Двойник с чужим лицом, или Проблема сходства и несходства

Двойник с чужим лицом, или Проблема сходства и несходства

Как различить ночных говорунов?

ИБ. Горбунов и Горчаков

На крайний случай я могу усесться перед зеркалом и обращаться к нему.

ИБ. Письмо Горацию

Чему только меня не учили в детстве: музыке, танцам, стихосложению, рисованию, даже шахматам – не в коня корм. Единственное, что в жизни пригодилось, – это подаренный папой на мое 13-летие фотоаппарат «Зенит», а уже поэт подсказал мне объект: «крыши Петербурга», превратив хобби в приключение. Сколько чердаков и крыш мы с ним облазили в поисках удачного ракурса! Он – со своей камерой, я – со своей. Фотография была одним из его периферийных увлечений – наравне с музицированием и рисованием. Как-то меня изобразил – сходство схватывал, рука уверенная, линия виртуозная, но оригинального таланта лишен: рисунки под Пикассо и Кокто. То есть был одарен маргинально, чего бы ни касался, но гений воплотился исключительно в стихах. Больше всего любил рисовать автопортреты – то в лавровом, а то в терновом венке. По ним можно судить не о том, каким он был, но как воспринимал сам себя. И как подавал другим.

Когда я его щелкала – кривлялся и вставал в позу. Так ни одного натурального снимка и не вышло. Перед камерой он так же неестествен, как перед зеркалом. А застать его врасплох – ни разу. Ни одной нормальной фотографии – ни у меня, ни у других. До самого конца держал свой имидж под контролем, был на службе у себя пиарщиком. Вся его публичная жизнь – театр одного актера. А каким он был наедине с собой?

Так мы с ним развлекались фотографией – ничем другим! – пока не свалил за бугор, а столько-то лет спустя и мы вслед. Я так думаю, если б не его отвал, культурная миграция из Питера была бы не такой буйной – половина бы осталась. «Я сплел большую паутину» – его собственные слова. Мы были частью этой паутины. Можно и так сказать: вывез постепенно с собой своих читателей. Нынешняя его всероссийская слава, которая началась после Нобелевки и разгорелась ярким пламенем post mortem – это уже нечто иное, чем широко известен в узких кругах времен моего питерского тинейджерства, когда мы с ним корешили и он даже посвятил мне стишок, в тот самый мой день рождения, когда я перепила, было дело. Он теперь печатается в последнем томе его собрания сочинений, а иногда входит в избранное – из шутливых стишков самый серьезный. Из того дня рождения я мало что запомнила – даже как он меня вынес на февральский снежок и приводил в чувство, стыдно сказать, помню с чужих слов. В том нежном возрасте я вовсю занималась мастурбацией, а в свободное от нее время – тоже тайно – сочиняла стихи, отлынивая от школьных занятий и уроков музыки, которые не пошли впрок. Как, впрочем, и занятия поэзией – мои вычурные стихи невнятны мне теперь самой: сублимация похоти, а не эманация таланта. Даже странно – росла вблизи гения и ничемушеньки не выучилась.

Гений… Написала это слово и задумалась. Сам таковым себя не считал, хотя и сознавал, что оторвался от своих современников не на полкорпуса, а значительно больше, оставив прочих поэтов далеко позади и считая их мелюзгой – даже тех, кого в глаза, а то и печатно хвалил. За исключением стихового, к любому другому слову относился безответственно. Он столько роздал аттестатов зрелости и путевок в жизнь, что из рекомендованных им пиитов можно составить ПЕН-клуб. «Ты у нас прямо как Державин», – язвила мама. Зато кого невзлюбил, тому ставил палки в колеса, пока не сошел в гроб. Евтушенке, например.

– Я – не гений, а чемпион, – уточнял он. – Олимпийский. Иногда рекордсмен. А гением стану после смерти. Если стану. Недолго ждать.

Что он имел в виду? Посмертную славу? То есть памятники, марки, стихи в школьной программе, международные научные конференции и прочую ерундистику, как он сам выражался, хоть и не был к ней совсем уж равнодушен? Или, заглядывая за жизненный предел и ощущая недоосуществленность себя как Божьего замысла, надеялся добрать в безмолвии вечности, пусть это уже и не для земных ушей и никогда до них не дойдет?

