ГЛАВА XI

ГЛАВА XI

Гражданин Бейль скитается по городам Северной Италии. Вот перед ним Наварра, снова Милан. Из Милана — в Комо, оттуда в Тревизо и Брешию. Вот перед ним Бергамо — и снова Милан. Вот перед ним Пьяченца и Кремона — и снова Милан. Вот перед ним Вогере и Павия — и снова Милан. И, наконец, Парма, а из Пармы через Гвасталлу, Модену, под чужим именем, переодетый старухой, Бейль переправляется через речки, проходит до Бастиджино, оттуда — до Кревальеры, а из Кревальеры — пешком по лесу мимо когда-то знакомой Кастиль-Франко. И вот, наконец, стены людной, великолепной Болоньи, где веселье считается самым серьезным делом, за которое можно отдать решительно все[62].

В этом городе друзья приглашают его послушать бродячего скрипача-чудодея, бывшего каторжника, походка которого выдает многолетнее сидение на галерах. Это сын генуэзского спекулянта Николо Паганини[63]. Он выходит на эстраду, берет смычок, и кажется, что кенкеты и люстры со спермацетовыми свечами меркнут от невероятной ярости звуков. Паганини играет свои «Каприччио», доводя слушателей до состояния, близкого к безумию. Бейль — тот испытывает состояние, выходящее за пределы собственного контроля. И когда тяжеловесный, громадный Паганини в три погибели гнется перед воспламененной публикой, Бейль уходит из концертного зала.

Болонские друзья сопровождают его, рассказывая анекдоты из жизни этого чудовищного скрипача, произведения которого называют «Пляской ведьм», а самого его — «южным колдуном». А затем предлагают Бейлю переселиться в Болонью и начать новую, не похожую на Милан жизнь. Один из них — фамилию его Бейль так и не запомнил — спрашивает, какой остаток капиталов, накопленных в Сен-Клу, может Бейль предложить вновь организованному Болонскому банку. Другой говорит, что нечего сидеть в Милане, надо переезжать в Болонью и пользоваться счастливым временем, когда обменные курсы стоят очень высоко. Бейль начинает совершенно серьезно подумывать о том, чтобы сделаться заурядным болонским дисконтером, стричь купоны, жить в этом городе без всяких сердечных тревог, без ненужных волнений и напряжения нервов. И с этой мыслью он засыпает. Биографу, конечно, неизвестно, видел ли он во сне себя приказчиком миланского бакалейного магазина, снилось ли ему что-либо похожее на состояние, предшествующее историческим испытаниям 1812 года. Но для нас, смотрящих на Анри Бейля со стороны, ясной становится эта аналогия двух периодов его жизни.

Проснувшись на другой день после концерта Паганини, он получил чрезвычайно удивившее его известие: «В последних числах июня 1819 года господин Шерубен Бейль отдал душу господу богу». Без единой слезы, но с некоторым смущением возвращается Анри Бейль с почты, доставившей ему это письмо «Con la risposta pagasta». Он расписывается в квитанции оплаченного ответа гренобльской палаты и уезжает в Милан.

Он долго стоит на площади Бельджойозо, не решаясь войти. После прямого объяснения в любви и неблагоразумия в письмах он несколько раз пытался снова проникнуть в дом на площади Бельджойозо. Каждый раз ему говорили, что никого нет. Ставни и занавески действительно указывали на необитаемость дома. Бейль приходит рано утром, когда еще весь Милан спит. С завистью думает он о том, что слуги имеют возможность целый день видеть Метильду Висконтини. Как бы он был счастлив, если бы судьба бросила его в качестве повара в этот замечательный дом, самый счастливый дом на земном шаре! Это было бы в тысячу раз лучше, чем писать никому не нужные книги. Овощные торговки и молочницы появляются на улицах. Мальчишки, продающие холодную воду, смуглые, загорелые, стреляя огненными глазами по сторонам, с громким пением проходят мимо. Бейль все еще дежурит, пока на его счастье не появляется Лодовико, кучер графини Метильды. Бейль неосторожно сует ему золотые монеты, Лодовико, как обожженный, отдергивает руку со словами, что если синьору угодно что спросить, то все, что совесть позволит, будет сказано. Совесть позволяет Лодовико сообщить, что синьора Метильда с детьми выехала в город Вольтерру.

