ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ЖИЗНИ

ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ЖИЗНИ

Он очень любил мать.

«Есть прекраснейшее существо, у которого мы всегда в долгу, это — мать», — сказал однажды Островский М. К. Павловскому. «Ольге Осиповне Островской, моей матери, бессменной ударнице и верному моему часовому», — написал он на подаренном ей экземпляре «Как закалялась сталь».

Тяжелые предчувствия одолевали ее. Не хотелось расставаться с сыном. Она загрустила и заболела.

Островский узнал об этом, встревожился, позвал ее к себе.

Мать сидела у его постели. Он взял ее руку, крепко пожал.

— Что ты грустишь, моя родная? — сказал он ей тихо и ласково. — Ведь ты знаешь, что мне нужно ехать. Я закончу в Москве свою книгу, сдам ее в печать, сделаю все свои дела. Время пройдет незаметно, и я ранней весной вернусь. Мы будем вместе отдыхать здесь, греться на солнце, будем много читать и слушать нашего милого соловья; он так хорошо поет в саду каждое утро… Наклонись и поцелуй меня в знак согласия.

Она не наклонилась и не произнесла ни единого слова. Он угадывал ее мысли.

— Мы же не дети, — продолжал Островский, — и должны понимать… все может случиться. Но это еще не скоро. Будь бодра, как раньше… Ведь так много хорошего впереди. Я буду часто писать тебе и вспоминать ежедневно[118].

Он попросил мать пойти отдохнуть, успокоиться. Она поцеловала его и нехотя ушла.

Было это 21 октября. А 22-го Николай Алексеевич снова предпринял «северную экспедицию» — последний раз он покинул Сочи и уехал в Москву.

Поздней ночью 24 октября поезд прибыл на Курский вокзал. До утра Островский оставался в вагоне. Потом его перевезли в уже знакомую обстановку, на улицу Горького.

Он связался с ЦК ВЛКСМ и Союзом писателей. Договорились о том, что 15 ноября состоится расширенное заседание президиума правления Союза советских писателей, на котором будет обсуждена рукопись «Рожденные бурей».

Островский возбужденно готовился к этому знаменательному в его жизни дню: он еще и еще возвращался к написанному, советовался с редакторами, вносил поправки.

Теперь, как и прежде, его обуревало беспокойство: все ли ему удалось в новой работе, оправдал ли он доверие партии и народа, поведут ли за собой «Рожденные бурей» армию читателей, — насколько точен и крепок его новый удар по врагу.

Н. А. Островский с матерью (1936)

Редактор издательства «Советский писатель» сообщил ему, что готовится новое издание романа «Как закалялась сталь». Островский настаивал на миллионном тираже. Не личная слава занимала его, нет!

— Понимаешь, миллион, — убеждал он редактора книги, — это мои солдаты, красноармейцы. Я их полководец. Я веду их на врага. А нам еще предстоят громадные бои. Многие еще не понимают, что такое фашизм. Представь себе, что на улицу выбежал сумасшедший с бомбой. Куда он ее швырнет? Там, в Париже и Лондоне, только ахают и охают, ежатся и пыжатся. Но только рабочий класс Советского Союза, только большевики видят и понимают фашизм насквозь и дадут ему отпор. Я вот иногда лежу и представляю себе, как с факелами на улицах германских городов идут остервенелые штурмовики. Мне. кажется, что я слышу их истошный вопль: «Хайль Гитлер!» И поэтому я хочу вооружить нашу «комсу», наших молодых ребят, всех советских людей оружием своих литературных образов. А иначе на чорта ли заниматься литературой? Что это, игра в бирюльки! И тут я не боюсь за свою работу. Я знаю, что может дать «Как закалялась сталь». Я это уже проверил…

Он знал, что может дать «Как закалялась сталь» и не знал еще, что могут дать «Рожденные бурей». Это предстояло проверить.

Наконец наступило долгожданное 15 ноября. Вечером у него на квартире собрались товарищи.

Кровать Николая Алексеевича перенесли в центральную большую светлую комнату, где обычно принимали гостей. Он лежал высоко на подушках, взволнованный, улыбающийся. Люди бережно пожимали его руку; со многими он знакомился сейчас впервые, задерживая их у своей постели, расспрашивал, шутил.

Когда все товарищи собрались и уселись на стульях и диванах, так что каждому был виден Островский (его лицо было обращено к собравшимся), представитель ЦК ВЛКСМ объявил заседание открытым.

Первым взял слово автор. Говорил он, как всегда, тихо, но внятно и энергично.

О чем он говорил тогда?