Он сам взялся проталкивать мои питерские «крыши» в американские издательства, но книга вышла уже после его смерти. В соответствующей – он бы сказал «спекулятивной» – модификации: я добавила несколько его питерских фоток, редакторша придумала подзаголовок «Поэт и его город», а наш общий земляк Сол Беллоу сочинил предисловие. Может, сделать второй том про Нью-Йорк – не меньше ему родной город, чем СПб, да и списан с того же оригинала: оба – Нью-Амстердамы. А третий том – про Венецию, где мы с ним пару раз разминулись: он наезжал туда под Рождество, на зимние каникулы, а я – ранней весной – на ежегодные маскарады с Мишелем, моим основным работодателем. Пока однажды чудным образом не сошлись друг с другом, но это было уже после его смерти – так никогда и не узнаю, видел ли он меня, зато я видела четко, с нескольких метров, ошибиться невозможно, успела щелкнуть. Только в Венеции такое и могло произойти. Метафизическая копия Петербурга: тот самый ландшафт, частью которого охота быть, то есть осесть навсегда – его мечта.

Сбылось: нигде столько не жил, сколько ему предстоит на Сан-Микеле.

Отец у него, кстати, был военный фотокор, пока его не поперли из армии как еврея.

Его сыну я обязана профессией, хоть он и отрицал за фотографией статус искусства:

– Еще чего! Тогда и зеркало – искусство, да? В смысле психологии – ноль, а как память – предпочитаю ретину, – и, глянув на меня, пояснил: – Она же – сетчатка. Точность гарантирована, никакой ретуши.

– А как документ? – спрашиваю.

– Только как пиар и реклама.

Сама свидетель (и участник) такого использования им фотографии.

Звонит как-то чуть свет:

– Подработать хочешь, фотографинюшка?

– Без вариантов.

– И поработать. Снимаю на весь день.

– Какой ненасытный!

– Путаешь меня с Мопассаном.

– А ты, дядюшка, кто?

– Разговорчики! На выход. Не забудь прихватить технику. Мы вас ждем.

То есть вдвоем с котом, которого тоже нащелкала: фотогеничен и не выпендривается.

Было это еще до Нобелевки. «Тайм» взял у него интервью для своей престижной рубрики «профайл» и предложил прислать того же фотографа, что пару лет тому сделал снимок для его статьи в «My turn». На что он ответил: фотограф уже есть, и вызвал меня.

Примчалась сама не своя – снимок в «Тайм», думала, откроет мне двери ведущих газет и журналов, поможет в издании «Крыш», которые, несмотря на его протекцию, кочевали тогда из одного издательства в другое: был он не так влиятелен, как хотел быть или казаться, но ходокам из России пускал пыль в глаза – одни его считали богом, другие паханом, что в его случае одно и то же. Не могу сказать, что заказы посыпались один за другим, но виной тому навязанная мне этническая специализация. Мне предлагали снимать одних русских эмигре, а тех здесь раз-два и обчелся. То есть суперстарс: Барыш да Ростр, да и те уже были на излете артистической славы. До Солжа допущена не была, а потом он укатил на историческую родину. Довлатов до американской звезды не дотягивал, хотя с твоей легкой руки широко печатался в лучших здешних журналах и издательствах: мешало безъязычие (твое объяс нение). По означенной причине так и не стала папарацци. Единственный мой постоянный клиент – Мишель. Не путать с другим Мишелем, которого ты предпочитал называть Мишуля или Барыш, а моего – Шемякой. Коверкал всех подряд, и мы вослед, каждый значился у тебя под своим иероглифом, а то и двумя: Маяк, Лимон (он же Лимоша, а когда рассорились, обменявшись любезностями, – ты его Смердяковым от прозы, а он тебя поэтом-бухгалтером – Лимошка), АА, Серж-Сергуня, Бора-Борух (не путать с Барухом), Ребе, Карлик, Зигги, Французик из Бордо, Женюра, он же – Женька (не Евтух), – вот тебе, читатель, ребус-кроссворд на затравку. С Мишелем Шемякой мы разъезжаем время от времени по белу свету, и я запечатлеваю его художественные подвиги и встречи с великими мира сего для истории. В Кремле побывала дважды: у Ельцина и Путина. Когда была в Венеции – по случаю установки памятника Казанове – узнала о твоей смерти.

