Глава 18. НАКОНЕЦ В МИЛАНЕ

Глава 18. НАКОНЕЦ В МИЛАНЕ

Меня слушает маэстро Тосканини. Моя заветная мечта сбывается. На отдыхе в Валь ди Ледро. Работаю над отделкой ролей Риголетто и Фигаро. Слабоумный из Валь ди Ледро и мой Топио в «Паяцах». Момент решающего дебюта. Поеду в Россию. Еще один вещий сон. Смерть моей матери. Моя палитра

Однажды, когда я в Милане сидел в кафе Биффи, ко мне подошел плохо одетый человек, которого я знал в лицо — старый театральный рассыльный — и спросил меня, согласен ли я продемонстрировать себя как певца перед маэстро Тосканини? Я захотел узнать, с какой целью прославленный маэстро желает меня прослушать. Тогда рассыльный объяснил мне, что накануне вечером он подслушал разговор между маэстро и Тито Рикорди относительно возможного возобновления в Ла Скала оперы «Риголетто», и вот во время этого разговора сам Тосканини, ищущий баритона молодого и понятливого, назвал Рикорди мое имя. Как тут отказаться! Рассыльный тотчас же побежал к маэстро, чтобы передать ему мое согласие.

Прослушивание было назначено на четыре часа в тот же день. Я поспешил домой, в высшей степени взволнованный предстоящим мне строгим экзаменом. И не менее взволнованный я вышел из дома в три часа с нотами под мышкой и направился в театр, чтобы найти маэстро, который согласится мне аккомпанировать. Я нашел Лореццо Молайоли и попросил его об этом одолжении. Ровно в четыре мы были перед маэстро Тосканини и инженером Гатти Казацца, в то время художественным руководителем театра Ла Скала. Они сели в кресла посреди зала, я же поднялся на сцену. Начал я свое выступление с арии из «Бал-маскарада». Голос мой был в полном порядке. Когда я, кончив арию, понял, что произвел благоприятное впечатление, то спросил, нельзя ли мне показать еще арию из «Диноры» Мейербера. И как только я кончил, маэстро Тосканини предложил мне спеть монолог Риголетто и арию из третьего акта: «Куртизаны, исчадье порока». Спел я и эту арию, вложив в нее все мое чувство и умение. Исполнение мое произвело, по-видимому, сильное впечатление. И Тосканини и Гатти Казацца поздравили меня в самых лестных для меня выражениях. Они нашли, что голос мой великолепно подходит для выступлений у них в театре предложили на сезон 1903/1904 года контракт, связывавший меня, примерно, на шесть месяцев, обязывавший петь в операх «Риголетто», «Германии» Франкетти и «Гризельде» Массне за гонорар в десять тысяч лир. Очень взволнованный, я согласился на все без каких бы то ни было возражений, а через полчаса контракт был заключен и подписан. Я ушел, поблагодарив Тосканини и Гатти Казацца и заверив их, что я сделаю все возможное, чтобы оказаться достойным почетного приглашения.

Вышел я из театра, опьяненный счастьем. Мне было всего двадцать пять лет. Мечта, которую я так лелеял, сбылась быстрее, чем я мог на это надеяться, Проходя через Галерею, я вспомнил свой первый приезд в Милан и длинную одиссею, предшествовавшую моему первому дебюту. Я телеграфировал радостную новость маме и побежал домой, чтобы излить свое ликование по поводу великого события в письме к Бенедетте. На следующий день слух о моем контракте облетел весь театральный мир, вызвав толки самые различные — в зависимости от того, чем они были продиктованы: восхищением ли, конкуренцией или завистью. В ожидании дальнейшего я уехал на два месяца в Валь ди Ледро.

Сопровождавший теперь мои выступления постоянный успех усиливал во мне стремление и волю к чему-то большему, чем успех исключительно вокальный. Конечно, прекрасный голос для певца необходим. Но для того чтобы вызвать у слушателей настоящее волнение, артист, прежде чем выразить себя в музыке, должен проанализировать, разработать и вжиться в образы, которые ему предстоит изобразить на сцене. Овладев вокальной техникой изучаемой партии, он должен забыть о пении и работать как интерпретатор, как актер. С этой точки зрения я предпочитаю умного певца-актера с посредственным голосом совершенному вокалисту, лишенному пламени ума. Артисту необходимо также постоянно обновляться и все больше и больше углублять образы, им уже воплощенные. И если достижение совершенства лежит за пределами человеческих возможностей, то следует все же стремиться к нему приблизиться. Моей тайной мечтой было создание совсем новых и по-новому впечатляющих театральных образов. И вот, охваченный этим стремлением, я в месяцы отдыха снова принялся за изучение сложного образа Риголетто.

