P. P. S. Мяу с того света, или Жизнь как ремейк

P. P. S. Мяу с того света, или Жизнь как ремейк

Смерть – это то, что бывает с другими.

ИБ. Памяти Т. Б., 1968

Впрочем, долой ходули —

До несвиданья в Раю, в Аду ли.

ИБ. Памяти Т. Б., 1968

Как и договаривались, пишу с того света. Человек слова в обоих смыслах. Обещал прислать весточку, если случится оказия. Случилась.

Отправ ляю с Орфеем, чуть не разминулись, мнимонечаянная встреча: он со своей дивчиной наружу, а я вверх тормашками, сама понимаешь – куда. Хоть один, думаю, наказ пусть выполнит, коли не повезет с главным.

Что тебе сказать про ад? Дежавуист, вроде меня, легко узнает местность по прежнему опыту: не послабже земного, те же круги, каждый следующий поплоше предыдущего. Никого не виню окромя себя. Как сказал один слепец – нет, не Гомер: «Повсюду я в Аду. Ад – это я». Он же – на все тот же сюжет потерянного рая: «Яростный поток вечно пылающей серы». Само собой, несет горелым, на то и огнь поедающий и неугасимый, но все лучше конечного ледяного озерца по имени Коцит в центре земли, коего надеюсь не достичь с учетом претерпелых мною земных мук. Еще неизвестно, кто больше напортачил: я – в жизни, или она – мне?

Знал всегда, что умру зимой, снег как саван, зима и есть смерть. Как сказал опять-таки не я (или все-таки я? память дает сбои, на что она мертвецу? что с ней делать на том – теперь на этом – свете?): такой мороз, что коль убьют, то пусть из огнестрельного оружья. Настоящий Ад – это Арктика, вечная мерзлота и все такое. Всегда предпочитал жар хладу, на этой почве – форточку закрыть, форточку открыть – разбежались с одной девулей, озеро огненное и серное лучше того ледяного, в которое вмерз Люцифер, будь проклят, но это все равно что пожелать ему долгих лет жизни, то есть вечности, ибо нет б?льшей вечности (если оных не одна и они сравнимы), чем осуществленное проклятие. Ужас тьмы, как сказал некий святой, но чего Иероним не просек, что эта тьма внутри тебя, твоя личная тьма, ты слеп, как Гомер, Мильтон, Борхес, слепой музыкант и все семь слепцов Брейгеля. Или их шесть? Округ свет и огнь, а в душе темно, как у негра не скажу где из-за политкорректности. Одно утешает в этом мраке вечного огня, что и огонь, и тьма от Б-га, как при жизни утешало, что боль невнятицы – от любви и от любимой (пусть не любящей).

Петроний круто ошибся, полагая, что душа без тела играет. Тут тебе не до игр. Как я и сказывал, душа за время жизни приобретает смертные черты. Посему бестелесая претерпевает вполне телесные муки.

А кара, как ты догадываешься, язвит именно согрешивший член.

Нет, совсем не тот, на который ты подумала – зачем так буквально?

Совсем иной член души-тела. Как раз сам membrum virile, с которым еще при жизни были проблемы и который, как меня предупреждали сведущие патологоанатомы, первым сгнил и отпал, вроде бы избежал наказания за не такие уж многочисленные, как оказалось, грехи. Я – не Казанова, которого твой мудило (как его капоты? или за их отсутствием он теперь прыгает спьяну на ferri гондол?) спулил у Феллини и осквернил Венецию – передавай привет, коли ты с этим трудоалкоголиком днюешь-ночуешь в моей Венеции, бросив умирающего друга, а я – от него – Феллини, ежели повстречаю в этом самом перенаселенном месте: нас здесь тьма, не сравнить с вашим шариком, где смертность-рождаемость и прочая демография, зато у нас – сплошняком протекает вечность, то есть безвременье. Да и этот пиз*очет – я о Казанове – сильно, говорят, завысил свои любовные подвиги: 122 бабы за 39 лет сексуальной активности. А вот Артур Шницлер подсчитал в дневнике сколько у него было оргазмов за год – эстет, однако! Жил на кончике своего х*я (я про обоих). Вопрос: грех послушаться или ослушаться детородного зова, коли сам Б-г вменил в обязанность плодиться и размножаться генитальным путем, не дав альтернативного способа. Мiо е Lui. Пусть Lui и не лучший вожатый, другого нет, без него как без рук, ха-ха.

Греховным признан совсем другой член моего грешного тела. То есть грешной души. Вот тебе открытие с того света, дружок: душа грешит еще больше, чем тело, а здесь воздается именно за намерения, а не за дела: и помыслить не моги! Ты уже, конечно, догадалась, какой одновременный член души и тела признан главным греховодником.

И он к устам моим приник

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый…

Остальное – туфта. В чем родоначальник круто ошибся, так это в способе наказания согрешившего члена: ни о каком удалении языка, наподобие гнилого зуба, нет и речи. Я подвешен за язык на крюк как клеветник, претерпевая прелютыя муки различныя. Все мои попытки доказать, что это был грех не языка, что язык как раз безгрешен и невинен яко бэби, а грешны рука, мозг, сердце и, будь по-твоему, х*й – всуе, ибо здешние собеседники побивают меня каменьями моих собственных цитат о языке как праматери, альма-матер, родине, музе и прочее литературы. Говорил? Кто спорит – говорил, но Оден и Роб-Грийе талдычили о том же самом – где они? Ау! Нет, отвечают сверху, они не были так зациклены на языке, как ты. Язык был для тебя Молохом, в жертву которому ты принес поэзию. Да, говорят мне здесь, вначале было слово, но не в конце. Ты превратил слово в самоцель: хозяин слова, ты стал его рабом. Язык уничтожил тебя как поэта, заставил служить себе, а не поэзии. Поэзия, как и балет – Барышу привет, жду не дождусь, а то покалякать не с кем! – есть возможность невербального общения.

Каково мне выслушивать всю эту бодягу, а? Здесь не поспоришь.