Первая смерть в моей жизни.

Не считая Марты.

Моей кошки.

Вот что нас еще сближало, хоть наши фавориты и разнополы. Как и мы с тобой. У меня – самки, у тебя – самцы. Само собой: кошачьи.

А Шемяка тот и вовсе двуногим предпочитает четвероногих – любых: котов, псов, жеребцов. У него их целый зверинец. К сожалению, все породистые. И все – мужеского пола. Животных он считает непадшими ангелами – в отличие от человека: падшего.

Касаемо «Крыш Петербурга», то ты помог не сам, а твоя смерть. Так получалось: я тоже имею с нее гешефт. Однако в посмертной вакханалии все-таки не участвовала. Одна моя коллега, которая снимала тебя на вечерах поэзии, выпустила в здешнем русском издательстве кирпичальбом, по полсотни снимков с каждого вечера, где один от другого разнится во времени долями минуты. Одна и та же фотка, помноженная на 50. Альбом фоточерновиков. Выпущенный во славу поэта, этот альбом на самом деле, набивая оскомину твоей «физией», развенчивает миф о тебе. До России, слава богу, не дошел. Пока что.

А вызвал ты меня тогда в свой гринвич-виллиджский полуподвал, поразительно смахивавший на твои питерские полторы комнаты, само собой, не одной меня ради. Промучились мы не день, а целых четыре, которые я теперь вспоминаю как самые счастливые в моей жизни.

Тоном ниже: пусть не самые – одни из. Ты вставал в позу, делал лицо, а я щелкала, щелкала, щелкала. И непрерывно пил кофе – сначала свой, потом допивал из моей кружки. В перерывах водил меня в ближайшую кафешку – в «Моцарт», в «Реджио», хотя китайскую еду предпочитал любой другой, но боялся, что я приму тебя за жида или шотландца, а хотел сойти за ирландца. Такова была поставленная передо мной цель.

– Старичок такой из польских евреев, всех под одну гребенку, то бишь по своему образу и подобию, даже гоя превратит в аида, а меня и превращать не надо – архетипичный, – объяснял он про отвергнутого фотографа, пока я устанавливала аппаратуру. – Мы с тобой, солнышко, пойдем другим путем, как говорил пролетарский вождь. Моя жидовская мордочка мне – во где! (Соответствующий жест.) Посему сотворим другую. Знаешь, древние китайцы каждые семь лет меняли имя?

– Не въезжаю, – сказала я.

– Возьми телефонный справочник, открой на моей фамилии.

Сколько там у меня двойников? Сосчитай.

– Да на это полдня уйдет!

– Это ты сказала. Господи, что за имя для гения! Банальнейшая еврейская фамилия. Как там Иванов, а здесь Смит. С той разницей, что моя – и там и здесь, плюс в Лондоне, Париже, Иерусалиме и на Северном полюсе.

Так и есть. Однажды знакомила с ним американа (опять его выраженьице, да и вообще весьма повлиял на формирование моего русского, благодаря ему и сохранила в чужеязыкой среде), прихвастнув, что нобелиант. «Как же, помню, – подтвердил американ. – В области медицины, если не ошибаюсь». – И крепко пожал руку новоиспеченному доку.

Плеснул себе в стакан водяры, а на мой удивленный взгляд:

– В качестве лекарства – для расширения коронарных сосудов.

Да еще дымил как паровоз, прикуривая одну сигарету от другой, откусывая и сплевывая фильтры. При его-то сердце! И еще отшучивался:

«Винопитие и табакокурение». Одно слово: крейзи. Пусть и не это его сгубило.

– Тебе не предлагаю. Ты на работе. И работа предстоит не из легких: сделать из старого еврея моложавого ирландца.

– Да ты, дядюшка, еврей от лысины до пяток!

– Причем тут лысина? – обиделся или сделал вид. – Лысина как этническое клише, да? Не пойдет! Лысина – интернациональна. Пятка – тем более. Еврейская у меня только одна часть тела, да и то не в Америке, где 80 процентов обрезанцев. От этноса независимо, ирландцев включая. В том и отличие американских айриш от ирландских и британских. Но ты же будешь фотографировать не моего ваньку-встаньку, а физию ирландца-обрезанца. Похож, да?

И состроил гримасу.