Я достал перевод трагедии Виктора Гюго «Король забавляется»,— так как Риголетто — не кто иной, как Трибуле.

Читая текст оригинала, я понял глубокое заблуждение всех или почти всех певцов, не считающихся с тем, что действие развертывается при дворе Франциска I, короля французского. Я, например, никогда не видел ни одного тенора моего поколения, который изобразил бы на сцене исторический тип французского монарха или хотя бы приблизился к этому типу. Правда, Верди заменил его в опере герцогом Мантуанским, но актер не должен из-за этого искажать характер и внешний вид образа. Я нашел необходимым подчеркнуть значение некоторых речитативов в монологе во втором акте, а также в четвертом, ибо в драме Гюго горбун поднимается здесь до трагедийности более впечатляющей. Я искал, таким образом, декламации более для себя естественной, не искажая, однако, вердиевской мелодии и только затягивая некоторые паузы, когда находил это оправданным. Я стремился к тому, чтобы мысль предшествовала слову и чтобы слушатели были сильнее взволнованы воздействием души актера, нежели виртуозностью певца. Я не собираюсь утверждать, что мое «создание» — могу ли я назвать это так? — образа Риголетто не подлежит критике, то есть достигло совершенства. Но в одном я уверен: образ его при моем посредстве был наделен и большей интенсивностью, и человечностью, и собственным достоинством.

Я приобрел в Милане и «Фигаро» Бомарше и таким образом благодаря литературному источнику познакомился с характером всех действующих лиц. Я уже пел в россиниевской опере в Ковент-Гардене в Лондоне, но пел тогда без всякого анализа и исторической подготовки, всецело доверившись одной интуиции и надеясь на присущую мне творческую многогранность. Руководствуясь литературным источником, я заново прошел музыкальную партитуру и смог с чистой совестью изменить некоторые речитативы, которые в россиниевской мелодраме казались мне слишком условными. И мелодический юмор, которым искрится вся опера «пезарского лебедя», не только от этого ничего не потерял, но даже, наоборот, необыкновенно выиграл.

Кроме всего театра Бомарше, я во время пребывания в Валь ди Ледро перечитал и прочел в первый раз большую часть театральных произведений Виктора Гюго. А затем снова со все возрастающей страстью посвятил себя Шекспиру, стараясь как можно глубже проникнуть в образы Отелло, Гамлета, короля Лира, Макбета. Продолжая — как я уже делал это в Брунате — изучение образа Гамлета, наиболее близкого моей душе и соответствовавшего моему артистическому темпераменту, я открывал в нем таинственные глубины, которые стремился интерпретировать и наиболее полно передать в сценическом воплощении.

Жизнь моя протекала в активной и созерцательной безмятежности. Меня поддерживали дорогие для меня, всегда содержательные и подчас восторженные письма Бенедетты. Я совершал каждый день длинные прогулки, как делал это раньше в Брунате, а затем в Египте. Вечерами, при чудесных заходах солнца, я садился на берегу озера, читал или размышлял над образами, которые мне предстояло воплощать перед публикой. Не пропускал я и случаев изучать человеческую природу непосредственно с натуры.