А кто рядом в таком же подвешенном состоянии за сотворение из языка кумира, догадывашься? Вертаю взгляд вправо – Джойс за «Поминки по Финнегану», влево – Набоков за «Аду». Голгофа, хоть и без Христа.

Я-то думал, что Набока будут терзать в аду истребленные им в массовом порядке, без разбора и без нужды, бабочки. Энтомологический холокост! И он еще смеет упрекать Гоголя, что тот палкой колотил «чертовскую нечисть» – перебегавших дорогу ящериц, а Пруста – что отрезал крысам головы, когда мучила бессонница (на самом деле прокалывал их шляпными булавками)! Крысы, ящерицы, бабочки, без разницы – божьи твари с одинаковым правом на жизнь. Хоть бы раз, пусть опосля, пожалел о своих жертвах! Но эксперименты с языком здесь сочли б?льшим грехом, чем эксперименты с чешуекрылыми. Если успею, расскажу мою собственную историю с чешуекрылым – случилась аккурат в канун моей кончины.

Как видишь, соседи – так себе, но могли быть хуже. Представь Эзру Паунда с его лютым антисемитизмом на месте этих двух юдофилов!

Б-г миловал, но и с этими оба-два о чем калякать на вечном досуге?

Разве что о том же языке, а он яко таракан, вездесущ, неприкаян и вечен: оба переживут человека, и когда тот вымрет, тараканы будут калякать на человечьем наречии.

Нет, не жалею о своем грешном и празднословном. Когда даже воспоминания выцветают, что цветы в гербарии, остается – язык. Что жизнь, когда даже слава изнашивается! Языковые игры предпочитал любовным, последние отпали сами собой. Как там у классика? Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный… Он один сохранил мне верность, а я ему – нет: блуд с английским. Но там, увы, улица с потусторонним движением. Тьфу – односторонним. Как и любовь, которая есть луч, посылаемый любящим любимому, и отражаясь от него, возвращается к исходной точке – это по Прусту, но своими словами, потому что здесь нет книг, все книги остались на земле, а память мертвеца, даже свежеиспеченного… Ах, что говорить! Пусть жалуются живые, а мертвецы помалкивают.

Да и мало ли, о чем я трепался там, на земле! Я и сейчас праздно суесловлю, греша этим треклятым грешником, когда сочиняю тебе отсюда туда цидулу. Кто начал пить, тот будет пить, да? Мне уже не разучиться писать – даже на том свете. Все равно что. Заместо стихов, которым разучился на этом. Как говорил помню кто, догадайся сама: чернильная лихорадка в крови. А некий янки из Коннектикута – Перкинсом звать – целые полвека вел в Ливерпуле, Нова Скоша, дневник, пропустив только три дня по уважительной причине: такой мороз, что замерзли чернила в чернильнице. Как у меня в жилах стынет кровь.

Вот я и есть тот diarist что бы ни строчил: волшебные стишки, заурядные эссе, никакие письма.

Привык писать мертвецам не первой свежести, а теперь, сам мертвец первой свежести, – пишу живым. Сначала – моей кромешнице, как обещал: к тебе я буду прилетать, сны золотые навевать etc, etc, etc.

Теперь – тебе. Харон, кстати, оказался добродушым старичкомвзяточником, но ты знаешь: ворюга мне милей, чем кровопивец. О монетах, понятно, и речи нет, тем более драхмах, гребет только гринами – предпочитает налом, в крайнем случае – кредит кард. Хорошо захватил с собой Американ Экспресс.

Что сказать по существу? Что жизнь оказалась слишком долгой, а здесь, где покоятся нерожденные, и вовсе вечность коротать да еще в компании таких же отпетых, как я, язычников? Тебя, дружочек, не хватает, но мы расплевались перед моей смертью и скорее всего разминемся после твоей, если только тебе в грехи не запишут излишнюю суровость к моим грехам. Да и откуда знать, как наше слово отзовется!

О том, что Артем тебе больше, чем знакомый, и не подозревал. По привычке держал тебя в девушках. Как сказал не я, а Вова Соловьев, которому тоже наше с кисточкой: все еще девочка, но уже не девушка.

Предупредила бы – был бы с ним поосмотрительней. И что ты в нем нашла (вопрос в сторону)? Сломал ему карьеру? Но не жизнь! Согласись: не одно и то же. Нет худа без добра – благодаря мне он подался в риелторы, вполне переспективная и прибыльная профессия, учитывая ваших будуших деток, детка, о которых лично мне и думать не хочется. Будь на то моя воля, я бы тебя вообще заспиртовал в том девичьем состоянии, в котором любил. Что делать, если именно такой ты осела в моей памяти, а память консервативнее, чем ее мнимый хозяин (на самом деле – раб). Уж? дефлорированная ты не есть ты, хоть и нет хуже греха, чем невинность. Избавляясь от нее, мы избавляемся от первородного греха, да? В дохристианскую эпоху – как и теперь в постхристианскую, post aetatem nostram – считали иначе: утраченный стыд что сломанная целка: никогда не вернется. Моя Арина – матрона, мать семейства? Чтобы ты – и обабилась? Б-г миловал – я не дожил.

Сама знаешь, есть вещи несовместные… Пытаюсь представить тебя беременной – фу! Как говорила моя мама, краше в гроб кладут. Не есть ли дефлорация – знак времени, а вовсе не старение и не смерть? Что же до твоего боя, то работа риелтором (или риалтером? риаэлтером?) нисколько не помешает ему заниматься литературой (чур, только не русской! кому она нужна здесь? то есть там? да где угодно!), как моя профессура не мешала сочинять стишата. Ты считаешь, помешала? Голова профессора Доуэля? Не обо мне речь, а о твоем суженом-ряженом.

Ну, конечно, знал – не отпираюсь. Потому и завелся. Но и он меня подзавел. То есть ты. Надо же – притащить его сюда из Питера! А если это любовь? Как у меня? Не дай тебе Б-г, детка. Врагу не пожелаю. Любовь есть патология и уродство – сужу на основании собственного опыта. Я свое отлюбил. Liebestod, гибель любви. Как там у моего друга Горация про сирен, по-нашему – русалок? Desinit in piscem. Увы, все кончается рыбьим хвостом.