И вот Милан кажется опустошенным. Солнце светит иначе. Деревья, словно увядшие и лишенные зелени, не радуют глаз, как это было вчера. То, ради чего стоило жить и дышать г-ну Бейлю в этом дивном городе, исчезло. Цветники увяли, фонтаны перестали журчать и петь. Картинная галерея Брера перестала привлекать. Кастелло Сфорцеска, в которой на потолке Леонардо да Винчи изобразил родословное дерево герцогов Сфорца, вдруг показалось грубым и никому не нужным зданием. Ноги, словно наполненные свинцом, отказываются повиноваться.

Итак, Милан пуст. Предстоит дорога на север. Миланский гражданин Арриго Бейль, минуя все преграды, с легким баулом в руках перешел Страделлу и достиг Вольтерры — одного из самых высоких мест южной Тосканы[64].

Старинный город на вершине каменистого холма, окруженный циклопическими стенами, созданием легендарных этрусков, и фортификационными сооружениями средневековья, залит горячими лучами солнца. Вокруг города расстилается мирный деревенский ландшафт: пашни желтеют яркими пятнами среди серебряной зелени оливковых деревьев и золотисто-зеленых виноградников. Старинная крепость противоречит мирному деревенскому пейзажу. Пологие зеленые склоны, дымчатые леса на горизонте — все дышит миром вокруг одинокого коричневого холма, и мир входит в душу, как только путник вступает на городские улицы. Невысокие каменные дома, покрытые черепицей, старинные улицы, в которых едва могут разойтись нагруженные ослики, площади, позолоченные тосканским солнцем, — все полно ленью и спокойствием. Желая быть незамеченным, Бейль воспользовался тем, что была пятница — базарный день, и, затерявшись в крестьянской толпе, прошел на городскую площадь. На каменных плитах около храма сидели старухи, вязали чулки и штопали белье; веревки, протянутые из дома в дом, были увешаны стиранным тряпьем; дети играли на улице, перегораживая ее: путнику приходилось сворачивать в переулок; железные фонари с острыми концами торчали по углам зданий так, что в темноте фонарь мог ранить прохожего.

Высокие крестьяне в черных широкополых шляпах, в пестрых куртках из цветной материи, доходящих до пояса, с орлиными глазами, горбоносые, чернобровые, легкие и быстрые в движениях, наполняли площадь перед собором скрипом огромных сплошных колес, горячей бранью и резким говором. В свободных, смелых движениях жителей Тосканского плоскогорья были воинственная величавость и властная простота старинных поколений воинов, населявших эти горы.

Миновав площадь, Бейль направился к дому коллегии, в которой воспитывались двое сыновей Висконтини. Он предусмотрительно запасся роговыми очками, рединготом оливкового цвета, новой тростью и зеленым цилиндром. В таком виде, привлекая внимание скучающих горожан, он шел по тихим маленьким улицам Вольтерры. Верхние этажи домов в североитальянских городах почти соприкасаются. Когда Бейль проходил, жалюзи открывались, любопытные взоры устремлялись на него с балконов, откровенные вопросы бросались ему вслед, и когда он достиг ворот, все улицы Вольтерры уже знали о прибытии иностранца.

Хуже всего то, что при выходе из города он встретил Метильду. Прислуга несла зонт, два мальчика, оживленно разговаривая, шли впереди по мостовой.

Увы! Он был немедленно узнан. Она сама подошла к нему и сказала твердо:

— Вы хотите прослыть моим любовником? Это низко. Сейчас же уезжайте во Флоренцию, поселяйтесь на Виа-Фосси у Николини. Не возвращайтесь в Милан, пока я вам не разрешу.

Она не позволила вымолвить ему ни слова. Один из мальчиков, оглядываясь на уходящего Бейля, произнес:

— Мама, он вовсе не похож на нищего, а должно быть, хотел что-то попросить.

Бейль в этом приказании все же увидел, что «его жизнью распоряжаются как своей».

С 10 августа по 14 сентября 1819 года Бейль в Гренобле. Сентябрь и октябрь он живет в Париже, с ужасом наблюдая Францию Реставрации, белый террор, разгул католической реакции. Острые, едкие, бичующие фразы появляются в его письмах друзьям.

Никогда, кажется, не тосковал он так по своему миланскому жилищу, как в этот год беспрестанных потерь и беспрерывных поездок. Ему казалось, что жизнь проходит в дилижансе от одного постоялого двора до другого. Он так привык видеть утреннюю зарю сквозь шторы почтовой кареты, так привык к тряским дорогам Франции и Италии, что эти постоянные переезды сделались как бы выражением его мятущегося сердца. Вся жизнь превращалась в какую-то длинную дорогу.