— Мое выступление может быть несколько неожиданно для вас: автор выступает первым. Я с большим чувством доверия ждал этого заседания, которое должно мне во многом помочь. У меня есть решительная просьба, которую я высказывал неоднократно в письмах к товарищам и в личных беседах, чтобы ваше обсуждение шло по следующему желательному для меня и всех нас направлению…

И неожиданным стало не то, что он выступил первым, а то, о чем просил он, этот чело-век, прикованный к своей «матрацной могиле».

Он призывал к «жестокой критике», просил «очень сурово и неласково показать все недостатки и упущения».

— Я настойчиво прошу вас не считать меня начинающим писателем, — говорил он. — Я пишу уже шесть лет. Пора за это время кое-чему научиться. Требуйте от меня много и очень много. Это самое основное в моем выступлении. Подойдите ко мне, как к писателю, отвечающему за свое произведение в полной мере как художник и как коммунист. Высокое качество, большая художественная и познавательная ценность — вот требования нашего могучего народа к произведениям советских писателей. И делом нашей чести является выполнение этих справедливых требований.

То, что среди нас уже нет Алексея Максимовича Горького, великого и замечательнейшего человека, страстно, непримиримо боровшегося со всяческой пошлостью и бесталанностью в литературе, заставляет партийную группу Союза писателей, каждого члена партии и каждого непартийного большевика-писателя еще глубже осознать свою ответственность за нашу работу.

В связи с этим мне хотелось сказать о нашей дружбе. Я пришел в советскую литературу из комсомола. История нашей партии и комсомола дает непревзойденные примеры творческой дружбы. Они учат нас уважать свой труд и труд товарища, они говорят о том, что дружба — это прежде всего искренность, это критика ошибок товарища. Друзья должны первыми дать жесткую критику для того, чтобы товарищ мог исправить свои ошибки, иначе его неизбежно поправит читатель, который не желает читать недоброкачественные книги.

Вот эту замечательную дружбу мы должны укрепить в среде писателей, ибо осталось еще кое-что от той особенности в нашей среде, которую мы получили в наследство от старого, когда писатель был «кустарь-одиночка».

Нужно честно пожать друг другу руки, отмести навсегда все отравляющее, желчное, что осталось от прошлых групповых стычек, когда интересы группы ставились выше интересов советской литературы.

В нашей среде есть также люди, которых великий Сталин назвал «честными болтунами». Они много болтают, но не работают. А в нашей стране каждый писатель должен прежде всего работать и над собой и над своим произведением…

Каждый из вас прочел первую книгу романа «Рожденные бурей». Это три с половиной года работы. Давайте же поговорим о моих ошибках. Это нас сблизит, ведь у нас одна цель — чтобы советская литература была самой прекрасной. Принципиальная критика помогает писателю расти, она облагораживает. И только самовлюбленные, ограниченные люди не выносят ее. Мы же должны доверять друг другу свои тревоги и волнения. Будем открыто рассказывать о своих неудачах… Я прошу отнестись ко мне, как к бойцу, который может и желает исправить недочеты своей работы. Критика меня не дезорганизует. Наоборот, она скажет мне о том, что я нахожусь в кругу друзей, которые помогут мне вытянуть тяжесть. Я никогда не забываю, что я еще не так силен в художественном мастерстве, что мне есть чему поучиться у вас. Художник должен чувствовать под собой крепкую советскую землю, не отрываться от нее. Печальна участь тех, кто отрывается от коллектива, возомнив себя сверхгением или непризнанным талантом. Коллектив всегда поднимет человека и поставит его крепко на ноги.

Я буду слушать вас с большим волнением. Но помните, что итти надо по линии наибольшего сопротивления и подходить ко мне с наибольшими требованиями.

Островский призвал собравшихся открыть по его рукописи «артиллерийский огонь» критики. Он заверил товарищей в том, что огонь этот для него не губителен, а животворен; творческие силы и желания его лишь окрепнут, и он сможет с успехом продолжить и завершить начатое дело.

Скидок не было. Участники обсуждения подвергли «артиллерийскому обстрелу» язык романа, некоторые его эпизоды и образы, трактовку отдельных исторических фактов. Общее же мнение свелось к тому, что писатель одержал новую победу.

Обсуждение началось с выступления А. Серафимовича.

Он разобрал все образы романа, начав с людей вражеского лагеря.

— Когда я дошел до рабочих, — сказал А. Серафимович, — я сразу себя как дома почувствовал. Андрий великолепен, Васька великолепен. Олеся — милая девушка. Вероятно, она вырастет дальше. Перед ней будущность человека, полезного революции. Вот с Раймондом дело труднее, а между прочим, фигура прекрасная. Как-то его надо дать на событиях, на столкновениях с людьми, с врагами, с друзьями, чтобы повернуть его несколько раз, чтобы он осветился со всех сторон.