А что суть мои стишата? Следствие следствия, тень тени. Пусть уж лучше пишет стихи твой Артем – тебе, а не ты – ему. Не то чтобы хочу выставить себя вашим благодетелем, но и оправдываться: подлецу не к лицу. Или как там в вашей псевдонародной мудрости? Даже монстр имеет право на последнее слово – если не перед казнью, то хотя бы опосля. А смерть и есть казнь, которая предстоит каждому человеку, а не только убийцам и выродкам. Все мы – на death row, или, как изволил выразиться классик из нелюбимых, на роковой стоим очереди. Последняя в моей жизни.

Вопрос: выродок ли я? – куда более актуален, чем вопрос, с которым ты ко мне подъезжала: гений ли я? Могла бы сама догадаться, а так получался подъ*б. Увы, вопросы связаны.

И что есть гений?

Гений, как и даун, есть урод. Две крайности, которые сходятся, ибо за пределами статистического человека. Отклонение от нормы. Горбун тащит на горбу свой дар. Гений – не счастье, а бремя. Гений – раб своей гениальности. То есть судьбы. Как среднестатистический человек – раб своих гениталий, и институт евнухов – не как стражей в гареме, а как высших сановников – оправдан высокими государственными соображениями. Гений – на поводу и на поводке своей гениальности.

Как следствие – нравственные загибоны. И вые*оны.

– Ты себя чувствуешь гением? – вопрошала ты меня с присущей тебе, как и всем биографам, бестактностью. То есть напрямик.

– Я себя чувствую монстром, – не ответил тебе я, потому что такой ответ был бы неверно истолкован как кокетство в ожидании опровержения, которого бы не последовало, даже сделай я паузу, ибо ты набралась правду-матку-резать от своей маман, которой тем не менее привет, как и ее супругу. А уж теперь – после истории с Артемом – мне и вовсе нет пощады. Что я монстр, ты теперь убедилась на собственной шкуре. То есть на шкуре близкого тебе человека.

А если я родился монстром? Как некто, скажем, шестипалым либо, хуже того, минотавриком? Так что же, всех уродцев в младенчестве с Тарпейской скалы сбрасывать? Нет, у нас, евреев, так не приято, что с большим удивлением отметил еще Тацит, воспитанный в иных – мягко говоря, римских – традициях. А теперь, сама видишь, весь ваш христианский мир взял эту нашу гуманитарную идейку на вооружение, и даун или уродец – на каждом шагу. Коли монстру сохранили жизнь, то должен он как-то уживаться с самим собой, да? А совесть – это такая прокладка между Я и Сверх-Я. Если я ничего не путаю, д-р Зигги.

А что, если любой гений монстр? Не в оправдание и не в утешение, а исключительно в теоретическом плане. Лично мне судить трудно, потому что окромя себя гениев не встречал: за других не скажу.

Конечно, все мы уродцы в той или иной степени. Человечество есть паноптикум, но в этом равенстве гении первые среди равных, ибо равны в б?льшей степени, чем другие. Вот тебе еще один пример, как из двух чужих афоризмов можно сварганить свой собственный. И средь детей ничтожных мира – не быть может, а совершенно точно – всех ничтожней.

Кто, детка?

Я.

Если хочешь, гений дает своим латентным уродствам волю, доращивает их до уровня характера. Свой ад носит в себе, а потому объективный ад, в новой среде – для него не внове. Ну, то, что гений и злодейство совместны – это и ежу понятно, хоть Пушкин и поставил знак вопроса. А сам Пушкин? Вот Лимошка даже его причисляет к священным монстрам.

Как знать. Я не спец – ни по гениям, ни по монстрам, а только по самому себе: монстру – уж точно, а может, и гению, кто знает. Сюда бы синьора Ломброзо, слыхала такого? Увы, в наш – теперь ваш – политкорректный век вышел не токмо из моды, но и из употребления. Он гениальность и преступность равнял с безумием. А как насчет обратного равенства?

Всякий ли гений – монстр?

Каждый ли монстр – гений?

Разгуливающий на свободе масскиллер (тот же Потрошитель, к примеру, а как веревочка ни вейся – это для трусливой заурядности) или попавший в лапы правосудия сексуальный маньяк (сколько угодно!), да хоть багдадский вор – не есть ли любой преступник высшего класса гений в избранной им деятельности? Как, скажем, Моцарт в музыке?

И чего мы на этом застряли, а?

Не слышу.

Знаешь, в чем разница между мужиком и бабой? Помимо того, что у вас нет чувства вины и физиологического оргазма. Вы думаете, у вас в запасе вечность, мы же чуем, что смерть притаилась в нас, как змея: выжидает. Есть, конечно, тупари и среди нашего брата, но у меня тонкачество в крови. Даже кожа тонкая, вены просвечивают с детства, как не у всех ашкенази. Я рано взрослел, в обгон сверстников, а потом стремительно старел, дряхлел, умирал, точь-в-точь, как тот мальчик в рассказе Айзека – нет, не Азимова и, вестимо, не Ньютона. Смерть как таблица умножения – с ней не поспоришь. Родиться – это начать умирать. С младых ногтей знаю, как жизнь моя скукоживается. А под конец – идефикс. Как у Паскаля. Страх смерти вообще, а не только собственной. Ну ладно я, но Моцарт, Бах, Шекспир – даже они не избегли общей участи. Что больше всего смущает, так это одноразовость жизни. Жизнь напрокат. Вот недавно – в той еще жизни – безносая постучалась во время бенца, но я не открыл. Робко так постучалась, проверочно, хотя пульс рваный, боль острая, грудь в обруче то ли в корсете – ни вздохнуть, ни пернуть. Визит старой дамы. У кота девять жизней, а у человека? Пару-тройку своих я уже прожил.

Прощально глянул на книжные полки. Не знаю, с кем жальче расстаться – с читаными или нераскрытыми? А вдруг именно в них то самое? Так и не дочитал «В поисках утраченного времени» – не успели перевести при мне на русский, а вроде именно в последнем томе разгадка времени, что и меня цепляло.