Но эта дорога должна была иметь определенную цель, и ею становилась Италия, как рисовалась она живому и яркому воображению карбонария: страна свободная, объединенная в могучем порыве народной энергии, строящая новую, небывало прекрасную жизнь. И в этой стране есть чудный город с мраморным гигантом, испещренным узорами каменных кружев. В этой стране есть город, в котором лучшие живописцы мира оставили свои картины. В этой стране есть город с изумительным по грандиозности и по красоте зрительным залом, в котором раздаются звуки чудеснейших оркестров мира, способные дать человеку неповторимые, небывалые минуты счастья. В этом театре раздаются лучшие голоса мира, поют лучшие артисты. И в этом городе живет прекрасная женщина, которой отдано навеки и бесповоротно это сердце, считавшее себя легкомысленным.

С такими мыслями, высчитывая удары сильно бьющегося сердца по циферблату тихо звенящего брегета, человек в сером дорожном сюртуке и замшевых перчатках, с маленькой кожаной книжкой в руках узнает каждый кустик, каждое дерево магнолии, растущее на поворотах дороги к Милану. И вот, после проверки паспортов, после регистрации в Мессажере, уже обыкновенный веттурино.

Услужливо погрузили маленький ручной багаж в коляску — снова удары копыт по старым миланским плитам и знакомые дома. Сопротивление кучера, не желающего понять, что некоторые окольные дороги ближе прямых. Почему необходимо непременно с Мессажер ехать в Каза-Ачерби таким длинным круговым путем через площадь Бельджойозо? Бейль настаивает, кучер пожимает плечами и проделывает нелепый путь по городу.

Окна открыты, ветер колышет занавески, все на месте; недостает только звуков музыки, льющейся из окон, чтобы окончательно возликовало сердце.

Бейль принят как никогда хорошо. Но странная взволнованность, высокий тон речи и какая-то печать самозабвения и самоотречения лежит на хозяйке дома и удивляет Бейля. Он гораздо более внимателен, его взгляд гораздо пристальнее устремлен на Метильду, чем взгляды других людей и чем взгляд самой Метильды, обращенный на Бейля.

Речь идет о новых произведениях Байрона. Закончен «Чайльд-Гарольд», но появляется «Ода к Венеции» и печатается странная поэма «Дон-Жуан». Речь идет о том, что она уже выдержала шесть изданий в течение года. Очевидно, есть люди, которым нравятся эти жесткие, сухие искры, падающие на них из вулкана, именуемого лордом-карбонарием. Та теплота, с которой говорят о Байроне, показывает, что его считают более чем своим. Сделаться для итальянских карбонариев родным — это трудная, почти невыполнимая задача. Английский лорд решил ее гораздо скорее, чем сын французского нотариуса, путешествующий по Италии, беспечально, эпикурейски настроенный и немного легкомысленный, с точки зрения суровых итальянских «рыцарей свободы».

Любовь самого Бейля к Байрону возрастала с каждым днем по мере вестей, получавшихся из тех городов, где он имел еще право жить. Но с каждым днем полоса земли, отведенная опальному лорду, становилась все уже и уже.

Байрон заключил политический и любовный союз с Терезой Гвиччиоли. Ее отец, старый синьор Гамба, и ее брат, молодой Пьетро, — люди, закаленные в политической борьбе. Выданная в молодости за романьольского старика в силу старинных матримониальных соображений, навязанных предками, Тереза — хрупкое существо, приносимое в жертву тем традициям, с которыми борется итальянская молодежь. И она развелась с мужем. Но по правилам католической церкви она должна после развода жить только в доме отца. И Тереза Гамба последовала за своим старым отцом, которого полиция высылала из города в город. Байрон сопровождал семью Гамба, разделяя все волнения готовящейся в Италии гражданской войны. Из почетного гостя у народа, говорящего на одном языке, но разделенного на тридцать государств, Байрон превращался в родного сына нации, решившей стать на путь самоосвобождения.

Давно собиравшаяся гроза разразилась, наконец, над Европой.

1 января 1820 года в Испании полковник Квирога и командир батальона Риего подняли своих солдат и повели их сражаться за народное представительство. В распоряжении революционных командиров было всего лишь полторы тысячи солдат. С этим маленьким войском в течение шести недель Риего и Квирога проделали свыше шестисот километров; широко поведя политическую агитацию за свержение Бурбонов, они в короткий срок привлекли на свою сторону население Испании. 23 февраля к ним присоединились Эспиноса и Лопес Баньос.