Однажды вечером на перекрестке двух дорог я встретил человека, спускавшегося с гор и тащившего за собой на веревках, просунутых под мышки, вязанку дров. Это был очень странный человек. Среднего роста, с глазами, воспаленными от конъюнктивита, с нервным тиком в правом плече и болячками на нижней губе, с рыжими волосами и низким лбом. У него не хватало нескольких передних зубов и по общему виду и манере держаться он казался слабоумным. Куртка его была изодрана, рубахи на нем не было и на его волосатой груди болтались лохмотья фуфайки. Он дышал тяжело, как астматик, и из груди его вылетали такие хрипы, точно он страдал хроническим бронхитом. Он остановился рядом со мной, чтобы передохнуть. Я обратился к нему с вопросом, но вместо ответа он уставился на меня, открыв беззубый рот и улыбаясь, как идиот. Вернувшись домой, я никак не мог отделаться от образа этого несчастного. На следующий день к вечеру я снова направился на тот же перекресток в надежде опять встретить его. И действительно, через некоторое время я его увидел. Он, как и вчера, спускался с гор, волоча за собой вязанку дров. И как вчера, он остановился рядом со мной, улыбаясь своей обычной улыбкой слабоумного. Через несколько минут — откуда ни возьмись — молодая крестьянская девушка лет двадцати, также с охапкой дров. Слабоумный залюбовался ею, уставившись на нее со смешанным выражением тоски и вожделения. Когда же она подошла ближе, он попытался заговорить с ней какими-то нечленораздельными звуками — он был еще и заикой — и сделал движение, как бы желая до нее дотронуться. Она же с явным отвращением от него отскочила и пустилась бежать. Несчастный остался в недоумении и провожал ее взглядом, полным печали, до тех пор, пока она не скрылась в вечернем сумраке. Я спросил его, почему он так тянется к этой девушке. Как определить выражение, неожиданно появившееся на его нелепом лице! Тогда я спросил, любит ли он ее? На это он весь задрожал и выдавил из горла протяжный звук, который должен был обозначать «si»,* но звучал чем-то неопределенным между «si» и «ti».

Я спросил у трактирщика, кто этот слабоумный? Оказалось, что он сын неизвестных родителей, несчастный незаконнорожденный. Живет он на горном пастбище, в шалаше у пастухов, которые пользуются его услугами для самой черной работы и суют ему иногда в виде платы какой-нибудь кусок хлеба. На другой день я снова стал ждать его, на том же перекрестке в то же самое время, чтобы опять с ним побеседовать — если это можно назвать беседой — и узнать его намерения в отношении молодой крестьянки. Во время этой нашей последней встречи я посоветовал ему оставить девушку в покое, не скрыв от него — причем сделал это со всей возможной осторожностью — что он в своем положении не может надеяться на взаимность. Какое откровение! Глаза слабоумного мгновенно наполнились слезами и слезами такими безутешными, такими горькими, что они вызвали бы жалость каждого, а не только такого мягкосердечного человека, как я. Я ласково положил ему руку на плечо и подарил ему несколько сольдо. Он смотрел на меня с видом ошеломленной благодарности, точно видел в первый раз человеческое существо, снизошедшее до него, чтобы его утешить и выразить сочувствие его несчастной судьбе.

Я с предельной тщательностью описал встречу с этим обездоленным потому, что этот эпизод помог мне впоследствии при воплощении одного из самых прочувствованных мною сценических образов, впечатлявшего и восхищавшего публику всех театров мира, а именно образа дурачка Тонио в «Паяцах» Леонкавалло. Я на сцене воссоздал с точностью и его лицо и его манеру держаться, а в любовном дуэте с Неддой, при словах Тонио: «О да, я ведь знаю, одно отвращение» — озноб сотрясал все мое существо, охваченное глубочайшим страданием при воспоминании о безутешных слезах, хлынувших при мне из глаз несчастного незаконнорожденного в Валь ди Ледро.

Уезжать из Валь ди Ледро мне очень не хотелось, но оставаться там дольше я не мог, так как был приглашен в Венецию, в театр Россини на шесть представлений «Набукко».

* Si — да (тал.).

Двухмесячный отдых оказался очень полезным для моего голоса и дал мне возможность выступить, как говорится, в полной форме перед публикой, сохранившей живое воспоминание о Люцифере, исполненном мной два года назад, и с нетерпением ожидавшей меня в роли героя вердиевской музыкальной драмы. Я пел с предельной горячностью, вкладывая в утомительную партию библейского царя всю мощь моего голоса и силу души. Энтузиазм, охвативший венецианцев, был так велик, что я оказался вынужденным выступить в нескольких представлениях сверх тех, которые были обусловлены договором.