Он разобрал сюжетные линии романа, дал несколько советов, и Островский, не удержавшись, прервал его речь взволнованной репликой:

— Спасибо, Александр Серафимович. Хорошо, старик, поправил, что лишнее.

Свою речь Серафимович закончил словами.

— Ваша «Как закалялась сталь» показалась мне сначала теплее и ближе, чем «Рожденные бурей», но я должен сказать, что мастерство у вас выросло. Ведь громадный, сложный материал, а вы его здорово разложили, сорганизовали, связали в одно прекрасное органическое целое.

Затем выступил А. Фадеев.

— «Как закалялась сталь» писать было легче, — сказал он. — «Рожденные бурей» — это не автобиографическая вещь. Писать ее труднее.

— В «Рожденных бурей», — продолжал он, — если описание природы — так это природа, водокачка— так водокачка, тюрьма или карцер — так это то, что нужно. Людям, природе уделено достаточно места. Даже эпизодические фигуры ощутимы, и язык стал чище, ярче, гуще. Конечно, в «Как закалялась сталь» по сравнению с «Рожденными бурей» есть одно большое преимущество: то произведение, как песня, там больше лиризма… В первом произведении все то, что хотел запеть, запело. В «Рожденных бурей» меньше лиричности, но в целом — и по теме, и по глубине, и по материалу — этот роман шаг вперед.

Выступали В. Отавский, В. Герасимова, И. Феденев, Н. Асеев, И. Бачелис, М. Колосов.

В. Герасимова особенно подробно говорила про Андрия Птаху, «простого рабочего парня, поднявшегося до революционного героизма, поднявшегося до прекрасной самоотверженности».

— Он и есть основной герой, — поддержал ее Н. Островский. — Хорошо, если он вас подкупает. Это основная фигура.

Обсуждение принесло Островскому большую радость.

— Мы знаем, что победа гладко, без препятствий не дается, — сказал он в своем заключительном слове. — Таких побед почти в истории не бывало.

И победа в нашей стране и победа каждого в отдельности — это преодоление препятствий. Если бы сегодня было доказано ясно и понятно (а я чуткий парень, и не надо меня долго убеждать в истине), если бы было признано, что книга не удалась, то результатом могло бы быть одно: утром завтра я с яростью начал бы работу. Это не фраза, не красивый жест, потому что жизнь без борьбы для меня не существует. На кой чорт она мне сдалась, если только жить для того, чтобы существовать! Жизнь — это борьба.

Некоторые товарищи, озабоченные состоянием его здоровья, предлагали обеспечить ему помощь кого-либо из советских писателей. Он тут же категорически от этого отказался..

— Выправлять книгу писатель должен собственной рукой. Продумывать неудачные фразы должен сам автор. Ведь каждому понятно, что писатель, который любит свою книгу, не может отдать ее другому писателю, чтобы тот ее «дописывал». Я вас уверяю, что если бы вы пришли к пятисотницам в середине года и сказали: «Давай я тебе буду копать», — они бы вас не пустили. Они бы сказали: «Закончим, но своими руками».

Так ответил и он. Из критики Островский сделал единственный вывод:

— Надо поднять это произведение на несколько ступеней вверх, чтобы не было стыдно выйти в свет, выступить с новой книгой. Ведь существует мнение, что в первую книгу писатель вкладывает весь опыт жизни, и она бывает наиболее яркой и глубокой. Вторую книгу делать труднее. Ваши замечания, друзья, я продумаю. Побольше нам таких дружеских встреч.

Он сердечно поблагодарил всех за сказанную ими правду и пообещал после одного дня отдыха («позволю себе эту роскошь») приступить к делу. При самом уплотненном рабочем дне вполне здоровому человеку и то понадобилось бы три месяца, чтобы подготовить к печати рукопись такого объема. Островский же установил для себя месячный срок.

— У меня бессонница, — сказал он. — И это пойдет на пользу. Один лечится тем, что отдыхает, другой лечится работой.

Островский в самом деле «лечился» работой.

Как-то с утра к нему пришел один из редакторов книги «Как закалялась сталь». Ему предстояло поработать с автором: готовилось переиздание романа. Сумеречный зимний день струился в окно. Островский был очень бледен. Плохо опал. Мучили камни в почках. Ночь, видно, не принесла настоящего отдыха.

— Может быть, не стоит работать сегодня? — спросил его редактор.

Островский ответил:

— Нет, именно работать. Ты понимаешь, вот я просыпаюсь и сразу чувствую, как тысячи, мириады болей впиваются в тело со всех концов. Болит и ноет все. Руки, ноги, грудь, спина. Противно, когда ноет один зуб. Но когда ноет тысяча зубов — это безобразие. Но я эту тысячу выметаю железной метлой. Я выше болезни в работе. Я презираю, я смеюсь над ней. У Алексея Максимовича я читал, что человек должен презирать страдания. Страдания недостойны человека. И человек должен уметь поставить себя выше их. А для этого надо иметь цель, надо чувствовать локоть коллектива, народа, партии.