7 марта восстал Мадрид. Тюрьмы были открыты. Инквизиция уничтожена, церковные суды закрыты. Была провозглашена свобода печати. А через два дня король Фердинанд присягнул на верность конституции, призывая громы небесные и гнев господень на свою голову, если он вздумает когда-либо изменить революционному народу. За Испанией — Португалия, из которой королевская семья бежала в Бразилию еще в годы владычества Наполеона. Английский посол Бересфорд фактически был правителем Португалии.

И 24 августа 1820 года вспыхнула революция, возглавляемая карбонарским полковником Сепульеведой. Об этих событиях в Милане говорили шепотом. Не было газет, которые печатали бы такие известия, а правительственный гелиограф не трудился сообщать населению Италии происшествия в окружающих ее странах.

В письме от 23 июля 1820 года Бейль рассказывает о посеянных полицией подозрениях, которые вторично нарушили доверие к нему карбонарских друзей: «Это самый страшный удар в моей жизни».

Однако и на этот раз репутация Бейля не пошатнулась, но итальянские друзья стали предупреждать его, что за ним следит австрийская полиция.

В те дни было ликование по поводу первых побед, ощущение счастья от наступающей политической весны, трепетное волнение: неизвестно, что принесет завтрашний день, но глаза горят, и пульс учащенно бьется.

И вот 2 июля 1820 года в маленьком городе Ноле неподалеку от Неаполя по приказу драгунского лейтенанта Морелли войска сбили замки казарменных ворот, захватили пушки и оружие и двинулись на Неаполь. Полковник Когилья и генерал Пепе присоединились к ним. Неаполитанский король Фердинанд временно отрекся от престола и назначил генерал-викарием королевства своего сына — герцога Калабрийского. Несмотря на то, что весь юг Италии кишмя кишел монахами, новый образ правления встретил симпатии населения. Только сицилийцы под начальством конного монаха Вавлики двинулись против революции. Эти события внушили самые смелые надежды северным революционерам. Но выступить они не могли, так как недостаточно рассчитывали на реальные силы, способные «выйти в поле». Соседи карбонарского Милана в Турине, узнав, что австрийскую армию генерала Фримона отправили на подавление неаполитанской революции и она находится в Тоскане, решили по приказу верховной карбонарской венты начать действия в тылу наступающих австрийцев. 10 марта 1821 года капитан генуэзского полка Пальма выступил в городе Александрия с провозглашением конституции по образцу испанской революционной хартии 1812 года, а на другой день поднялся Турин — главный город Пьемонта. Король Виктор-Эммануил I отрекся от престола в пользу своего брата. Но его брат пребывал в Модене, поэтому регентство, то есть временное правление, было поручено герцогу Кариньянскому — Карлу-Альберту.

Это был особый тип гамлетизированного принца XIX века: не довольствуясь охотой и любовницами из балета, Карл-Альберт прикидывался человеком интеллектуально изощренным, страдающим от раздвоенности чувств. Он не знал, быть ли ему на стороне австрийских поработителей своей родины или на стороне мятежных карбонарских войск, свергнувших с престола его дядю.

И вот та ошибка, которую Байрон и Бейль отмечали в карбонаризме, совершилась впервые в Турине: карбонарии решили довериться Кариньянскому принцу Карлу-Альберту, которого потом сами же называли «кариньянской собакой».

Этот притворяющийся нерешительным принц-карбонарий взял в руки основные нити карбонарского движения Северной Италии и предал людей, которые доверились ему.

Напуганные революционной бурей, 20 октября 1820 года императоры русский и австрийский и король прусский съехались в город Троппау в австрийской Силезии, чтобы обсудить, как расправиться с вновь вспыхнувшей революцией. Не успел русский царь сесть за красное сукно дипломатического стола, как князь Васильчиков привез ему из Петербурга весть о волнениях в Семеновском полку. Князь Меттерних услышал слова от русского царя: «Это какая-то болезнь. Нужно лекарство». И три коронованных человека решили: «Соблюдать полное единодушие с целью добрым посредничеством и в случае надобности силой предупредить новые беды, нависающие над европейскими государствами».

Из Троппау король и императоры отправились в Лайбах для продолжения международного контрреволюционного конгресса.