В Питере у него была ирландская, в клетку, кепочка, которой он ужасно гордился. Не оттуда ли его мечта о перевоплощении именно в ирландца? Тут, правда, и «мой друг Шеймас Хини» – «насквозь поэт, хоть как все ирландцы, говорит, не раскрывая рта». Ирландия была его слабостью. Ах, зачем я не ирландец!

– Природа нас, согласись, большим разнообразием не балует: у всех один и тот же овал, а в нем – точка, точка, запятая, минус – рожица кривая. (Снова гримаса.) Выбор не так чтобы велик, а потому все пойдет в дело: мои серо-голубые, веснушки, рыжие волосы… – И глянув в большие глаза, которые я ему сделала, что у нас означало понятно что: – Будь по-твоему, их остатки. Как и остатки синевы в очах пиита. Ингредиенты – налицо. Точнее – на лице. А теперь перетасуем их как карты. Новая генетическая комбинация из старых хромосом. Сделаем меня не похожим на меня, хоть и узнаваемым. Знакомый незнакомец. Двойник с чужим лицом. А разве в зеркале это я? Да никогда! Вот и пусть дивятся, узнавая неузнаваемое. Или не узнавая узнаваемое. Задание понятно?

Путем многих проб и ошибок, добились в итоге этого четырехдневного марафона с редкими передыхами чего он хотел. Вот и передо мной стоит теперь задача: сделать его похожим и непохожим.

Одновременно.

Чтобы укоры сыпались отовсюду:

– Непохож!

– Так это же не он.

– Похож!

– По чистой случайности.

И что сочту за комплимент – уличение в сходстве или упрек в неточности? Сам-то ты сравнивал себя с Зевсом, который родил Афину из собственной головы.

Без чьей-либо помощи.

Увы (то есть alas – любимое его словечко в обоих языках), я – не писатель, а фотограф. Потому никаких выдумок, никаких случайностей. Только немного ретуши, чтобы сделать героя не похожим на самого себя – слегка изменить био, сместить хроно, на манер Прокруста вытянуть или укоротить ему рост. Может даже измыслить иную причину смерти? Переделать аида в гоя, как на том снимке? Либо питерца превратить в москвича? Поменять матримониальный статус? Да хоть пол сменить! Получится персонаж-транссексуал. Моя проблема: степень и допустимость сжатий и смещений. Ведь все это внешнее, то есть несущественное. Дать его метафизический портрет, как сделал мой Мишель. Он – линией и цветом, я – словом.

А как обойтись без его стихов, в которых он выдает себя с головой – даже маскируясь? Он маскируется, а я вчитываюсь и сравниваю художественную текстуру с реальной, тогда как большинство принимает за чистую монету все, что он там наплел. Как сохранить дистанцию между литературным персонажем и реальным прототипом? Если я смещаю его био и даю псевдоним, то табу на стихи, тем более они растасканы на цитаты, и оригинальное давно уже стало общедоступным, тривиальным, избитым, соскользнув с индивидуального уровня на общеязыковой. Вот-вот: давно уж ведомое всем, как твой любимчик изволил однажды выразиться. Решено: твои стихи – моей прозой, раскавычивая и переиначивая. А какой изыскать ему псевдоним? Пометила пока что инициалами – ИБ, а там поглядим.

Нелепо, конечно, отрицать его био-судьбо-физическое сходство с другим знаменитым пиитом, у которого я заимствую стишки для эпиграфов под теми же инициалами – именно ввиду этого сходства. С тем чтобы отмежеваться от стихов самого ИБ, чтобы мой роман не скатился в докудраму, которую я, как и он, терпеть не могу. Слишком мудрено? Куда нелепее, однако, отождествлять одного с другим. Как и Бродский, ИБ – поэт, певец, изгнанник, нобелиант, обрезанец, сердечник, смертник, у него две руки, две ноги и один нос – как и то, чьей сублимацией нос является. Вот! Мой герой – это сублимация, а не реальность, метафизика, а не действительность. Существо виртуальное, пусть и вполне – и даже чересчур – физическое. Я не о том, что истекал как персик, даже ладони всегда мокрые, а боли боялся – шприца или бормашины – больше смерти. Я о пяти чувствах. Сам про себя сказал, что глуховат и слеповат. Единственный орган, на который он полностью полагался, было обоняние.

