказал учтивости и проч., иной считает меня даже гордецом, хотя я в душе ниже травы». А 2 августа он уже не может скрыть тоски и жалуется Малиновскому: «Не могу изобразить Вам, как мне бывает тяжело и грустно. Чувствую, что я не создан для здешней жизни и что мне оставалось бы только доживать век свой в уединении, с вами, моими немногими друзьями московскими. Может быть, я сделал ошибку; да будет воля Божия! хотелось бы поговорить с Вами: обо всем не напишешь…»

Угнетает Карамзина также и мысль о том, что на жизнь в Петербурге, где все гораздо дороже, чем в Москве, его средств явно не хватит, придется залезать в долги. Рассчитывая на доход от издания «Истории…», он грустно шутит: «А наши доходы? указываю на манускрипт свой и винюсь в сходстве с девкою-молошницею, которая несет на голове кринку и мечтает о богатстве».

Однако, несмотря на меланхолию, дурное настроение, Карамзин занимается хлопотами об издании «Истории…». Он часто ездит в Петербург, ведет переговоры с владельцами типографий. Поскольку слухи, как обычно, преувеличивали сумму, полученную им из казны на печатание «Истории…», то везде назначали высокую цену. Карамзин торговался, но безуспешно. «Типографщики дорожатся или не имеют нужного для такого печатанья», — описывает он свои мытарства в письме Дмитриеву 8 июня 1816 года; 28 июня уже почти решает печатать в Москве: «Сверх цены нахожу, что у Селивановского можно печатать „Историю“ скорее, нежели в здешних типографиях». В июле императору стало известно о неудачных переговорах Карамзина с типографщиками, и он решил дело по-своему. «Государь, — сообщает Карамзин Дмитриеву 18 июля, — без моей просьбы дал приказание князю Волконскому (генерал-адъютант, начальник Главного штаба. — В. М.), чтобы военная типография печатала мою „Историю“ на условиях, какие предложу ей; но г. Закревский (начальник военной типографии. — В. М.) учтиво пишет ко мне, что он готов исполнить приказание, не ручаясь за скорое печатание. Я отвечал, что в таком случае не могу иметь с ними дела». Однако Карамзину намекнули, что в данном случае лучше не вступать в конфликт. 2 августа он пишет Малиновскому: «Судьба наша решилась тем, что мы должны остаться в Петербурге года на два, следственно, почти на всю жизнь по моим летам и здоровью, если не ошибаюсь. Государь без моей просьбы велел печатать „Историю“ мою в военной типографии, желая тем изъявить к нам милость! Отказаться невозможно, хотя, кроме всего прочего, сама „История“ будет там напечатана весьма некрасиво».

Карамзин снял квартиру на Захарьевской улице, близ Литейного двора, в доме Баженовой, за четыре тысячи в год. В письме Малиновскому он перечисляет достоинства снятой квартиры: «Нева в 100 саженях, недалек и Таврический сад; двор хорош и с садиком; всего довольно, и сараев, и амбаров, комнаты весьма недурны, только без мебели, на которую надо еще издержать тысячи две, если не более». Правда, это было довольно далеко от центра, но, может быть, удаленность и привлекала Карамзина. «Ум и сердце согласно предписывают мне жизнь семейную и работу, — пишет он Дмитриеву, водворившись в квартире на Захарьевской, и замечает: — Типография и корректуры будут ближайшими для моего сердца предметами. Желаю скорее начать это дело…»

В октябре пошли первые листы корректуры. Однако радость видеть напечатанным многолетний труд отравлялась совершенно явным желанием начальства типографии досадить историографу. «Типография смотрит на меня медведем», «в военной типографии печатают мою „Историю“ весьма неисправно и делают мне досады»; «„История“ печатается худо и весьма худо», — жалуется он в письмах друзьям. Придирки принимают невозможный характер: «Сверх того военные господа, начальники типографии, старались делать мне разные неудовольствия, и в отсутствие государя даже остановили было печатание, требуя, чтобы я отдал книгу свою в цензуру».

Карамзин подает докладную записку А. Н. Голицыну, который обещал, что доведет ее до сведения государя.