Байрон был взбешен, узнав о заявлении представителя Великобритании в Троппау о том, что он умывает руки в той крови, которая прольется при подавлении итальянского освободительного движения иноземным оружием: «Великобритания не считает целесообразным это вмешательство, хотя и не окажет ему никакого препятствия…»

Неаполитанский король Фердинанд, как и испанский монарх, присягнул на верность конституции своему народу:

«Да поразит всемогущий господь ту дерзновенную главу и да отсечет ее по самые плечи, ежели в этой голове — будь то венценосная голова короля — появятся мысли, намерения, противные моей нынешней присяге».

8 января 1821 года неаполитанский король отправился в Лайбах якобы с докладом о том, что он помирился со своим народом и признал конституцию. Роковая ошибка карбонариев состояла в том, что они выпустили этого короля за пределы Италии. Едва появившись в Лайбахе, Фердинанд коленопреклоненно просил двух императоров и короля оказать ему помощь. Он требовал расправы с мятежниками и, превратив в забавный анекдот произнесенные им слова присяги, получил в свое распоряжение генерала Фримона и пятьдесят две тысячи австрийских штыков.

Карбонарский генерал Пепе, тот самый, который держал в плену Фердинанда, выступил против австрийских войск и был разбит в битве при Риети.

Конституция была уничтожена. Австрийцы вступили в Неаполь 23 марта 1821 года и на три года заняли город. Карбонариев постигла судьба Риего, испанского героя. Вожди были повешены.

Генерал Бубна и шестнадцать тысяч австрийцев 10 апреля взяли с помощью Кариньянского принца Турин. Австрийский военный суд, заседавший в Венеции, прибыл в Милан. Началась расправа, жесточайшая из всех бывших в Италии на протяжении ее многострадальной истории. Правительственный гелиограф принимал и передавал шифрованные донесения. Солнечный свет, передававший знаки из Вены на кровлю «Санта Маргарита»[65], иногда закрывал солнечный свет для сотен людей, арестованных по депеше: их отправляли в суровый, мрачный замок Шпильберг в Моравских горах, уединенно возвышающийся, как черная громада. Путники старались объехать даже тропинку, с которой открываются далекие очертания темного призрака. «Шпильберг» было страшное слово, которым пугали отцов и матерей священники-исповедники, требуя выдачи не только собственных прегрешений и мыслей, но полной искренности в рассказе о поведении и образе мыслей братьев, сыновей, мужей и отцов, соседей, друзей и врагов. Священника, принимавшего эти исповеди, охотно принимали после одиннадцати часов ночи с углового крыльца «Санта Маргарита». Его вводили по темной лестнице, накинув капюшон на голову, к отцу Павловичу, который был главным шпионом иезуитов, ставленником Меттерниха. А над ним этажом выше сидел горбоносый итальянец Сальвоти «с благородной осанкой, с благожелательным, ясным и честным взглядом», как описывают его пострадавшие. Это был инквизитор и старший полицейский шпион австрийского императора.

Если бы Анри Бейлю было известно, что с февраля 1820 года каждое его письмо попадало в копии к господину Сальвоти, он наверняка перестал бы смеяться и его мечты о будущей жизни рука об руку с Метильдой Висконтини потеряли бы всю свою счастливую окраску. Он понял бы, что каждый его шаг по итальянским мостовым, по маленьким и большим городам Ломбардии рассматривается как дерзость человека, с неуважением относящегося к власти его апостолического величества императора Австрии, истинного владельца Милана. Если бы Бейль знал, что кельнер, подающий ему утром чашку кофе и бриошь, подробнейшим образом осведомлен обо всем его предшествующем маршруте и дает полиции указание точно по минутам и секундам, когда господин Бейль вышел из ресторана, то он не делал бы целого ряда неосторожных шагов. Но он их сделал.

Его постоянное пребывание у Конфалоньери, его встречи с друзьями Метильды Висконтини и, наконец, сличение почерков многочисленных французов, пишущих в Париж под разными именами, — все это привело к тому, что однажды он был вызван в «Санта Маргарита». Допрошенный секретарем барона Биндера, племянником графа Бубна, Бейль должен был не на шутку испугаться, когда ему объявили, что в течение девятнадцати дней он объехал тридцать городов и сел. Никакие ссылки на подагру, на необходимость путешествовать и менять места не подействовали на упрямого жандарма — он просто пододвинул Бейлю трафаретное обязательство в двадцать четыре часа покинуть владение его апостолического величества и никогда не появляться на территории Австрийской Италии[66].