Островский палочкой, обернутой на конце марлей, не подымая уже негнущейся левой руки, обтер свои губы. Он продолжал:

— Знаешь, что я тебе хочу сказать по секрету? Человек иногда бывает довольно злым и никчемным существом. Человек делается человеком, если он собран вокруг какой-либо настоящей идеи. Тогда человек живет не по частям: брюхом, печенью, полом, а целым. С этого, собственно, и начинается человек. Этим он и силен. Но есть одна великая идея, которая не только одного человека, а целые народы может сделать богатырями. Это великая идея коммунизма, борьба за народное счастье. Я горжусь, что я большевик, член партии Ленина — Сталина. Поэтому я человек, и могу жить как Человек. Я не для красного словца сказал, что я счастлив.

Островский пообещал через месяц представить Центральному Комитету комсомола готовую для печати первую часть «Рожденных бурей». Слово и на этот раз не разошлось у него с делом.

Не раз в течение своего многочасового рабочего дня Островский спрашивал, не устали ли его секретари, внимательно следил за их сменой, едой, отдыхом. И только для себя у него не было времени на отдых; с досадой отрывал он минуты на еду, торопясь возвратиться к работе как можно скорее.

— Самый счастливый человек — это тот, кто, засыпая, может сказать, что день прожит не напрасно, что он оправдан трудом, — сказал как-то Островский.

Поглощенный работой, писатель забывал обо всем: о мучительных болях, о нечеловеческой усталости, о еде.

Н. А. Островский работает над романом «Рожденные бурей» (1936).

Его утомление лишь выдавалось тем, что он чаще и чаще небольшими глотками воды смачивал свои пересохшие губы да еще голос его раздавался в комнате тише и глуше. Он объявлял перерыв, только когда наступала полночь, и то заботясь не о себе, а о других.

Он расходовал себя до предела и был счастлив от сознания, что день прожит не напрасно.

Спал он очень мало. Часто по утрам его заставали совершенно измученным. Родные с тревогой наблюдали, как Островский отдает роману буквально последние силы. Его уговаривали отложить его хоть на время. Но он решительно отказывался от отдыха и непрестанно подгонял себя и свой «штаб».

Возле кровати писателя, на столике, диване и стульях, были разложены экземпляры его рукописи с правкой редакторов. Страница за страницей читался текст романа по основному авторскому экземпляру, а затем прочитывались — тоже по страницам — все замечания. Островский обращался к стенограмме недавнего заседания президиума правления Союза советских писателей. Он взвешивал каждое слово, исправлял, дописывал, устанавливал окончательный текст и неизменно повторял:

— Вперед, друзья, вперед!

В первой главе Людвига Могельницкая читала Седкевкча. Островский заменил Сенкевича Жеромским. Почему? Потому, что в той среде, к которой принадлежала Людвига, книги Сенкевича читают преимущественно в юношеском возрасте, а главное — потому, что именно Жеромский больше, нежели Сенкевич, мог питать ее романтизм.

События развертывались прежде в большом западноукраинском городе, испытавшем на себе долгие годы австрийского влияния, — таком, как Львов. Автор перенес действие романа на Украину, в маленький городок, подобный Волочиску. Незначительное как будто изменение. Но оно повлекло за собой бесчисленные перемены в деталях: магистрат должен был превратиться в управу, килограммы заменились фунтами, километры — верстами; начальник гарнизона из генерала стал подполковником, а особняк епископа — домом ксендза. Лакей Юзеф, который в первом варианте мог говорить по-немецки, теперь не может объясняться с немецкими офицерами. Вот почему автор вводит записку Стефании.

Коренной переделке подверглись целые сцены: разговор Людвиги с Владеком, Эдварда с Людвигой. Островский мало знал этих людей — их психологию, быт, язык.

— Чорт их знает, как они деликатно объясняются в подобных случаях. Они, эти аристократы, сволочи, у меня на фронте гражданской почти три четверти жизни отняли; вот и теперь, на фронте литературы, продолжают вредить, — говорил Островский, улыбаясь.

Он долго искал естественные тона, верные штрихи, точные слова. И в конце концов находил их.

«Она была дочерью лесопромышленника, — диктовал он о Стефании, — которому его миллионы не плохо заменяли дворянский герб, и петушиная заносчивость Владислава, всегда казавшаяся ей смешной, сейчас раздражала ее».

Писатель многое уточнил, рисуя лагерь врагов. Он многое уточнил и в стане Раевского — Воробейко — Ковалло — Птахи.