Когда пришло наконец время моего дебюта в Ла Скала в роли Риголетто, я -явился на первую репетицию и тут узнал, что маэстро Тосканини не будет дирижировать спектаклями с моим участием. Я был этим глубоко огорчен, ибо я очень мечтал — этому легко поверить — петь в опере Верди под управлением его волшебной палочки. Я был представлен заменявшему его маэстро Клеофонте Кампанини. Приглашенный в репетиционный зал, я увидел в креслах маэстро Франкетти, Висконти ди Модроне, Тито Рикорди и инженера Гатти Казацца. Так как в зале не было никого из артистов, кроме меня, я сразу понял, что дело идет не об обыкновенной репетиции, а об опасном экзамене. Рикорди и Кампанини попросили меня спеть всю партию полным голосом. Тем не менее, я не счел это необходимым и позволил себе начать первые речитативы вполголоса. Тогда Тито Рикорди вскочил с кресла и самым повелительным тоном закричал: «Мальчик мой, здесь не шутят. Необходимо вас послушать, ибо я имею основания думать, что партия Риголетто далеко превосходит ваши возможности». Но я никак не мог согласиться с точкой зрения Рикорди и его компании и признать себя незрелым для роли Риголетто, поскольку меня на эту роль выбрал сам маэстро Тосканини. Дело было в том, как я узнал впоследствии, что двое весьма прославленных артистов были мне враждебны и плели закулисные интриги в надежде вытеснить меня из театра и застопорить таким образом мое продвижение и мой все возрастающий за последние шесть лет успех на больших сценах. Я догадался об этом сразу и сразу же представил себе, какой опасности подвергаюсь. Не сробев, однако, перед категорическим требованием Рикорди, я спокойно ответил, что готов держать экзамен перед публикой Ла Скала, но не перед ним и маэстро Франкетти, присутствие которого меня в данный момент стесняет. Кстати, прибавил я, когда я подписывал контракт, то никак не думал, что буду подвергнут столь тяжкому испытанию. Франкетти нашел мои замечания совершенно справедливыми. Тотчас поднявшись, он пригласил Висконти ди Модроне последовать за ним и попросил Рикорди и Кампанини дать мне возможность спокойно порепетировать. Оставшись один с Кампанини, я начал петь свою партию с меньшим волнением и показал в тех местах, где это было необходимо, всю силу моего голоса. Пришлось поступить так поневоле, чтобы нанести удар тайным силам, работавшим против меня. Когда кончилась репетиция третьего действия, Кампанини убедился в том, что суждение Тосканини о моем голосе было правильным, и перестал чувствовать ко мне какую бы то ни было враждебность. Франкетти, вместе с Висконти ди Модроне прослушавший репетицию из-за кулис, также выразил свое одобрение, и, таким образом, я тут же получил подтверждение согласия композитора на исполнение партии в его «Германии».

Через несколько дней начались репетиции совместные. Тито Рикорди был все время тут как тут, будь то на репетиции под рояль, будь то на репетиции мизансцен. Целые дни, бывало, проходили вокруг одного действия. Затем начались репетиции на сцене, и тут уж вмешательство и требования Рикорди стали носить характер наваждения. Он настаивал, чтобы почти все время пели полным голосом, как если бы человеческое горло было шарманкой. Часто вспыхивали споры, которые препятствовали спокойному, деловому течению необходимой работы. Чтобы дать приблизительное понятие о непосильном труде, которым я был перегружен, прежде чем дело дошло, до дебюта, достаточно сказать, что после того как я репетировал четырнадцать дней подряд утром и вечером — я говорю точно: утром и вечером и четырнадцать дней подряд — мне пришлось петь всю оперу полным голосом в гриме и костюме на трех репетициях с оркестром, включая генеральную, в то время как мне, для того чтобы с чистой совестью предстать на суд миланской публики, было достаточно одной репетиции под рояль и одной с оркестром. Благодаря всей этой ненужной Затрате сил я на первом представлении почувствовал себя уже утомленным и не смог вызвать в себе всей силы напряжения, необходимого при выступлении такого большого значения. Меня спасло и помогло до конца выполнить свою задачу только приобретенное мной вокальное мастерство и совершенное знание всей оперы, а не только той роли, которую мне надлежало исполнить.

Критика была ко мне не всегда благосклонна. Но в течение сезона я спел, считая «Германию» и «Гризельду» в общей сложности тридцать два спектакля, из них семнадцать раз «Риголетто», и мне удалось завоевать в театре определенное положение. Много раз менялись исполнители партий тенора и сопрано, но партию Риголетто пел я один бессменно, и меня ни разу никем не заменили. К концу сезона я был приглашен петь партию Валентина в возобновляемом «Фаусте». Но я не чувствовал себя достаточно для нее подготовленным и категорически отказался.