Когда бледный Бейль трясущимися руками подписал это обязательство, жандармский чиновник, зевнув, не глядя на него, спросил, не знает ли он местонахождения этого наглеца и негодяя, барона Стендаля, автора книги «Рим, Неаполь и Флоренция», ибо в этой книге написано столько отвратительных характеристик австрийской власти, столько явно карбонарских утверждений сделано этим злосчастным французом… Дабы не утомляться дальнейшим изложением, чиновник вынул печатный приказ за подписью князя Меттерниха:

«В случае нахождения господина барона Стендаля, автора книги «Рим, Неаполь и Флоренция», на территории Неаполя — повесить без суда и следствия, ибо преступление доказано и преступник подлежит уничтожению».

Бейль покачал головой и заявил:

— Нет, ни разу не встречался с этим человеком и даже не читал его книг.

— А кто такой Доменико Висмара, инженер из Турина, по нашим сведениям, приехавший из Милана?

— Понятия не имею, — заявил Бейль уже совершенно спокойным голосом.

— Желаю вам доброго пути, — милостиво сказал жандарм и отпустил праздношатающегося француза Анри Бейля, еще раз напомнив, что он не должен отсрочивать отъезд.

Бейль писал об этих днях много лет спустя в «Записках эготиста»: «Мне немалых усилий стоило удержаться не пустить себе пулю в лоб. Я рисовал пистолет на полях скверной любовной драмы, которую тогда стряпал… Мне кажется, покончить с собою помешал мне тогда интерес к политике; может быть, удерживал и бессознательный страх перед болью.

Словом, я простился с Метильдой.

— Когда вы вернетесь? — спросила она.

— Никогда, я надеюсь.

Это был последний час колебаний и пустых слов. Одно ее слово могло бы изменить дальнейшую мою жизнь — увы, ненадолго. Эта ангельская душа, таившаяся в теле столь прекрасном, ушла из жизни в 1825 году.

Я уехал в расположении духа, которое нетрудно себе представить, NN июня. Я приехал из Милана в Комо, опасаясь и почти веря каждую минуту, что вернусь с полдороги в Милан.

Этот город, пребывание в котором казалось мне смертью, я покидал с чувством, словно отняли у меня душу. Мне казалось, что я оставил там жизнь. И только ли жизнь? Что была жизнь по сравнению с нею, с Метильдой! С каждым шагом, удалявшим меня от нее, я готов был лишиться дыхания. Казалось, каждый глоток воздуха лишал меня жизни…

Затем наступило состояние полной тупости. Я вступил в разговор с кучерами, серьезно вторил их размышлениям о ценах на вино. Я обсуждал вместе с ними причины вздорожания вина на одно су. Страшнее всего мне было поглядеть на самого себя, внутрь самого себя. Я миновал Айроло, Беллинцону, Лугано (один звук этих имен заставляет меня вздрагивать нынче, 20 июня 1832 года).

Я доехал до ужасного в ту пору Сен-Готарда, переход через который я совершил верхом… Хотя я и старый кавалерист, всю жизнь кувыркавшийся, вылетая из седла, но мне в голову не раз приходила мысль скатиться вниз на острые камни.

Наконец проводник остановил меня, заявив, что если ему нисколько не дорога моя жизнь, то я должен поберечь его репутацию, ибо моя смерть несомненно причинит ему убыток».

Он ехал в июле, в ту пору, когда ломбардское солнце сжигает города, когда пустуют дома и все, кто может, с женами и детьми выезжают на северные озера.

Арестованные Конфалоньери, Марончелли, Сильвио Пеллико стали узниками Шпильберга. Сицилийские рудники, мантуанские колодцы, пиомбы-камеры под свинцовыми плитами на чердаке Дворца дожей в Венеции — все было наполнено сотнями тысяч карбонариев. Папская власть, иезуитский орден и международная полиция Священного союза благословили дикие орды дорожных бандитов на сформирование Союза кальдерариев. «Кальдерарий» — по-итальянски «котельщик». Против «Угля» выступил «Котел». «У нас для вашего угля есть чугунные котлы», — говорили на допросе священники и полицейские. И действительно, по спискам, составляемым в кабинете кардинала-легата, людей хватали на улицах и уничтожали. Никогда не пропадало без вести столько молодых, сильных итальянцев, как в 1821 году. Страна переживала состояние ужаса и отчаяния, а Бейль испытывал вторичное крушение на жизненном пути. В дороге он узнал о судьбе своих друзей, и седина, которую он заметил в Париже, взглянув на себя в зеркало в номере гостиницы «Брюссель» на улице Ришелье, была лишь слабым следом того горя, которое оцепенило этого живого и темпераментного человека.