«„История“ моя по Высочайшему повелению печаталась в военной типографии, — писал Карамзин, — но г. Закревский на сих днях остановил печатание, объявив, что эта книга должна быть еще рассмотрена цензурою; хотя он сам сказал мне прежде (22 июня в Петербурге), что для типографии нет нужды в одобрении цензурном, когда государь приказывает печатать. Ожидаю теперь Высочайшего решения. Академики и профессоры не отдают своих сочинений в публичную цензуру. Государственный историограф имеет, кажется, право на такое же милостивое отличие. Он должен разуметь, что и как писать; собственная его ответственность не уступает цензорской; надеюсь, что в моей книге нет ничего против веры, государя и нравственности; но быть может, что цензоры не позволят мне, например, говорить свободно о жестокости царя Ивана Васильевича. В таком случае, что будет История?»

Император повелел печатать «Историю…» без общей цензуры. Придирки кончились, но выявляются новые трудности: в военной типографии не хватало литер, поэтому набор был поручен трем типографиям — военной, медицинской и сенатской; набирали разными шрифтами. Но Карамзин жертвовал «наружною красивостью печати» скорости печатания, и все равно работа затягивалась самое меньшее на год-полтора. Кроме того, чтение корректур «Истории…» требовало много времени и особой внимательности при обилии имен, дат, цитат, ссылок, которые следовало проверять, обращаясь к справочным материалам. В ноябре — декабре 1816 года, в феврале — марте и вплоть до конца 1817 года Карамзин в основном занят вычитыванием корректур: «читаю корректуры с утра до вечера» (ноябрь 1816-го), «корректурная деятельность моя продолжается и доводит меня иногда до обморока» (март 1817-го), «всем… жертвую скорости печатания… и своими глазами: никто усерднее моего не читывал корректур» (июль 1817-го).

При переезде осенью из Царского Села в Петербург остались те же заботы: корректуры «Истории…» и необходимость поддерживать связи в обществе.

Еще в Царском Селе Карамзин, предвидя большое количество работы, предполагал, что у него «останется немного времени для общества, по крайней мере, для выездов», как он писал Дмитриеву. Но когда он приехал в Петербург, то оказалось, что избавиться от визитов и выездов или хотя бы сократить их не удастся. «Мы уже недели три в городе, где пустые визиты и печатанье „Истории“ отнимают у меня время, — пишет он брату. — Хлопотно и скучно. Жалею о Москве; жалею о Царском Селе, и Петербург сделался мне почти противен. Хотелось бы дожить век в тишине и покое, а здесь едва ли могу иметь их». Время от времени Карамзина приглашают во дворец, он обедает у императрицы; на балах и спектаклях издали, как он сам говорит, видит государя. Старые и новые знакомые стараются вовлечь его в свой круг. «Могу ездить ко многим, но не хочется», «вижу иногда людей приятных. Заглядываю во дворец, чтобы поздравить вдовствующую императрицу с праздниками или обедать у нее раз в три недели. Так было до сего дня. Не ищу никаких связей: даже кажусь неучтивцем. Но, воля их, не могу соблюдать всех пристойностей светских», «люблю иногда поговорить с умным человеком, но желание нравиться ослабело во мне», — пишет он Малиновскому.

Наиболее глубоко и серьезно Карамзин обсуждает тему отношений к свету с Дмитриевым. Из их переписки сохранились только письма Карамзина, но и по ним можно судить, что Дмитриева очень интересовали успехи друга в свете и он давал ему в этом плане советы. По поводу каких-то новых предложений или возможностей занять высокую государственную должность Карамзин писал Дмитриеву: «Невольная или лучше сказать естественная, благоразумная скромность удаляет меня от всяких льстивых мечтаний самолюбия». В другом письме, говоря о поверхностном знакомстве с находящимися в настоящее время в фаворе у двора вельможами, он заключает свой рассказ, решительно закрывая эту тему: «Вообще могу сказать, что я не имею здесь никакой связи с так называемыми свежими людьми; это мне не честь, но и не бесчестье. Я ленив, горд смирением и смирен гордостию. Суетность во мне есть, к сожалению, но я искренно презираю ее в себе, и еще более, нежели в других: следственно, она, по крайней мере, не сведет меня с ума. Более нежели когда-нибудь, в искренние минуты чувствую свою ничтожность. — Прости, милый друг! Будь здоров и спокоен. Всего более желай мне того, чтобы Катерина Андреевна родила благополучно». (Карамзина была беременна сыном Николаем, который родился в конце июля 1817 года.)