На одно из последних представлений «Риголетто» послушать меня в Ла Скала пришла импресарио и директор городского театра в Одессе синьора Лубковская, намеревавшаяся пригласить меня в Россию на следующий зимний сезон. Она предложила мне выгодный контракт, по условиям которого я должен был выступить в вердиевском репертуаре, в «Демоне» Рубинштейна и в опере «Заза» Леонкавалло.

Тем временем — я хочу сказать, в ожидании сезона в России — я отправился из Милана во Флоренцию, подписав контракт с театром Ла Пергола, где выступил четыре раза в роли Риголетто. Флорентинцы приняли меня незабываемо. Затем я вернулся в Милан, где занялся углубленным изучением «Демона» Рубинштейна и сосредоточил все свое внимание на музыке этого композитора. Образ Демона — один из наиболее сложных театральных образов русского репертуара, но я безгранично влюбился в эту роль. Начав с фрагментов характера трагического, повергавших меня в необыкновенно печальное душевное состояние, я неустанно повторял их, все время выискивая звучание, которое гармонировало бы со смыслом или, вернее, с чувством, вложенным в слова.

Однажды ночью, в тот период, когда я был всецело поглощен этой работой, я внезапно проснулся в смертельной тоске. Я видел во сне маму, умирающую у меня на руках. Заснуть я больше не смог. Утром, чуть свет я выехал в Рим. Примчался домой. Дверь открыла мне Нелла. Она была бледна и страшно взволнована. Расцеловав меня, она заплакала. Я устремился в комнату мамы. Увидел ее сидящей в кровати. Она дышала с трудом, прижав руку к сердцу. От нее осталась одна тень. Я обнял ее и стал ласково уговаривать не волноваться. Сказал, что приехал за ней. Она горько улыбнулась на мои слова, быть может почувствовав в них ложь. Ее состояние было явно очень тяжелым. Тешить себя надеждой не приходилось. Врач не скрывал, что конец ее близок. Он даже утверждал, что она жива до сих пор исключительно благодаря огромной силе духа, действовавшей эффективнее любых лечебных средств, изобретенных наукой, утверждал, что она жива только благодаря сверхчеловеческому желанию повидать меня еще раз, прежде чем уйти навсегда. Я резко упрекал моих за то, что они скрыли от меня правду. Ведь если бы мама не явилась мне во сне, я был бы лишен возможности обнять ее еще живой. Я осматривался кругом. Помещение было убогим, ничем не украшенным, недостаток чувствовался во всем. Средства к жизни, которые семья получала только от меня — отец покинул их уже больше года тому назад — были, видимо, недостаточны для удовлетворения жизненных потребностей.

На следующий день мама почувствовала себя немного бодрее. Мы удобно устроили ее на шезлонге. Я ходил взад и вперед по комнате и, желая ее развлечь, рассказывал о своих успехах, приукрашивая свой рассказ всякими шутками и анекдотами. За смехом и улыбками я скрывал все горе моего сердца. Она смотрела на меня с восхищением и спрашивала то одно, то другое. А потом, обратившись ко мне тоненьким, еле слышным голоском, она захотела узнать, удалось ли мне сделать хоть какие-нибудь сбережения. Болезненно переживала она то, что забота о всей семье тяжелым грузом легла на мои плечи. Тогда я снова солгал. Я подошел к ней вплотную, как бы желая доверить ей тайну, и сказал, что в Коммерческом банке в Милане у меня лежат пятьдесят тысяч лир. Она просияла и, глубоко вздохнув, сказала: «Теперь могу умереть спокойно». Огромным усилием воли я постарался подавить свое горе. Так как я надеялся провести некоторое время с мамой, то захватил с собой свое обмундирование. Она захотела видеть все мои костюмы и просила, чтобы я надевал их на себя один за другим. Как было отказать? Бедная мама! При каждой перемене она восклицала: «Как хорошо! Какой ты красивый!» Она видела меня глазами матери. И вдруг, точно сраженная радостью, она вытянула вперед свои высохшие, как у скелета, руки, притянула меня к себе и разразилась рыданиями. Она увидела осуществленными в сыне свои давнишние мечты. Потом она настоятельно просила меня ни под каким видом не трогать моих сбережений, так как — жизнь наша в какой-то степени в руках божиих, — сказала она, — и если бы вдруг случилось, что я потерял голос, я был бы все же обеспечен хлебом насущным.