В следующий раз, боюсь, она взломает дверь. Я про костлявую.

Мгновение – и целый мир рухнет в небытие.

Папа говорил: сдаю. Мама: пора на свалку. Оба: годы берут свое. Но сколько им было и сколько – мне? Старость – это расширение словаря в нежелательном направлении медицины и фармакологии. А какой словарь у смерти? Пользуюсь пока старым. То есть устарелым – как и при жизни. Ты думала, я в отпаде, когда ты меня поправляла: не предки, а родаки; не сникерсы, а кроссовки; не трахаться, а чикаться? Не в отпаде, а в отчаянии. Там я работал с голоса, схватывал на лету – улица, лестница, тошняк (мы говорили тошнилка), а здесь добираю из словаря и от новоприбывших. Помнишь, как на тебя набросился? Не в том смысле, понятно. А на Юза! Моцартом обозвал. Хоть я и не в восторге от того же чикаться. Говорю, понятно, о глаголе, а не о действии. Родаки – да, кроссовки – куда ни шло, но почему чикаться? Но это вторично: нравится не нравится – спи, моя красавица! Вот это и есть моя оптимистическая трагедь – потеря языкового кода. Господи, куда меня занесло! Чужой город, чужая страна, чужое время, чужой язык. Иссяк родник родной речи. А не податься ли вместо Сан-Микеле на Брайтон и пройти мертвецом курс живой русской речи? Или инкогнит? на родину белых головок?

Единственная радость-сладость изгнания – все мои оседлые друзья, враги и подруги навсегда остались в том возрасте, в каком бросил их на растерзание Левиафана. Ее включая. Только я шнифты закрою и т. д. и т. п. Все остались живы – и Левиафан сыт и человеки целы. Никакой ностальгии по людям и березам, здесь навалом тех и других, зато дикая тоска – по русской новоречи. И по староречи – тоже. Мой нью-йоркский кордебалет – мертвому припарка. Мои склеротические усилия – услышать, схватить, запомнить. Я уже вхожу в русскую речь своим стихом, но не русская речь – в меня. Словарь – подпитка, но нельзя заменить роман с языком на роман со словарем. Небольшая вроде бы такая ранка – с Атлантический океан шириной, а так и не срослась, бля. Зато фокусное расстояние: отсюда виднее, что там у них происходит. Ничего хорошего. Вид у родины плебейский что кирпичный завод. Как обустроить Россию, ха-ха! Да гори она синим пламенем.

Как и любая другая страна – от Америки до Израиля. Как все это ничтожно по сравнению с вечной болью любви, измены, смерти. Разве можно чем-то еще интересоваться кроме самого себя!

Как говаривал старик Гораций, сoelum, non animum mutant, qui trans mare currunt. Тем более – через океан.

Кстати, о ностальгии. Набираю, помню, Москву, прошу главреда.

– Перезвоните через пару минут. Он на линии.

– Мне сложно. Я звоню из Нью-Йорка.

– Не надо было так далеко забираться.

Пока я жду переключения на другую линию, дивчина пересказывает кому-то наш разговор, гордясь своей репликой. Ее юмор стоил мне 30 долларов.

Билл придет уже в мое отсутствие.

Жизнь изговнилась, не стоит вы*банного яйца, я выпал в осадок.

Удачи в микромире и полный завал в макро. Не звезда, а звездочка, осколок, исчезающий метеорит. Пора, мой друг, пора – ввиду хотя бы исчерпанности жизненных ходов, поэтических сюжетов и родной речи. Как неплохо сказал плохой поэт, отцокало Пегасово копыто. Еще лучше у хорошего поэта: «Того уж Вяземского нет». Смутные какие-то видения всплывают в памяти, но что это – ретро или фэнтези? И спросить больше не у кого. Свидетели детства, отрочества и юности все повымерли или лгут – или поклялись молчать. Как не сказал Шекспир, ленивое воображение не дорисует остальное. Даже эрекция – факт памяти и воображения, а не физиологии.

Кранты.

Так странно просыпаться утром – еще жив. Возраст – это преодоление земного притяжения: каждое утро вставать, надевать штаны, расстегивать ширинку, застегивать ширинку, чистить зубы, доставать из-под двери «Нью-Йорк таймс», кому-то звонить, с кем-то встречаться. Однообразный, постылый ритуал. Я вступил во владения Б-га, где мое волеизъявление ровным счетом ничего не значит. Конечно, мы все ходим под Ним, нас всех подстерегает случай, над нами сумрак неминучий и проч., но сейчас уже не случай, а закономерность. Только не надо, прошу тебя, что случай псевдоним Б-га, когда Он не хочет подписываться своим именем. Опять твой Ежи Лец? А кто? Запамятовал.

Цитату помню, хозяин из головы выскочил. Давно пора провести всеобщую национализацию афоризмов и парадоксов. Зачем дуб, когда есть желуди?

Жизнь состоит из одних цитат. Пронумеровать все цитаты и вызывать по номерам нужную. Как в том анекдоте о пронумерованных анекдотах: шесть – все ржут, 18 – рассказчик схлопотал по морде, при дамах такие анекдоты не рассказывают.

Знаю, что знаете все мои анекдоты, цитаты и стихи, а потому не место мне среди живых. Рассказать, что ли, Набокову или Джойсу? Не дойдет.

Если нам не принадлежат наши бабы, то наши мысли – тем более.

Про тела и говорить нечего.

Самый эпиложный эпилог моей жизни.

Плохел, плохел, пока не помер.

Мое тело стало обременительно, обрыдло, остое*енило мне. Инвалид по всем статьям – от сердечного костыля до бифокальных стекол и вставной челюсти. Зато все как на подбор, ни один не ноет и не шатается. В остальном жизнь зае*ла, а смерть доё*ывает. Какое тело получает человек от Б-га – увы, не в подарок, а напрокат: совершенное, послушное, приносящее тьму радостей и наслаждений! И в каком виде возвращает, умирая! Почему не на всю жизнь даны человеку зубы, сетчатка, слух, сердце, желудок, член, и все постепенно выходит из строя?