Карамзин не обольщался искренностью и постоянством императорской благосклонности к нему. Он сомневался в них, когда весной 1816 года приехал в Царское Село и получил поздравление с приездом от вдовствующей императрицы: «Увидим, так ли любезен будет государь: едва ли!»; «Я не видел императора и едва ли увижу. Мы расстались, по-видимому, с двором. Бог с ним!» Однако император, не приближая Карамзина к себе, оставался любезен; правда, Карамзин, бывая по праздникам с поздравлением во дворце, лишь однажды (об этом он сообщил брату) услышал от царя «несколько приятных слов». Прекрасно улавливающие придворные веяния, симпатии и антипатии слуги сделали вывод, что император совсем охладел к историографу, и соответственно изменили свое отношение к нему. Приехав в мае 1817 года в Царское Село, Карамзин узнал, что живописец, поновляя роспись в предназначенном для него китайском домике, нарисовал панно, на котором изобразил муз и знаменитых русских историков — летописца Нестора, князя М. М. Щербатова, автора семитомной «Истории Российской от древнейших времен», и поместил Карамзина в треугольной шляпе, каким видел его прогуливающимся по парку. Начальник Царскосельского дворцового управления и полиции генерал Захаржевский, увидя картину, рассердился и приказал замазать все фигуры. На следующий год он вообще поселил в домике Карамзина некоего Фролова. Потребовалось вмешательство царя, чтобы домик был возвращен историографу.

Однако 1817 год в жизни Карамзина отмечен не только огорчениями и припадками меланхолии. Оказавшись в условиях, для него непривычных, вынужденный жить в сильной, агрессивной, требующей полного подчинения своим обычаям и жестоко карающей ослушников среде, он отстаивал право на свой образ жизни, свою мораль, свои убеждения, свой стиль поведения — и отстоял его. У одних он вызывал уважение, другие сочли за лучшее примириться и принять его условия взаимоотношений, третьи, у которых оставалось по отношению к нему чувство зависти и вражды, вынуждены были ограничиться распространением мнения, что историограф чудаковат и не так уж умен, как о нем говорят. Отзвук последнего П. А. Вяземский услышал много лет спустя после смерти Карамзина. «Один из придворных, — вспоминает Вяземский, — можно сказать, почти из сановников, образованный, не лишенный остроумия, не старожил и не старовер, спрашивает меня однажды: „Вы коротко знали Карамзина. Скажите мне откровенно, точно ли он был умный человек?“ — „Да, — отвечал я, — кажется, нельзя отнять ума от него“. — „Как же, — продолжал он, — за царским обедом часто говорил он такие странные и неловкие вещи“».

Летом 1817 года настроение Карамзина несколько улучшается. В конце мая напечатан первый том, печатают пять следующих, появляется уверенность, что к декабрю будут готовы все восемь томов. Карамзин сетует, что корректуры не оставляют времени для работы над очередным — девятым — томом. «Скоро забуду, как пишут „Историю“, переехав в город, я не прибавил ни строки к 9 тому», — жалуется он Дмитриеву в ноябре 1816 года. «Боюсь отвыкнуть от сочинения», — повторяет он брату в мае 1817-го. «Не без грусти смотрю на взятые мною из Архива материалы; я до них не дотрагиваюсь! — пишет он Малиновскому. — Забываю писать; но делать нечего. Лучше все напечатать, пока я жив; а там как Богу угодно!»

Но в то же время Карамзин вполне осознает значение своего труда. «Впрочем, я довольно потрудился», — обронил он в одном из писем брату, а в письме Дмитриеву говорит об общественном значении «Истории…»: «Судьбу „Истории“ поручаю судьбе! Это великое сражение, которое я даю неприятелю».

Издание «Истории…», поскольку император, дав деньги на печатание, оставил книгу собственностью автора, по расчетам Карамзина, должно было принести ему такую сумму дохода, которой хватит на пять лет безбедного существования и на это время снимет с него «экономическую заботливость».

Летом 1817 года жизнь в Царском Селе шла по тому же распорядку, что и в прошлый год: прогулки, визиты в Павловск, редкие встречи в парке с императором, по-прежнему доброжелательным; вечерами (не каждый вечер) гости — приезжие из Петербурга, главным образом арзамасцы, офицеры расквартированного в Царском Селе лейб-гвардии Гусарского полка П. Я. Чаадаев, П. П. Каверин, А. И. Сабуров, лицеисты. А. С. Пушкин познакомился с Чаадаевым у Карамзина.