В первоначальной рукописи романа подпольный ревком был избран на собрании. Избираемые рассказывали свои биографии. Но это ведь противоречит элементарным правилам конспирации. И весь эпизод избрания ревкома был вычеркнут.

Отец Раймонда Раевского Сигизмунд Раевский, он же «Хмурый», — руководитель партийного подполья, старый большевик, с огромным опытом подпольной борьбы. Значит, всюду, где он присутствует, должна обязательно соблюдаться строжайшая конспирация. И, задумавшись над этим, Островский уточняет, дорабатывает роман.

Уже не так беззаботно ведут себя люди, собравшиеся воскресным утром в доме машиниста Ковалло. На холме, в пустой будке стрелочника, дежурит Раймонд. Во дворе — Олеся…. Вводится эпизод, в котором вооруженный Воробейко останавливает у мостика Андрия с Васильком.

Писатель заставляет своих героев прибегать и к другим предосторожностям, о которых в первом варианте они не заботились.

В первоначальной рукописи романа весь подпольный ревком попадал в руки легионеров. Островский по-новому закончил десятую главу: теперь часть ревкома ускользает из ловушки врага. На свободе остается и такой искусный подпольщик, как старый Сигизмунд Раевский. Ночью, после провала ревкома, когда Дзебек, Кобыльский, Врона готовы уже торжествовать свою полную победу, на стенах домов города расклеивается новое воззвание:

«Товарищи рабочие! Мы не разбиты. Мы только временно отступили. Ждите — мы скоро вернемся. Пусть враг это знает. Да здравствует власть рабочих и крестьян!

Председатель Революционого комитета — Хмурый».

Так писатель показал, что борьба продолжается и что легионеры вовсе не всемогущи. Более того, они обречены.

Сохранив руководящую часть ревкома на свободе, Островский облегчил возможность спасения арестованных товарищей. Он думал об этом.

Известный схематизм чувствовался вначале в образе Сигизмунда Раевского. Островский дописал его. «Вот теперь так…» — говорил он, достигнув желанного.

Он углубил образ Воробейки, дополнил его новыми психологическими штрихами. Явственным стал характер Олеси. В первой редакции обрисовывалась лишь ее внешность: «мальчишеский задор, карие смеющиеся глаза, хорошенький вздернутый носик». А из окончательного текста перед нами предстал образ жизнерадостной, порывистой, застенчивой и в то же время задорной и кокетливой девушки. Здесь обрисовался не только облик, но и характер.

Более «земным» стал Раймонд. Он уже не бросает на пол деньги, которыми расплачивался с ним Юзеф. Благородная гордость Раймонда проявляется по-иному. «Рабочему парню вообще несвойственно такое пренебрежение к деньгам, — заметил Островский. — Он может не взять их, но швырять на пол не будет».

При обсуждении рукописи «Рожденные бурей» была подвергнута критике известная сцена, в которой описываются события в городке после убийства слесаря Глушко легионерами-пилсудчиками. Взволнованная, возмущенная толпа собирается у ворот фабрики. И кочегар Андрий Птаха, вместо гудка, зовущего на очередную смену, дает тревожный гудок — сигнал к восстанию. В этой сцене Андрий Птаха выглядел героем-одиночкой, отъединенным от переполняющей заводской двор пассивной толпы рабочих. Автор дополнил написанную им картину:

«Сумрачные, измученные тяжелой работой люди чувствовали в сопротивлении одного человека укор своей пассивности. А рев не давал забыть об этом ни на одну минуту. Теперь судьба Птахи глубоко тревожила всех. Восхищаться им стали открыто, особенно женщины. Послышались негодующие голоса:

— Стыдились бы, мужики, глядите! Одного оставили на погибель…

…Возбужденные криками женщин, гудком и всем происходящим, рабочие отказывались уходить со двора. Легионеры пустили в ход штыки. Кавалеристы теснили их конями и хлестали плетьми.

Разъяренные рабочие стащили с лошади одного легионера. Его едва отбили. С большим трудом эскадрон Зарембы очищал двор…»

Таких поправок в рукопись было внесено много.

Островский называл себя «самым придирчивым из всех своих критиков».

Он тщательно проверяет точность эпитетов, освобождается от вялых и расплывчатых «как бы», «куда-то», «что-то», «какой-то». Вместо «какая-то издевка» пишется: «скрытая издевка»; вместо «что-то нежное, теплое прилипло к его сердцу…» — «теплая волна прилила к его сердцу…»; вместо «Ядвига утешала ее» — «Ядвига молча гладила ее по голове».

Он хорошо понимал, что в писательском деле мелочей не существует.