Память включая. Еще не афазия, но уже амнезия. Кретинею понемножку. Кто там стоит в очереди за моим автографом? Мистер Альцгеймер?

Память есть вечность, а беспамятство – смерть. Как говорят старики: то, что не вспоминается, не стоит и вспоминать. Зачем старику память?

Лишние переживания. Потому и сбои, пока вовсе не атрофируется – чтобы легче было расстаться с жизнью. Своего рода анестезия. Беспамятство – прижизненная смерть. А уж на том свете с ней и вовсе делать нечего. Зато никто больше не обзовет злопамятным слоном или графом – как его? – Монте-Кристо. Корни высохли, жизненные соки иссякли, воспоминания вымерли, батарейки сели. Человек умирает постепенно, свыкаясь со смертью. Даже при нормальном цикле он сначала теряет вкус к жизни, а потом уже и саму жизнь. Причина и следствие. Жизнь как ремейк. То есть тавтология. Она же пародия. Дежавю.

Все было встарь, все повторится внове.

Жизнь как ремейк и есть гиньоль и смерть. Я выполнил все функции, возложенные на меня Б-гом. Произвел потомство – даже два, а может, и три, если считать девочку от кордебалетной девочки, сочинил стишки – есть неплохие, и даже от Б-га, получил Премию. Что еще?

Жизнь сошла на нет. Отпутешествовал. Отлюбил. Отписал. Отчитал: книги все читаны-перечитаны, и само собой отпала одна из главных функций моего организма – чтение: нечего больше читать, кроме последнего непереведенного тома Пруста. Но ради него одного тянуть лямку? Меняю непрочитанную книгу на ненаписанный стишок! В моей сорной памяти осели книгохранилища. Поэзия – вся! – наизусть. Что русская, даже переводная, Хикмет, Тувим, Галчинский и прочие оттепельные коммуняги, на которых взошел, пока не перескочил на английских метафизиков, – стихи вбиты в мозг, как гвозди.

Обречен на тавтологию: в чтении, в писании, в любви. Не только любовь, но и секс остались позади, о чем я тебе жалился при жизни. Потому у меня больше ничего и не выходит ни со стишками, ни с бабами, ни с любовью, ни с чем – я исполнил свое предназначение на земле.

Как сказала Сусанна одному из старцев: «Кому ты нужен, старый хрен!» Кому из – без разницы. Оба – хороши. А в самом деле, окажись на их месте два молодца, как бы тогда реагировала эта библейская Пенелопа? Да я и в изначальной сомневаюсь – десять лет хранить верность своему мудаку? Верность – это еще не любовь. Может, даже противоположна любви. А сроки у них в эпосе чисто эпические: Троянская война – семь лет, странствия Одиссея – десять лет, странствия Моисея – 40 лет: чтобы померли все, кто еще помнил, что в египетском плену было не так уж худо. Память перетасовывает прошлое. Кто знает, может, мои любовные несчастья и были моим единственным в жизни счастьем? В этом мире желаний, ревности и измен, настоящих и мнимых – сам черт ногу сломит. Возьмем сны, которые отпускают наши тайные желания. Ибо – бард прав – мы из той же материи, что наши сны.

Снилась мне как-то мама, красивой и желанной, какой я, поздний ребенок, знать ее не мог, да и не уверен, что была когда красавицей.

Или такой ретрово-хреновый сон. Вот только не помню – там, на земле, или уже здесь. Сидим мы с моей куклой в плюшевой утробе синема, помню даже, что за movie, не имеет значения, глажу рукой ее колено, продвигаясь известно куда, а там натыкаюсь на чью-то еще руку.

Well, well, well. Это как в том анекдоте про туннель. «Если бы я знал, что такой длинный…» – говорит муж жене. – «А разве это был не ты?» Но то в анекдоте, а в жизни, то есть во сне… Жизнь и есть анекдот, коли родная пи*да такая гостеприимная. Прошу прощения: вагина. То есть влагалище – хорошее русское слово, сама понимаешь, от «влагать».

Представь: встречается моя рука с рукой-предшественницей, и что, думаешь, дальше? Пожимаем друг другу руку. Там. В темной плюшевой утробе. Нет, не в синема, а в вагине. Я не знаю – кому, и он не знает – кому. Или знаем? То есть прощаем друг друга? Хоть они меня и поимели самым мерзким образом, по полной программе, стало мне вдруг обидно и как-то все равно. Зато теперь, отсюда, думаю: а чего, собственно, прощать? Нашли наконец друг друга, хоть искали нечто иное. Место встречи изменить нельзя. И не надо. Колумба помнишь? Искал Индию, нашел Америку. Вот мы с ним оба здесь и оказались. Оба – без нее.

Ну что за предсмертная бредятина! В чем ее эзотерический смысл?

Если есть?

Нет, ночные страшилки меня уже не страшат. Чувствую, что вот-вот умру и что вечен.

А теперь не сны, а явь. Неровно дышишь к тварям Божьим? Вот тебе парочка историй из Брема.

На Лонг-Айленде есть зайка, который – единственный! – заставляет меня усомниться, ту ли я выбрал профессию в земной жизни. То есть: та ли профессия выбрала меня? Само собой, из литературных – какой из меня, к черту, врач, адвокат или инженер! Нет, никаких комплексов, но поэтический завод кончается раньше прозаического, поэт как балерун и проч. А зайчишку этого проклятого я повстречал, когда весь мой поэтический дар был израсходован, иногда всуе, увы. Да и не уверен, что косой для стишат подходящий – нет, не герой, не сам по себе, как у Пришвина – Паустовского, но – как сюжет.