В Лицее — выпускные экзамены. 22 мая на экзамене по всеобщей истории в числе почетных гостей присутствовал и Карамзин.

П. А. Вяземский, гостивший в мае — июне в Царском Селе, пишет в Москву жене: «Общество наше составляют лицейские Пушкин и Ломоносов; они оба милые, но каждый в своем роде: один порох и ветер, забавен и ветрен до крайности, Николай Михайлович бранит его с утра до вечера, другой гораздо степеннее».

В отрывочных воспоминаниях Пушкина о Карамзине записан эпизод, относящийся к этой весне: «Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались…»

К этому же времени относится еще один эпизод из биографии Пушкина, который вызывал и вызывает пристальное внимание пушкинистов.

«Однажды, — рассказывает Погодин, — случилась с ним (Пушкиным. — В. М.) большая беда, за которую он поплатился дорого. Он написал из лицея два письма, одно к Катерине Андреевне Карамзиной по какой-то надобности, а другое к своему знакомому пажу, князю Мещерскому, о разных шалостях, может быть, не совсем приличных, да и перепутал адресы: последнее письмо попало в руки Катерины Андреевны. Николай Михайлович рассердился и, когда пришел Пушкин, сделал ему строгий выговор за непростительную ветреность. Пушкин стоял пред ним как вкопанный, потупив глаза, и вдруг залился слезами…» П. И. Бартенев записал рассказы двух человек об этом же эпизоде. Первый исходит от Е. А. Протасовой, родственницы Карамзина по первой жене, правда, в пересказе достаточно близкого к ней родственника: «Покойница Екатерина Афанасьевна Протасова (мать Воейковой) рассказала (как говорил мне Н. А. Елагин), что Пушкину вдруг задумалось приволокнуться за женой Карамзина. Он даже написал ей любовную записку. Екатерина Андреевна, разумеется, показала ее мужу. Оба расхохотались и, призвавши Пушкина, стали делать ему серьезные наставления. Все это было так смешно и дало Пушкину такой удобный случай ближе узнать Карамзиных, что с тех пор их полюбил, и они сблизились».

Второй вариант рассказа об этом же эпизоде Бартенев слышал от Блудова: «Покойный гр. Д. Н. Блудов передавал нам, что Карамзин показывал ему место в своем кабинете (в царскосельском китайском доме), облитое слезами Пушкина. Головомойка Карамзина могла быть вызвана и случайностью: предание уверяет, что по ошибке разносчика любовная записочка Пушкина к одной даме с назначением свидания попала к Екатерине Андреевне Карамзиной (в то время еще красавице)».

Воспоминания современников не дают возможности с полной достоверностью решить, была ли любовная записка адресована Карамзиной или же к ней по ошибке попало письмо, адресованное другой даме. Но А. П. Керн в своих воспоминаниях совершенно определенно утверждает: «Она (Е. А. Карамзина. — В. М.) была первою любовью Пушкина». Некоторые пушкинисты в так называемом «Донжуанском списке» Пушкина под обозначением «Катерина II» склонны видеть Е. А. Карамзину. Ю. Н. Тынянов написал работу «Безыменная любовь», в которой доказывал, что в жизни Пушкина была одна настоящая, но утаенная любовь, которую он пронес с юности до последнего часа, — к Е. А. Карамзиной.

Однако «строгий выговор» Карамзина и слезы Пушкина не повлияли на их отношения: Пушкин так же часто продолжает бывать в доме Карамзиных, приезжает к ним даже после окончания Лицея, живя в Петербурге.

По преданию, записанному Погодиным, Пушкин обязан Карамзину чином, полученным при выпуске, тем, что он был выпущен не коллежским регистратором, а коллежским секретарем: «По окончании курса лицейское начальство, сердитое на Пушкина (он писал на всех эпиграммы и досаждал насмешками), присудило ему последний класс, 14-й. Карамзин вступился перед директором, говоря: как же вы хотите выпустить его последним, если сам Бог отличил его дарованиями, всем известными, — и Пушкин получил десятый класс».

