Плачущий Бродский

Плачущий Бродский

Да, 2 июня 1972-го. Мы с Володей только что вернулись из скоростной союзписательской поездки по Финляндии – Швеции. Впервые побывали за границей, на вожделенном Западе. Глотнули неразбавленной, как озон, свободы. Обалденно. Райские, признаться, ощущения. Доделываем срочно брошенные на одиннадцать дней дела. Звонит телефон. Ося Бродский – попрощаться, 4-го улетает в Вену. Как обухом. Еле трубку удержала. Знала, прекрасно знала, что его турнули из страны, но просчиталась в сроках. «Ося, пожалуйста, мы к вам едем» – «Ничего не имею против».

И вот мы в его заветной «берлоге». Уясняем – последний раз. как-то провели здесь целую, до рассвета и первых троллейбусов, ночь. Ося нехорош. Угнетенный, растерянный. Напрочь уперт в трагедию. С кривой улыбочкой показывает обмененные ему доллары. Тут же – популярный набор фотографий цветов и растений России. Предъявляет стопку книг, которые берет на чужбину, – все о старом Петербурге:

Лукомский, Анциферов. Читанные-зачитанные. Поглаживает обложку «Души Петербурга». Еще не уехал, а уже ностальгирует.

Мы с ходу, наперебой: Ося, не бойтесь, не страдайте так, все будет хорошо, будет просто замечательно – и впариваем ему наши идиотские восторги от заграницы.

К слову: поездка и в самом деле была сказочная. С нами там случались – что ни день – чудеса. Деньги ихние, похожие на цветные картинки, сыпались с какой-то замшелой стены. И – прочая легкомысленная восторженная дребедень. Ося слушал внимательно и, как ни странно, с личным интересом.

Что-то спрашивал, вникал сочувственно и на полном серьезе. До меня дошло невероятное. Мы – считавшие его знатоком западного мира, записным американофилом, в приятельстве с массой иностранцев и пр. – были для него единственными достоверными вестниками «оттуда». Куда он, как оказалось, вовсе не собирался, тем более безвозвратно:

– Нет-нет-нет! Не было такого позыва, такого соблазна. Мысли не допускал. Наоборот, совсем наоборот. Задумывал поплотнее, ну – понаглее, что ли, т. е. нажимая на свои липовые права, – осесть в отечестве. Этот год был для меня самый лучший, самый лучший. Стихи писались изумительно, с Нового года и далее – безостановочно. Подумал даже, что такая хорошая инерция пошла – удачи, успеха, толковости… ну не инерция, ненавижу всякую инерцию в работе, а такой импульс зрелости, когда уверен, что выйдет хорошо, выйдет отлично, на все сто.

О стихах, вестимо. У меня были планы на этот год, на следующий.

Дальше никогда не заглядываю.

(По сути верно, по словесному облеку – процентов на семьдесят.)

Резко оборвал меня, спросившую, где он там, на Западе, собирался приземлиться:

– Откуда я знаю! Разве в этом дело? Главное – не куда, а откуда!

Как же, говорю, полонез Огинского «Прощание с Родиной». Только тогда Ося заржал. Не в родине тут было дело. О самом главном, что поедом ело его – что стишки лишатся ежедневной подпитки родной речью, о страхе потерять русский язык, – не говорили.

Уезжал он – в никуда, неизвестно к кому и зачем. Вену изобразил, кривляясь, дирижером с палочкой над вальсами Штрауса. «Но и ваш любимый Моцарт там же». – «Знаю, знаю – ну и что?» Трудно было его раскрутить – в таком пребывал напряге. Как могли, любыми дешевыми штуками, мы его утешали. Отвлекали, снижали на тормозах его неописуемую трагедию. Так протрепались, с бурными интермедиями – Ося, понятно, не мог сидеть на месте, – часа три, а то и больше.

Удивляло – за все это время ни гостя, ни телефонного звонка.

Ближе к концу сказал, с нажимом, что написал письмо к генсеку.

Показал и дал прочесть. Машинопись, адресат помнится так – Кремль.

Л.И. Брежневу. Пока – без подписи. Сам текст – вполне цивильное, без проклятий, но с укором и загадочное – ввиду адресата – моралите на тему «сам живи и дай жить другим».

Тут я – каюсь – и ввернула, не подумав:

– Это, Ося, на деревню дедушке – ни до Кремля, ни до Брежнева не дойдет.

Не поняла, что письмо – открытое, широковещательное – всем, всем, всем, urbi et orbi. Что таким – историческим и патетическим – жестом Бродский предваряет свою заграничную судьбу. Умно и дальновидно рассчитывает будущее. А у меня – страсть сводить на землю любую высокопарность. Ну не дошло до меня.

Пауза. Ожидали взрыва. Но Ося так смутился – будто ушатом холодной воды. И тут же убрал листок.

Когда позднее, по «вражьим голосам», это его открытое письмо Брежневу подавалось как спонтанный отчаянный жест поэтаизгнанника в момент изгнания из страны – т. е. 4 июня, мы с Володей посмеивались – читали письмо днями раньше.

Ося долго не отпускал нас. Ему было не напрощаться. Не с нами лично – и навсегда. Ужасно не хотел остаться наедине с собой, в кромешном одиночестве.

Прощались много раз – в его закутке, в узейшем коридоре, на лестничной площадке. Наконец Володя протянул ему, окончательно прощаясь, руку. Ося маячил какой-то весь смятенный. Я рванулась и обняла его. Он ответно приник и уткнулся мне в волосы. Когда я попыталась отстраниться, Ося попридержал меня, справляясь со слезами.

Всхлипнул, как бы закашлялся и отскочил в сторону, вытирая пальцами глаза. А говорил, что никогда не плачет.

Плачущий Бродский – зрелище не из легких.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.