На другой день в четыре часа пополудни она захотела встать с шезлонга, жалуясь на большую усталость и выразив желание лечь. Встав на ноги, она попросила меня дать ей самой пройти к себе в комнату. Чтобы не раздражать ее, я сопровождал ее только взглядом. Но едва она переступила порог, как зашаталась и упала бы, если бы я не подоспел вовремя и не подхватил ее. Я поднял ее на руки и уложил на кровать. Она смотрела мне в глаза, в самые зрачки так пристально и напряженно, точно хотела навсегда запечатлеть свой взор в моем. Ее последние слова были: «На тебя оставляю моих девочек» — и через несколько минут ее не стало.

Тяжелая утрата заставила меня снова перевезти семью из Рима в Пизу. Наступили дни безграничной скорби и печали. После месяца, проведенного мною на новом месте жительства семьи, я уехал в Рекоаро, чтобы там переживать свое горе рядом с Бенедеттой. Она со своей большой душой сумела найти слова утешения и поддержки, столь необходимые для того, чтобы я снова с охотой принялся за, работу. Остановился я, как всегда, в уединенном загородном пансионе, и, когда мне туда из Виченцы привезли рояль, через несколько дней приехал и маэстро Вискардо Учелли, отличный пианист и знаток музыкальной литературы, состоявший в течение десяти лет аккомпаниатором Анджело Мазини, знаменитого романьольского тенора. У меня были взяты с собой клавиры «Демона» и «Гамлета».

Я провел в Рекоаро три месяца в неутомимой работе, изощряя возможности передачи душевных переживаний и занимаясь вокалом. Да, я внимательно работал над голосом, найдя в нем некоторые небольшие дефекты, особенно в низком регистре, где меня не удовлетворяла эмиссия звуков, получавшихся слишком закрытыми и гортанными. Я вставал почти всегда на рассвете. Совершал короткую прогулку, отдаваясь воспоминаниям о матери; затем, вернувшись домой, садился за рояль и, терпеливо занимаясь вокализами, старался восстановить природные особенности моего голоса, частично утерянные вследствие того, что я прислушивался к советам слишком многих преподавателей пения. Я снова стал, как студент, петь вокализы, начиная с низких звуков и доводя голос до интонаций тенорового характера. Каждое утро в десять приходил маэстро и оставался часа два. Мы повторяли каждый день наиболее значительные фрагменты «Севильского» и «Дон Джиованни» — опер, незаменимых для выработки различных оттенков, округлости и окраски баритонального голоса и необыкновенно полезных для развития вокальной техники и художественной отделки. Затем мы принимались за «Гамлета», и я уже тогда предчувствовал те эффекты, каких я при своем голосе мог добиться в этой музыкальной драме.

После трех месяцев занятий мне удалось овладеть богатейшей и очень подвижной сменой голосовых оттенков как в пианиссимо, так и в фортиссимо. Я стремился создать при помощи специфической вокальной техники подлинную палитру колоритов. При помощи определенных изменений я создавал звук голоса белый; затем, затемняя его звуком более насыщенным, доводил его до колорита, который называл синим; усиливая тот же звук и округляя его, я стремился к колориту, который называл красным, затем к черному, то есть к максимально темному. Чтобы добиться этой, переливавшейся цветами радуги палитры, я извлекал звуки, которые называл звуками полости рта, то. есть звуками речевыми, а не вокальными. Что касается этого, то я, основываясь на своем богатом опыте, могу утверждать, что певец, желающий долгие годы не сходить со сцены, не перегружая голос и дыхательный аппарат, должен применять как можно больше звуков полости рта, даже если он одарен от природы небывало выдающимся голосом. При выработанной мною технике я смог в течение примерно двадцати лет подряд петь непрерывно во все времена года и во всех климатах, начиная с жестоких русских морозов в тридцать градусов и кончая тропической жарой в Египте и Гаване; и повсюду голос мой был всегда в полной готовности и я мог на него положиться. В самый разгар моей деятельности я пережил, пожалуй, зим восемнадцать подряд, не видя лета. Действительно, я ездил в Южную Америку, где заставал зиму, а затем возвращался в Европу, где тоже была зима. Не думаю, чтобы кто-нибудь из артистов моего поколения проявлял себя так щедро, как это в течение тридцати лет делал я, когда неутомимо переезжал из одной части света в другую и исполнял предельно разнообразный и ответственный репертуар. Могу похвастать, что, за исключением Японии и Австралии, я пел во всех театрах земного шара.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.