Между тем Карамзина не оставляют мысли о возвращении в Москву. Из Петербурга московская жизнь кажется ему еще более привлекательной. На жалобы Дмитриева, что в Москве ему одиноко, бледно и скучно, он отвечает: «Приезжай на время сюда: ты возвратишься спокойнее и довольнее в Москву. Говорю по собственному искреннему, глубокому чувству. Меня еще ласкают; но московская жизнь кажется мне прелестнее, нежели когда-нибудь, хотя стою в том, что в Петербурге более общественных удовольствий, более приятных разговоров. Ты знаешь и свет и двор лучше меня, думаю; но время изглаживает, ослабляет впечатления. Люби, люби Москву: будешь веселее». В другом письме ему же он пишет: «Типографские дела мои идут медленно, к моему немалому сожалению: потому что мне хочется возвратиться в Москву еще с глазами и с ногами, чтобы видеть, слышать тебя и гулять в твоем саду».

Он планирует на вырученные от «Истории…» деньги приобрести домик в Москве, «на свои деньги», — подчеркивает он в письме Малиновскому, а в письме Дмитриеву так представляет свое будущее: «Я думаю о Москве! Готовь местечко в своем саду, где нам пить чай и мирно беседовать вдвоем или втроем. Ось мира будет вертеться и без нас. Поблагодарю Бога, когда с целым семейством и к целому другу московскому возвращуся, и буду в состоянии купить домик, а для роскоши и землицу для огородов под Москвою».

Но в течение лета все менее официальными становились отношения царя и историографа, разговоры — более продолжительными, император несколько раз, не предупредив, по-соседски, не встретив Карамзина во время прогулки, заходил к нему в китайский домик. Об одном из таких посещений Карамзин пишет Дмитриеву 21 августа: «Мы сидели дома с арзамасцами, и вдруг говорят: „Император!“ Гости разбежались, и я едва успел встретить августейшего в передней комнате… Он спрашивал, зачем не хотим ехать в Москву? и позволил нам, если будем живы, встретить его весною в Царском Селе».

Вопрос Александра о Москве был вызван тем, что в декабре 1817 года исполнялось пять лет со времени изгнания наполеоновских полчищ с территории России. Эту дату предполагалось отметить торжествами в Москве. Кроме обычных молебнов, парада, балов, приемов, народного гулянья намечалась торжественная закладка на Воробьевых горах обетного благодарственного за избавление от нашествия двунадесяти языков храма во имя Христа Спасителя и открытие на Красной площади памятника спасителям России в Смутное время Минину и Пожарскому. На торжества должны были прибыть в Москву двор и гвардия. Подготовка и разговоры о торжествах и отъезде двора в Москву начались уже с января. Вдовствующая императрица была удивлена, когда Карамзин, по своему положению почти обязанный ехать со двором, отказался, отговорившись слабостью жены, только что родившей. Но в письмах друзьям он сознавался, что, кроме трудностей поездки с детьми, его удерживало в Царском Селе «при корректурах» желание скорее окончить печатание «Истории…».

Вдовствующая императрица попросила Карамзина составить для нее список наиболее интересных московских достопримечательностей, так как во время пребывания в древней столице хотела бы «увидеть ее старину».

Карамзин вместо списка написал обширный очерк о памятных местах Москвы и ее окрестностей — «Записку о московских достопамятностях».

Во времена Карамзина не существовало слов «краевед», «москвовед», предпочитали выражаться более возвышенным стилем: «певец Тавриды», «певец Кубры». Карамзина с полным правом можно было бы назвать «певцом Москвы». Тема Москвы вошла в творчество Карамзина с самых первых его произведений. «Бедную Лизу» он начинает описанием панорамы Москвы, открывающейся с высокого берега Москвы-реки от Симонова монастыря. Созданный им замечательный пейзаж был первым художественным литературным пейзажем Москвы, притом такой огромной эмоциональной и художественной силы, что москвичи словно прозрели, увидев, как красив их город. С «Бедной Лизы» пошел обычай любоваться видами Москвы, они вошли в моду, художники начали их писать, и картинами, изображающими Москву, как встарь прославленными во всем мире русскими мехами, одаривали иностранных владетельных особ и послов.