Автор добивается большей динамичности языка, делает фразу энергичной, укрепляет ее мускулатуру. Куда выразительней сказать: «Тараторила Стефания», нежели «с деланной тревогой воскликнула Стефания», или «Василек трусил мелкой рысцой рядом, поминутно оглядываясь», нежели «Василек шел рядом легкой рысцой, не забывая оглядываться».

— Опять штампюга! — восклицал он, натолкнувшись на «жутко улыбнулся», «потрясенная встречей», «темная тень пробежала по лицам». Чаще всего подобное встречалось в сценах, посвященных аристократии. Вот почему, обнаружив очередную «штампюгу», Островский иронизировал: «Граф вздрогнул, графиня пошатнулась».

Кропотливая работа продолжалась изо дня в день, в три смены. Он прерывал ее лишь для того, чтобы поесть, познакомиться с текущей почтой, прослушать газеты, последние известия по радио.

25 ноября открылся Чрезвычайный VIII съезд Советов. Товарищ Сталин делал свой исторический доклад о проекте Конституции Союза ССР. Островский пригласил к себе в комнату всех членов семьи, работников «штаба». Несколько раз он проверял, хорошо ли настроен приемник. Попросил придвинуть поближе к приемнику свою кровать.

Он был возбужден.

Когда радио донесло гул оваций, которыми съезд встретил вождя, лицо Островского залучилось чудесным внутренним светом. Всем своим существом он перенесся в Кремлевский дворец и внимал каждому слову.

Короткими восхищенными репликами откликался он на сталинские слова. В разделе «Буржуазная критика проекта Конституции» товарищ Сталин, бичуя наших врагов и высмеивая их, упомянул героев Салтыкова-Щедрина и гоголевскую Пелагею. Островский произнес с восторгом:

— Вот так бы нам, писателям, знать литературу и уметь ее применять в жизни.

Впечатление от доклада товарища Сталина было столь огромно, что Островский возвращался к нему неоднократно и говорил, что наша художественная литература в долгу перед народом, что она должна в бессмертных образах запечатлеть великую хартию социализма.

5 декабря праздновался День Сталинской Конституции. Колонны демонстрантов двигались по улице Горького, мимо квартиры Островского, вниз на Красную площадь. Он слышал рокот многоголосой толпы, радостные песни, бодрые звуки оркестров и тоже участвовал в народном празднестве.

— Я прохожу сейчас по Красной площади, — сказал он, — мимо ленинского мавзолея и вижу Сталина на трибуне.

Он пережил это и потому мог так сказать.

Душевный подъем проявился в работе. 11 декабря в 12 часов ночи — за четыре дня до назначенного срока! — он закончил редактуру последней страницы.

Островский сообщал матери в Сочи:

«Сегодня я закончил все работы над первым томом «Рожденные бурей». Данное мной Центральному Комитету комсомола слово — закончить книгу к 15 декабря — я выполнил. Весь этот месяц я работал в «три смены». В этот период я замучил до крайности всех моих секретарей, лишил их выходных дней, заставил их работать с утра и до глубокой ночи. Бедные девушки! Не знаю, как они обо мне думают, но я с ними поступал бессовестно. Сейчас это позади. Я устал безмерно. Но зато книга закончена и через три недели выйдет из печати в «Роман-газете» тиражом в полтораста тысяч экземпляров, потом в нескольких издательствах общей суммой около полумиллиона экземпляров».

В том же письме он заклеймил Андрэ Жида, выпустившего за границей пасквильную книжонку «Возвращение из России». Островский писал:

«И кто бы мог подумать, мама, что он сделает так подло и нечестно! Пусть будет этому старому человеку стыдно за свой поступок. Он обманул не только нас[119], но и весь наш могучий народ».

Николай Алексеевич делился своими ближайшими планами:

«Сейчас я буду отдыхать целый месяц. Работать буду немного, если, конечно, утерплю. Характер-то ведь у нас с тобой, мама, одинаков. Но все же отдохну: буду читать, слушать музыку и спать побольше, — а то шесть часов сна — мало».

Он интересовался: в порядке ли у нее радиоприемник? Слушала ли она доклад товарища Сталина?

«Ты мне прости, родная, за то, что я не писал тебе эти недели, но я никогда тебя не забываю. Береги себя и будь бодра. Зимние месяцы пройдут скоро, и, вместе с весной, я опять вернусь к тебе. Крепко жму твои руки, честные, рабочие руки, и нежно обнимаю».

Островский хотел после отдыха приступить к работе над второй частью «Рожденных бурей». В специальной папке находились конспекты изученных им материалов, отдельные наброски. Он стремился закончить весь роман (вторую и третью части) к двадцатилетию Октября — меньше, чем за год.

Но письмо к матери — последнее из написанного им.