Так вот, этот лонг-айлендский заинька каждый раз поджидает меня в Хантингтоне, на повороте в Камсетт-парк, и бросается под колеса. Путаю одного серого с другим? Ни в коем разе. Знаю как облупленного – мой персональный заяц. Торможу в последний момент, выбегаю, уверенный, что раздавил, но никаких следов, будто сон, а на обратном пути этот паршивец сидит как ни в чем не бывало на обочине. Как-то даже обнаружил на машине кровавые пятна – оказался раздавленный помидор. Или у него девять жизней, как у моего Оси и у моего Миссисипи? Чего он меня дразнит, этот заяц-самоубийца, не знаешь? Может, он посланник Божий, а? Какой-то мне знак, а что за знак – пас. Не врубаюсь – и всё! Пришвин, тот, помню, написал, что вся тайна мира – в зайце. Ах, зачем я не прозаик!

Почему о вислоухом вспомнил? Не поверишь! По аналогии с тараканом, а тот явился мне аккурат после твоего сегодняшнего звонка – в разгар моей предсмертной депрессухи. Если только депрессия не является нормальной, адекватной реакцией все еще мыслящего по инерции тростника. Как эрекция, только с обратным знаком. «Привет из Венеции», – сказала ты, а я как раз наладился туда на вечное, сама понимаешь, поселение. Хотя бесчувственному телу равно повсюду истлевать – тем не менее! Когда-то, в юности, мечтал там умереть, но как-то случилось мне там помирать на самом деле, совсем расквасился, да еще колотун взял, что никак не объясниться из-за их тарабарского наречия, который у меня на нуле, как у них наш инглиш. Сердечный приступ, помноженный на приступ страха. Есть от чего запаниковать. Как говорят в народе, panic attack.

Приснилась мне, помню, оspedale, куда меня отвозит роскошная такая «скорая» со скрипичным грифом – одним словом, гондола. Та самая ospedale, что напротив Санти Джиовани е Паоло, обожаю фасад сей чиезы, а задами она выходит на фондамента супротив Сан-Микеле, где я окажусь в обездвиженном состоянии post mortem. В больничке этой, понятно, нелады с языком, но сначала один, потом другой и наконец все айболиты свободно говорят по-русски без никакого акцента, а больничные стены уставлены стеллажами с книгами, сплошь русскими, и я обнаруживаю разрозненые тома полного собрания сочинений родоначальника. Боль отпускает, бенц позади, ухожу со стопкой этих фолиантов под мышкой, договариваюсь с докторами, что буду пользоваться их библиотекой регулярно. Только вот книжная ноша не по силам, острое такое бо-бо, от которого и просыпаюсь.

Еле ноги унес. Вот тогда и прозвал Скиталией. Бесчувственному телу как раз тарабарщина не помеха, а вот пусть не чувственному, но коечто еще чувствующему – как то боль, как сейчас например… Короче, решил умереть все-таки в Америке, а в Скиталию вернуться в бесчувственном состоянии.

Вдруг, уже на исходе жизни, твой венецианский звонок. Неспроста, думаю. Звонок есть знак. Родной твой голосок оттуда как намек, что пора сматывать удочки. Я и сам знаю, что пора. Пора, мой друг, пора.

А тут еще этот чертов таракан, о котором обещал и вроде бы успеваю, хотя слева бо-бо и грудь как обручем и в спину, бля, отдает.

То есть никакой он не таракан, пусть и похож, но как сквозь лупу – гигантских таких размеров водяной жук, хрупкое и ломкое ископаемое, совершенно безвредное, хоть и чудище.

С Грегором Замзой знакома, да?

Он самый.

Вылитый!

Миссисипи их обожает, но без взаимности. Зацепляет одного когтем, переворачивает на спину, а потом сидит над ним, как Гулливер, и наблюдает как тот шевелит конечностями. Чистый садист, что говорить. Коту потеха, а каково лжетаракану? Как только тот затихает, Миссисипи его нежно так лапкой трогает – тот опять сучит своими ножками-ручками.

Только на этот раз я не выдержал, отнял у кота живую игрушку и – в окно. Взял с полки Кафку, читаю про Грегора Замзу, перевоплощаясь в него, как тот в жука. Овидиев этот рассказ про меня: мне тоже в тягость мое тело, которое давно уже и не мое. Теперь представь: внизу гости, гостья с косой у порога, я с Францем и Грегором за письменным столом, за окном ночь, вдруг Миссисипи вскакивает на подоконник и носом прямо в оконную сетку. Включаю свой полицейский фонарик, направляю луч в окно. Жуть! По другую сторону сетки, цепляясь конечностями, сидит этот тарканище из динозавровой эпохи и вращает на меня свои шарнирные шнифты. Приполз обратно, хочет домой. Может, у него здесь жена, детки. Как у меня. Щелкаю по сетке – он снова летит в преисподнюю.

Как вот-вот я. Думаешь, вернется? Имеет такое же право на этот дом, что и я. Хоть и не платит рент. Даже большее, потому что я – не жилец.

А где мой дом?

В Сан-Микеле? Если реэмигрировать, то только в Скиталию!

Господи, как я устал!

Живу через силу. По инерции. Стыдно, что отсвечиваю. Перед друзьями, перед врагами, перед будущей вдовой, перед будущей сиротой, перед собственными стишатами, которых разучился писать. Весь выложился. Да и то сказать: старомодное занятие в виду грядущего – точнее нагрянувшего – хама. Он же – варвар. Последние проблески сознания, секса и таланта. Жизненный мизер. Хорошо сохранившийся труп. Живой трупешник. Отходняк-доходяга. Какое там вдохновение – редкие, внезапные и короткие, не хватает на стишок, вспышки. То же – с сексом: не донести до цели. Что предпочтительней: Эрос без Венеры или Венера без Эроса? А когда ни того, ни другого? Отсутствие выбора.

Я свое отлюбил и отъе*ал. Соскочил с этого дикого жеребца. Живу на пределе. Пора делать ноги отсюда. Не осень, а смерть патриарха.

Думаешь, сам не знаю, что мысли, а тем более разговоры о смерти – бессмысленны, непродуктивны, постыдны. Именно поэтому мертвецам место в могиле, а не среди живых. А я умер задолго до своей преждевременой смерти. Б-г давно махнул на меня рукой. Кого хочет наказать, лишает разума, да? В моем случае, производительной силы. Разве это жизнь, если хер набирает силу только в минже – когда набирает, а когда не набирает? То же со стихом, которому ну никак не набрать силу, спасает остроумная концовка – или, наоборот, выдает с головой. Качество жизни – как и поэзии – снизилось настолько, что стоит ли тянуть лямку?