Карамзин остро ощущал одну из главных особенностей и внешнего облика Москвы, и характера москвичей — присущую Москве живую связь истории и современности, которая проявлялась в восприимчивости ко всему новому, к развитию, к прогрессу во всех областях жизни и быта и в то же время в уважении к вековым обычаям, традициям: на Красной площади седые стены Кремля прекрасно гармонировали с ампирной колоннадой торговых рядов, а страсть к сказкам про Бову и Еруслана Лазаревича не мешала с удовольствием и восторгом читать Вольтера. Таким гармоничным сочетанием современности и живой памяти о прошлом пронизана «Бедная Лиза»; современный вид Симонова монастыря вызывает у автора воспоминания о его истории.

Карамзину было легко и приятно писать «Записку о московских достопамятностях». Он писал, вспоминая, как в юности они с Петровым исходили всю Москву и ее окрестности, как потом он любил один совершать такие экскурсии, отыскивая следы прошлого.

«Записка о московских достопамятностях» — это, по сути дела, первый в москвоведении историко-культурный путеводитель по Москве. В нем Карамзин как бы вел читательницу по милым его сердцу местам, рассказывая о современном их облике, попутно сообщал исторические сведения; и все, о чем бы он ни писал, — о Кремле или Сухаревой башне, Симоновом монастыре или Немецкой слободе, — как бы освещено его любовью к Москве. Карамзин писал «Записку…», не обращаясь ни к документам, ни к справочникам. «Я писал на память, — поясняет он в „Записке…“, — мог иное забыть, но не забыл главного». Москва действительно была у него в сердце.

Именно в «Записке о московских достопамятностях» Карамзин высказал четко и определенно свое мнение о государственном статусе Москвы: «В заключение скажем, что Москва будет всегда истинною столицею России. Там средоточие царства, всех движений торговли, промышленности, ума гражданского. Красивый, великолепный Петербург действует на государство в смысле просвещения слабее Москвы, куда отцы везут детей для воспитания и люди свободные едут наслаждаться приятностями общежития. Москва непосредственно дает губерниям и товары, и моды, и образ мыслей. Ее полуазиатская физиогномия, смесь пышности с неопрятностию, огромного с мелким, древнего с новым, образования с грубостью представляет глазам наблюдателя нечто любопытное, особенное, характерное. Кто был в Москве, знает Россию».

Карамзин писал «Записку о московских достопамятностях» не для печати, а как частное письмо, поэтому мог позволить себе больше свободы в высказываниях. Рассказывая о Симоновом монастыре, он пишет о том, как монастырь связан с его писательским успехом: «Близ Симонова есть пруд, осененный деревьями и заросший. Двадцать пять лет пред сим сочинял я там „Бедную Лизу“, сказку незамысловатую, но столь щастливую для молодого автора, что тысячи любопытных ездили и ходили туда искать следов Лизиных». С таким же очень личным отношением пишет он о Донском монастыре: «Немногие из тех, которые провели большую часть жизни в Москве, смотрят равнодушно на Донской монастырь, почти все приближаются к нему с умилением и слезами, ибо там главное кладбище дворянства и богатого купечества. Жить долго есть терять милых. Там некоторые эпитафии младенцев сочинены мною… Но гробы детей моих не имеют эпитафий».

В то время, когда отношение правительства к раскольникам было отрицательным, Карамзин находит возможным сказать о них доброе слово: «Близ застав Владимирской и Коломенской находится главная церковь и многолюдная обитель раскольников, которые позволили мне однажды вместе с ними молиться. Но я чувствовал какой-то холод в душе; видел земные поклоны, но не видел умиления на лицах. Число сих и других раскольников беспрестанно умножается. Они как фанатики беспрестанно стараются обращать невежд и слабых людей в веру свою, предлагая им разные житейские выгоды. Но нет худа без добра: раскольники не пьянствуют и богатеют трудами».

Выступает Карамзин за увеличение помощи Московскому университету: «Университет московский ныне в развалинах. Надобно восстановить Университет физически и нравственно. Он со времени Елизаветы Петровны для России полезнее С.-Петербургской Академии наук. Мы все учились в нем — если не наукам, то, по крайней мере, русской грамоте».