15 декабря — в день, когда Островскому принесли постановление ЦК ВЛКСМ о предоставлении ему месячного отпуска, — разразился последний и губительный для его жизни приступ — прохождение почечных камней, осложненное отравлением организма желчью.

Он позвонил по телефону в редакцию «Комсомольской правды» и спросил:

— Держится ли Мадрид?

Франкистско-фашистские орды осаждали тогда испанскую столицу.

Узнав, что Мадрид держится, он восхищенно произнес:

— Молодцы ребята! Значит, и мне нужно держаться.

И тут же с грустью добавил:

— А меня, кажется, громят…

Он уподобил себя осажденному Мадриду. Фашисты и смерть — синонимы.

Нужно было держаться.

— Не горюйте, друзья мои, я не сдамся и на этот раз, — утешал он близких. — Я еще не могу умереть — ведь я должен вывести из беды мою молодежь, я не могу оставить их в руках легионеров.

Смерть «ходила где-то близко вокруг дома», в котором находились Андрий Птаха, Раймонд, Леон, Олеся, Сарра, пытаясь «найти щель, чтобы войти сюда». Островский стоял на страже их жизни, искал выхода из беды. Но смерть атаковала теперь его самого; она нашла щель и уже проникла в его дом.

— Будем биться до последнего! — яростно кричал в охотничьем доме Андрий Птаха.

До последнего бился Островский.

Но болезнь наступала с таким чудовищным ожесточением, что его ослабевший, переутомленный напряженной работой последних лет организм не в силах был уже сопротивляться.

Все старания врачей остановить приступ не увенчались успехом. Он умирал.

Умирал так же мужественно, как жил.

21 декабря, оставшись наедине с медицинской сестрой, Островский спросил;

— Долго вы работаете сестрой?

— Двадцать шесть лет.

— Вам, вероятно, приходилось видеть много тяжелого за время вашей работы?

— Да, тяжелого я, конечно, видела много.

— Ну вот и я, — сказал Островский, — я тоже ничем вас не порадую.

Женщина с трудом сдержала слезы. Она попыталась утешить его:

— Что вы, Николай Алексеевич! Я уверена, что через несколько дней вы меня, несомненно, порадуете, вам станет лучше.

— Нет, нет, — ответил он ей, — я слишком хорошо сознаю свое состояние, я твердо знаю, что я вас больше ничем не порадую… А жаль! Еще только один год мне надо было прожить, чтобы закончить работу. У меня еще так много незаконченной работы осталось… Я знаю, что от меня еще многого ждет комсомол.

Ночью Островский сказал дежурившей у его постели жене:

— Мне очень тяжело, больно, Раюша… Видно, врачи не договаривают всего. Я чувствую, что все может кончиться катастрофой…

Некоторое время он лежал молча. Резко сдвинутые брови свидетельствовали о крайнем его мучительном напряжении. Затем он продолжал:

— То, что я тебе скажу сейчас, вероятно, будет моей последней связной речью… Жизнь я прожил неплохо. Правда, все брал сам, в руки ничего не давалось легко, но я боролся и, ты сама знаешь, побежденным не был. Тебе хочу сказать одно: как только жизнь тебя чем-нибудь прижмет, вспомни меня. Помни также, что где бы ты ни работала, что бы ни делала, учебы не бросай. Без нее не сможешь расти. Помни о наших матерях; старушки наши всю жизнь в заботах о нас провели… Очень их жаль… Мы им столько должны!.. Столько должны… А отдать ничего не успели. Береги их, помни о них всегда…

Он впал в забытье. Очнувшись, спросил находившегося возле него брата Дмитрия:

— Я стонал?

И, услышав отрицательный ответ, торжествующе произнес:

— Видишь! Смерть ко мне подошла вплотную, но я ей не поддаюсь. Смерть не страшна мне.

Потом — снова забытье. И через несколько часов, очнувшись, — вопрос к врачу:

— Я стонал?

— Нет.

— Это хорошо. Значит, смерть не может меня пересилить.

Островский дышал уже кислородом.

В последний раз смотрел он тогда в глаза смерти. Она надвинулась близко, как никогда прежде, но он не дрогнул. Его беспокоило лишь одно:

— Я в таком большом долгу перед молодежью, — говорил он, уже угасая. — Жить хочется… Жить нужно…

22 декабря 1936 года в 19 часов 50 минут Николай Алексеевич Островский скончался…

На следующий день в газетах появились траурные извещения:

«ЦК ВКП(б) с глубоким прискорбием извещает о смерти члена ВКП(б), талантливого писателя-орденоносца Николая Алексеевича Островского».

«ЦК КП(б)У и правительство Украины со скорбью извещают о преждевременной смерти выдающегося молодого писателя Украины, автора известного романа «Как закалялась сталь», комсомольца-орденоносца товарища Н. А. Островского».