Были кризисные, застойные, тупиковые времена, от самоубийства останавливало только буриданово сомнение, в какой пальнуть висок.

Много на эту тему размышлял, а размышление отвращает от действия (привет Гамлету). В чем преимущество самоубийцы перед остальными смертными? Он точно знает, когда тю-тю, а мы тщетно пытаемся угадать. Как я, например. Или Пушкин, так и не отгадавший годовщину своей смерти. Самоубийство и есть преодоление этой тягостной неизвестности. Оракул или цыганка – паллиатив. Иное дело – когда берешь судьбу в собственные руки. Самоубийство есть посягательство на прерогативы Б-га. Как и онанизм. Единственное, в чем мы можем Его – нет, не победить – но преодолеть. Да, ценой жизни – собственной или потомства, но она в любом случае не бесконечна, а быстротечна. Ценой остатка, который есть неизвестность. В моем предсмертном возрасте хронологическая разница была бы и вовсе незначительной.

Но именно поэтому и отпала необходимость, когда сама la morte стучится в дверь. А потеря тяги и воли к жизни такова, что нет сил и на самоубийство. Лишен права на самоубийство – умер самым что ни на есть натуральным образом.

Помнишь, мы с тобой придумали совместный афоризм: умирать, как и жить, надо молодым. Самоубийством тоже надо кончать молодым.

Короче, помышлял – и размышлял – о самоубийстве, а однажды даже вскрыл себе вены, когда моя роковуха спуталась с моим дружбаном, в лучшие годы моей жизни. Вспоминаю о них с ностальгической нежностью и пускаю слезу, когда настал предсмертный беспросвет – от физической немощи до тотальной импотенции. Включая поэтическую. Выяснилось, что поэзия – дар таинственный, ненадежный, не на всю жизнь. В те самые худше-лучшие годы моей жизни был выход в поэзию, спускал пары, а теперь они скапливаются перед окончательным взрывом. Так и зовется в народе: разрыв сердца.

А теперь про Доссо Досси. Слыхала такого? А жаль. Он проиллюстрировал нашу с тобой сентенцию еще в XVI веке. Самый остроумный ренессансный художник. Пусть маргинальный, но я предпочитаю его всеядному Леонардо, слащавому Рафаэлю и даже Микеланджело, стишки которого предпочитаю его мраморам. А мой Доссо Досси – живописец-аллегорист. Очень хорош у него Зевс, рисующий – не отгадаешь! – бабочек! И ноль внимания на жалобы Добродетели, а та недовольна людьми и богами, что ее игнорируют или насмехаются. Между Зевсом-живописцем и ябедой-Добродетелью – Гермес, он прикладывает палец к губам, чтобы она не потревожила Мастера. Добродетель, представляешь, ждала приема у Зевса целый месяц, да так и не дождалась! По аналогии – Пушкин на полях статьи Вяземского:

«Господи Суси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона». А какая прелесть, что Громовержец рисует не что-нибудь величественное, под стать ему самому, а именно бабочек.

Этот феррарец далеко за пределами своего XVI века, скорее в духе Оскара Уайльда или Россетти – не само Возрождение, а его стилизация в духе прерафаэлитов.

Само собой, не мог этот эзопоязычник пройти мимо хрестоматийного тогда сюжета «Три возраста». Сколько я навидался в Италии вариаций на эту вечно актуальную тему! Но лучше, чем у Доссо Досси – ни у кого! Хоть до третьего возраста я и не доживу, вот потому и западаю на этот сюжет. Феррарец самый пойнт схватил. Дети с одной и старики с другой стороны завидуще подглядывают за центральной сценой: молодые занимаются любовью. Именно: только молодой е*ущийся мир и стоит внимания. Думаешь, мне на том свете вместо мочи сперма стукнула в голову, тем более крантик один и тот же? Здесь нет ни мочи, ни тем более спермы – один мозг. Да, голова профессора Доуэля тире Бродского – как опыт метафизического существования.

Отстоявшийся вывод моей неудачной по большому счету жизни: единственное ст?ящее (и стоя щее) на земле занятие – секс. Или стихи. По сути – одно и то же. Базис-надстройка, субстанция, да хоть сублимация, хотя сама жизнь со смертью суть сублимация стишков и прочей творческой эманации индивидуума. Остальное – лажа. А мы с Миссисипи всего этого, увы, лишены: он – кастрат, я – мертвец. Отколоколили наши с ним колокола. Из всех людей, кого знал, ближе всего оказались… Нет, не бабы и не друзья – коты! Вот гляжу я на него, а он глядит в пространство.

Мяу.

Тебя все еще колышет, с чьим именем на устах умирает рыцарь прекрасной не во всех отношениях дамы? Вариантов множество – от мамы до фафы. Как и имен. Да хоть Миссисипи, хоть и длинновато, ты права. Тем более для последнего дыхания. Выбирай сама, мой Босуэлл, тебе запросто – как моему псевдобиографу. Какое выберешь, такое и произнесу, евангелистка чертова. Евангелие от Иуды. А думаешь, канонические Евангелия пришлись бы Иисусу по ноздре? Ты напишешь обо мне книгу, но не ту, которую я бы хотел о себе прочесть. Потому что биограф должен быть объективен, а у тебя появился субъективный фактор: обида на меня за Артема. Вот ты и покатишь на меня бочку – бочку дегтя в ложке меда. Так, кажется, гласит пословица? Или мне снова изменяет память? С пьедестала – мордой в грязь. Фейсом об тейбл, как говорят на Брайтоне. Не зарекайся: ты меня предашь до первых петухов.

Какая в конце концов разница, откедова письмо – с того света или из его предбанничка, в котором в предсмертной депрессухе жду не дождусь околеванца? Слово перед казнью, как сказал некий чех с петлей на шее. Как живой с живыми говоря, хотя уже мертв. Знала бы ты, какая тонкая, прозрачная, невидимая грань отделяет жизнь от смерти!