Но что особенно надо отметить, Карамзин критикует и оспаривает утвержденный императором градостроительный проект размещения громадного сооружения храма Христа Спасителя на Воробьевых горах. Он пишет, что Москва богата точками обзора, перечисляет некоторые: с Ивана Великого, с «бывшего места князя Безбородки» (с Воронцова поля). «Но, — замечает он, — ничто не может сравниться с Воробьевыми горами: там известная госпожа Лебрюнь (Виже-Лебрен, французская художница, приглашенная Павлом I в Москву специально для того, чтобы написать ее виды. — В. М.) неподвижно стояла два часа, смотря на Москву в безмолвном восхищении…» Далее он говорит о храме Христа Спасителя: «Ныне, как слышно, хотят там строить огромную церковь. Жаль! она не будет любоваться прелестным видом и покажется менее великолепною в его великолепии. Город, а не природа украшается богатою церковью. Однажды или два раза в год народ пойдет молиться в сей новый храм, имея гораздо более усердия к древним церквам. Летом уединение, зимой уединение и сугробы снега вокруг портиков и колоннад; это печально для здания пышного! Березовую рощу на сих горах садил Петр Великий».

В Москве императрица, очень довольная путеводителем Карамзина, широко давала его читать. С «Записки о московских достопамятностях» снимали копии, что стало известно Карамзину. Он пожаловался Дмитриеву: «Общие наши любезные приятели распустили эту „Записку“ по Москве к моему неудовольствию; она была писана совсем не для публики». Карамзин оказался прав в своем опасении: недоброжелатели обрушились на него с критикой: его упрекали за нескромность в рассказе о «Бедной Лизе», университетские профессора обиделись, истолковав, что он ругает их за дурные нравы, кое-кто находил непристойным порицать распоряжение императора. Карамзин, не отвечая на критику, лишь напечатал «Записку…», выпустив все вызвавшие нападки места. Так, с купюрами, она печаталась и печатается до сих пор.

В начале января 1818 года тираж всех восьми томов «Истории государства Российского» — три тысячи комплектов на обычной бумаге и несколько так называемых подносных на веленевой — был отпечатан. Но прежде чем пускать книги в продажу, необходимо было поднести экземпляр «Истории…» императору. Александр принял Карамзина 28 января, и в тот же день Карамзин сообщил Дмитриеву: «Выезжал, чтобы поднести „Историю“ государю, был у него в кабинете и имел счастие обедать: следственно, одно дело сделано; другое сделается на сих днях: т. е. выйдет книга для публики».

Тем временем Карамзин перевез тираж из типографии домой. Через почтамт были отправлены экземпляры подписчикам, и 1 февраля в «Сыне отечества» появилось объявление: «История Государства Российского, сочиненная H. М. Карамзиным, в осьми томах, продается в Захарьевской улице, близ Литейного двора, в доме Баженовой». Цена восьми томам была положена 50 рублей — «в обыкновенном переплете».

Сообразив доходы и расходы, Карамзин увидел, что от покупки собственного домика придется отказаться, но желание вернуться в Москву и там «провести остаток своей жизни, хотя и в наемном доме» (так написал он Дмитриеву), осталось неизменным. Свой отъезд из Петербурга он намечал на август, когда кончался срок найма дома. Кроме того, к этому времени, как он рассчитывал, будет продана часть книг и меньше придется везти в Москву. Карамзин был готов к тому, что «История…» будет расходиться долго. Тираж книг того времени не поднимался выше 1200 экземпляров, книги же по истории обычно печатали тиражом 600 экземпляров, поэтому три тысячи казались огромной цифрой. Конечно, понимая достоинство своего труда, его общественную значимость, Карамзин был прав, печатая сразу такой тираж и надеясь, что когда-нибудь он будет раскуплен.

Но 12 февраля Карамзин сообщает брату о ходе продажи «Истории…»: «Осталась только половина экземпляров»; 28 февраля пишет Малиновскому: «27-го февраля сбыл я с рук последние экземпляры моей „Истории“ и дня через два буду свободен от книжных хлопот. Это у нас дело беспримерное: в 25 дней продано 3000 экз.»; а в письме Дмитриеву, рассказав об этом, он добавляет: «Не осталось у меня ни одного экземпляра; сверх тысяч проданных требовали у меня еще шестьсот… Наша публика почтила меня выше моего достоинства».

В письмах, дневниках, мемуарах современников содержится немало сведений о первом издании «Истории государства Российского» и реакции общества на него.

Об этом рассказывает и А. С. Пушкин.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.