Человек не равен самому себе. То есть непохож на себя. Если те, кого я знаю лучше, незнакомей остальных, с кем знакома шапочно, то самый незнакомый среди них – среди нас! – я сама. В моем случае: прекрасная незнакомка – вот кто я для самой себя. Отбрасывая гендерный признак и генерализируя: знакомый незнакомец. Ты прав: самое лживое изображение – в зеркале, в которое ты, тем не менее, заглядывать любил, называл мордоглядом и боялся, что однажды не обнаружишь в нем себя. Невосприятие себя в зеркале демонстрировал на коте, который – как и любой другой зверь, наверное – никак не реагирует на себя в зеркале и на снимке.

Фотография пахнет фотографией – ничем больше. Заглянуть внутрь ей не дано. А я хочу дать внутренний образ – скорее рентген, чем фото. Как в том школьном сочинении: «Чичиков отличался приятной внешностью, но неприятной внутренностью». Либо цыганская байка про лошадиного эксперта, который не смог сказать заказчику ни какой масти отобранный им скакун, ни жеребец это или кобыла.

Высочайшего класса был знаток, на внешнее – ноль внимания.

Как войти в венецейскую раму и заглянуть в зазеркалье?

Что там в зазеркалье?

Алиса, говорят, была объектом домогательств со стороны автора: не та, что в Зазеркалье и Стране чудес, а настоящая: прототип литературной. В конце концов, заподозрив неладное или поймав грешников на месте преступления, Алисины парентс дали от ворот поворот писателю Льюису Кэрроллу. Он же священник и преподаватель математики Чарлз Лютвидж Доджсон.

Dr. Jekyll & Mr. Hyde.

Как далеко зашел писатель-математик-священник в своих отношениях с Алисой Лидделл? Как далеко в страну чудес завел он эту девочку, которая служила ему моделью и музой? И возлюбленной? Была ли одна страсть сублимирована другой – литературной? Игра ложного воображения (привет Платону), как и сказка, ею вдохновленная и ей посвященная? В чем кается Льюис Кэрролл в своем дневнике – в греховных помыслах или в свершенных грехах, вспоминая 51-й покаянный псалом царя Давида? А тот уж точно грешник: соблазнил Вирсавию, а Урию услал на фронт, на верную гибель.

Бедная Алиса! Бедная Арина!

То есть я.

А сколько было Беатриче, когда ее повстречал Данте? А Вирджинии, когда та стала женой Эдгара По? Алиса была в лолитином возрасте. А я?

Помню себя с тех пор, как помню тебя.

Dr. Jekyll & Mr. Hyde был также фотограф, хотя и узкого профиля: фотографировал главным образом девочек в соблазнительных позах, с «женским» выражением на лице, а с настоящими бабец был патологически робок.

Реалист или воображенник?

А во что играли мы с тобой? Что осталось в потенции, она же – латенция?

Вот урок: не педофильский, а литературный. Почему Льюис Кэрролл, дав волю воображению, оставил Алису Алисой, а я означаю тебя двухбуквенным псевдонимом? Плюс урок фотографический: кого он изобразил на знаменитом снимке – Алису невинное дитя или Алису в зазеркалье своих запретных страстей? Странный взгляд у этой тинейджерки: нежность, взаимность, поощрение, даже подстрекательство.

Игрового или рокового характера?

Как вымышленное сделать достоверным, а действительное неузнаваемым?

Часами говорить о каком-нибудь предмете или человеке, не называя его – искусство, которым виртуозно владел поименовавший его Стивенсон.

Не ответственна ни за сходство, ни тем более за несходство портрета с оригиналом, героя с прототипом, образа с материалом, из которого его леплю. Из, а не с. Беллетристический жанр оправдан еще и ввиду исчерпанности вспоминательного, ибо мемуары о нем беллетризированы и только притворяются документом. Мой рассказ не претендует на то, чем не является. Наоборот: настаиваю на художественном вымысле, который есть правда высшей пробы. Не в пример мемуарным фальшакам, где ложь только притворяется правдой. Потому что мемуары суть антимемуары, то есть квазимемуары: по определению. У меня – правдивая ложь, у них – лживая правда. Проза дает иной инструментарий, включая скальпель. О Кутузове мы судим по воспоминаниям современников или по «Войне и миру»?

Вот именно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.