Письмо на тот свет, письмо с того света – почта в один конец. Обратный адрес в таких письмах не так уж и существен – можно и не ставить. Как и сам адресат – чистая условность. To whom it may concern.

В вольном переводе: письмо в бутылке – тому, кто найдет первым.

Всем – и никому.

Послание важнее как получателя, так и посылателя (сама знаешь куда), а потому пусть будет анонимно. Мой совет: коли у тебя такой писательский зуд и соблазн непреодолим, назови меня инициально: ИБ.

Что в имени тебе моем, коли мне самому оно больше не нужно? Имя – само по себе, я – сам по себе. Пусть буду узнаваем, но не узнан.

– Как тебя звать, прекрасная маска?

– Я – ИБ.

Я бы, конечно, мог надиктовать тебе из могилы автобио длиной в жизнь, но масло масляное: я уже все сказал о себе в стишатах. Как там говорят на нашей географической родине? Котлеты – отдельно, мухи – отдельно. Стихи стихами, а биография биографией. А ты не путаешь, птенчик, биографию с р?маном, а р?ман со сплетней? Видеоряд моей жизни тянет на р?ман, а какой р?ман без сплетни? Чем отличается сюжет от сплетни, а сплетня от метафизики? Тем более покойник любил то и другое: перемывать косточки и витать в эмпиреях, куда он в конце подзалетел навсегда. Привет из эмпирей. Взять классиков.

У Достоевского все р?маны держатся на сплетнях, «Горе от ума» – сюжет-сплетня, а уж такого любителя сплетен, как Пруст, во всей мировой литературе не сыщешь. Вот тебе жанровая подсказка: романсплетня. Чем не подзаголовок?

Тем паче, к тому времени, когда ты закончишь мое псевдо– (ибо я под псевдонимом) жизнеописание, будут исчерпаны и выродятся в пародию все прочие способы постичь меня в литературоведческом, тем более в мемуарном жанре. Любые мемуары – антимемуары, роман автора с собственной памятью, а та – известная сказительница-исказительница. У слова вообще реваншистские наклонности: добрать то, что упущено жизнью. Знаю по себе. В мемуарах не меньше вымысла, чем в р?мане, зато р?ман не притворяется. Наоборот! Лучше откровенный фикшн, чем лжемемуар. Когда человек клянется говорить правду, только правду и ничегошеньки кроме правды, ему ничего не остается как лгать. Мемуары сочиняют лжесвидетели, р?маны – правдолюбцы.

И запомни, s. v. p.: документ в р?мане выглядит квази, реальный герой проигрывает рядом с вымышленными. Остранение, да? Осторожней с фактами: сама знаешь, больше фактов могут лгать только цифры.

Пиши и не оглядывайся на будущего читателя. Паче – критика. Помнишь, Конан Дойл написал о профессоре Мориарти: его исследование достигло таких высот чистой математики, что во всем научном мире не нашлось специалиста его отрецензировать. То, о чем мечтал прототип твоего героя, дорожа мнением кота о себе больше, чем читательским.

Пиши вровень с героем, не пресмыкаясь и не снисходя. Но и без подъё*а, please.

Тебе предстоит сыграть мужскую роль, но я всегда был убежден, что неудачи с Гамлетом оттого, что его играют мужики. Два исключения:

Сарочка Бернар и Зиночка Райх. Одолжи у своего бойфренда на время яйца. Привет ему с того света, пусть простит мертвеца. Кто спорит, peccadilo, бес попутал – не узнал в нем самого себя, каким был и перестал быть. Вот и потерял связь с самим собой. Не узнать себя – на снимке, в зеркале, в ближнем – есть самоубийство. Передай Артему, что в метафизическом смысле я уже наказан, строк постыдных не смываю, у всех прошу прощенья, хотя за миропорядок и его бардачное устройство прямой ответственности все-таки не несу.

Жалобная книга – на небесах.

А потому никаких соплей в связи с моей преждевременной кончиной. Во-первых, покойник этого не любил, во-вторых, никакая не преждевременная – я прожил через край и остаточные годы воспринимал как принудиловку. Вот тебе последняя цитата, а другие пусть рыщут в поисках ее источника:

«Лицо ее закройте, мои глаза ослепнуть могут —

Столь юной умерла она…»

«Не думаю. Несчастие ее, Что прожила так долго».

Рефрен: умирать надо молодым.

Главное, мой друг, соблюсти пропорции. Напиши о человеке, похожем на меня, чтобы сделать меня похожим на человека, а не на памятник, которым я стал при жизни. Сам себе и сотворил сотоварищи, кто спорит? Зачем поэту пьедестал? Из инстинкта самосохранения, детка: памятник пуля не берет. Вот и забронзовел, хотя мечтал о мраморе.

Разве я не предлагал установить на постаменте вместо меня – его? Lui.

Сделай меня похожим на человека, детка, а не на монстра. Памятник и есть монстр, я бы сам свалил с пьедестала, да поздно: только тут усек.

Сделай меня похожим на самого себя, каким я был и перестал быть.

Сделай Бродского похожим на Бродского больше, чем он сам.

До встречи в Венеции.

Жди меня – я не вернусь, как не сказал муж АА. Или сказал?

Привет меньшинству. От большинства.

Покедова.

Будь з.

Дальнейшее – неописуха, как сказал напоследок сама знаешь кто.

Мяу.

Преданный тобой, но преданный тебе до и за гробом –

Virtually yours, Отгадай кто, детка!

27 января 1996 года, ночь. Или уже 28 января? Как у вас в Венеции давным-давно.

Brooklyn, NY

P. P. P. P. S. Воленс-ноленс вдова передаст тебе это письмо с причиндалами (стишата, рисунки, фотки), а ты уж поступай в меру своего разумения. Вот и долгожданный стук – пошел открывать дверь. Пока сама не взломит. Найдут под утро лежащим на пороге, морда в крови, очки разбиты, без признаков жизни, коих было мало и при жизни. Ниоткуда с любовью.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.