Центральный Комитет Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи извещал всех членов комсомола и советскую молодежь о безвременной кончине талантливого писателя, члена ВЛКСМ с 1919 года.

Правление Союза советских писателей СССР в коротком обращении подводило итог замечательной жизни:

«Не стало талантливого художника, большевика, чья героическая жизнь и деятельность служат образцом для всех советских писателей.

«Как закалялась сталь» стала любимой книгой народов Советского Союза. В этой книге воплощены высокие коммунистические идеалы, правдиво отражена великая борьба трудящихся за социализм.

Эта книга вдохновляет миллионы: она учит беззаветной преданности делу коммунизма.

Всю свою жизнь Николай Островский отдал революции. До последней минуты он не прекращал творческой работы, заканчивая свой новый роман о гражданской войне «Рожденные бурей».

Ушел от нас прекрасный большевик, замечательный друг и товарищ, человек светлого ума, необычайного мужества, кипучей энергии.

Прощай, товарищ!»

Печальная весть облетела страну и мир.

Три дня стоял его гроб в Клубе советских писателей, и безостановочно двигался к нему людской поток. Многотысячная живая лента вытянулась по улице Воровского, окаймила площадь Восстания, заполнила улицу Герцена. Тысячи и тысячи людей разных возрастов и профессий проходили под скорбные звуки оркестра, через задрапированный в траурные полотнища зал, мимо гроба, отдавая последний долг бойцу и писателю. Они проходили медленным, тяжелым шагом, навсегда запоминая спокойное, удлиненное лицо, покатый большой лоб, едва разомкнувшиеся губы.

В горестном молчании сменяли друг друга в почетном карауле писатели, моряки Тихоокеанского флота, бойцы Пролетарской дивизии, пионеры, народные артисты и летчики, товарищ Шверник и парашютистка Камнева, полярники и архитекторы, сын Чапаева и дочь Фурманова, делегации Киева и Ленинграда, Шепетовки и Сочи, Харькова и Ростова…

Узами более прочными, чем родство, более нежными, чем дружба, были связаны все эти люди с человеком, который жил и творил только во имя их счастья. Наука не сумела сохранить ему жизнь. Но разве смерть могла умертвить его?!

Вечером 25 декабря состоялась кремация тела Островского, а 26 декабря — похороны. Военный эскорт и многотысячная колонна трудящихся провожали урну с прахом покойного писателя до Ново-Девичьего кладбища. Здесь, на Коммунистической площадке, состоялся траурный митинг. Его открыл Александр Фадеев.

— Мы хороним сегодня, — сказал он, — прах лучшего нашего друга и соратника, героического борца за революцию, верного сына нашей партии и ленинского комсомола, талантливого писателя, каждое слово которого, как и вся его жизнь, были посвящены делу освобождения трудящихся и вдохновляли их на борьбу, на новые победы. Необычайный пример жизни и работы Николая Островского внушает нам величайшую гордость за партию, за людей, которые борются в ее рядах за осуществление великих идей Ленина и Сталина. Островский, как писатель, был великим художником, выразителем всего самого передового и лучшего, что есть в нашем комсомоле, в нашей молодежи. Он соединял в себе большой светлый ум, стальную волю и прекрасную душу и этими своими качествами наделил и своих незабываемых героев, борцов за коммунизм. Появившись в нашей литературе, Островский своими книгами, своим примером сделал всех нас еще сильнее, а тех из нас, кто почему-либо почувствовал себя на минуту ослабевшим или колеблющимся, он снова возвращал на боевой пост. Николая Островского не стало, но дело, за которое он боролся и отдал свою жизнь, будет крепнуть и побеждать, а литература наша будет цвести, как великое слово всего трудящегося человечества.

Затем выступили представители ЦК ВЛКСМ, ЦК ЛКСМУ, сочинской партийной организации, брат покойного.

В 2 часа 40 минут дня закончился траурный митинг. Грянул троекратный ружейный залп воинского салюта, раздались мощные звуки «Интернационала».

Урна была установлена в нише кладбищенской стены и закрыта мраморной доской, на которой укреплена фотография Островского и сделана надпись:

В день его похорон вышло в свет первое издание романа «Рожденные бурей».

Портрет писателя, обведенный траурной рамкой, открывал книгу. Эта рамка как бы напоминала читателю, что роману суждено остаться незаконченным. На последней странице напечатано было краткое обращение:

«Читатель!

Эта книга является первой частью большого произведения, задуманного автором в трех томах. Она была написана человеком, прикованным к постели тяжелым недугом, и закончена за несколько дней до смерти.

Смерть вырвала перо из его рук в самый расцвет творческой работы».

Первое издание романа «Рожденные бурей».