VI. Попугай и империя

VI. Попугай и империя

1

С перестройкой стали появляться так называемые совместные предприятия, в том числе между финляндской и российской сторонами. С их помощью экономика страны шаг за шагом училась капиталистическим обычаям. Но вести сотрудничество умели и раньше. Толино письмо начала 1979 года рассказывает историю одного нашего совместного бизнеса, вернее, ее начала — конца до сих пор еще не видно. Россиянин, как только представилась возможность, влюбился в новое заимствованное слово «бизнес», что, кстати, все еще заметно. В Толином письме, предвещающем эту тенденцию, очень прозаически и длинно говорится о деньгах. Я получу — когда выйдут мультфильмы про дедушку Ау — большую сумму денег; в общей сложности 2700 рублей. Сейчас она кажется маленькой, но рубль тогда равнялся доллару в своей стране и был дороже и крепче немецкой марки. Согласно Толиному письму, деньги соответствовали зарплате инженера за пять месяцев.

Взимаемый с денег налог был тогда минимальным. Единственная помеха заключалась в том, что деньги нельзя будет перевести в Финляндию, где реальная потребность в средствах оказывалась больше, чем я хотел. Таким образом, деньги нужно будет потратить в Советском Союзе, где ничего приличного (не говоря уже о необходимом) купить было невозможно. А если и возможно, то платить нужно было валютой…

Заработанные мной деньги, таким образом, все-таки были не очень реальными, для иностранца в особенности. Но я и не думал об этом горевать. Все равно, наверно, найдется купюрам какое-нибудь применение.

Деньги получил главным образом Эдуард по своим доверенностям, которые у него до сих пор еще есть, потому что он ведет как агент мои дела там, а я его дела здесь; этой работы у него и сейчас хватает, правда, гораздо меньше, чем у меня. Но все-таки хоть что-то. Таким образом, хлопоты продолжаются: в Финляндии идут пьесы Эдуарда и переводятся новые книги. Есть что переводить, и будет всегда. Из всего написанного Эдуардом на финский переведено меньше двадцати процентов.

Однажды я и сам смог поучаствовать в получении своих денег — их выплачивали по частям — и повидал телецентр в Останкино, куда мы по какой-то причине направились. Снаружи находились военные с оружием наперевес, а внутри еще столько же. Я был иностранцем, и Ээту с энтузиазмом рассказал, что иностранцы нечасто получают допуск на телевидение. Для меня был приобретен пропуск. С удивлением при входе рассматривали мой загранпаспорт с пропуском, мое лицо — чисто финскую, а часто напоминавшую и русского мужика физиономию, — сравнивали с фотографией в загранпаспорте, все изучали, в том числе и мою подпись.

Наконец я получил разрешение войти. Через час-другой, побывав в различных местах и отстояв в кассах, ожидая подвоха в стиле исконно русско-советской бюрократии, я в самом деле получил деньги. Протянул новенькие, свеженапечатанные купюры Эдуарду, который дома положил их в большую фарфоровую вазу. Она была предназначена для цветов, но в ней держали мои деньги.

Одной из проблем почти каждого советского гражданина, как ни странно, было то, как потратить заработанные, а то и лишние деньги. Жизнь была дешевой: электроэнергия, квартплата и еда стоили немного; деньги оставались. Но купить было, собственно, и нечего. Так почти у всех были длинные банковские счета, рубли на которых покоились, как урны в колумбарии, ожидая возможного воскресения.

Раз уж у советских были такие проблемы, то почему бы и у меня им не быть? Каждый раз, когда я приезжал в Москву, у меня была с собой валюта, часть которой нужно было обменять на рубли. Если я не менял и покупал что-нибудь, это означало, что я продал свои вещи — джинсы, разумеется, — и получил за это черные рубли. Одним словом: был спекулянтом… Одно лишь подозрение в этом могло доставить проблемы. Поэтому я всегда послушно менял деньги на рубли, которые тоже всегда оставались. Поскольку рубли нельзя было вывозить из страны, я отдавал их Эдуарду или Толе, и деньги опять засовывались в вазу для цветов. Так сумма моих российских денег росла, вместо того чтобы хоть немного уменьшаться.

Это было не самым большим горем в моей жизни, но беспокоило моего верного друга. Эдуард принялся мне звонить. После нескольких попыток он все-таки дозвонился и застал меня у телефона.

У Эдуарда появилась блестящая идея. Он печалился из-за медленного загнивания моих денег в вазе и наконец нашел для них применение. Большой любитель животных, Эдуард уже на ранней стадии нашей дружбы всегда водил меня на московский Птичий рынок, где я не один раз успел повидать нутрий, с жалким видом жмущихся в картонной коробке. Теперь он нашел там подходящий для меня объект покупки. Продавался исключительно замечательный попугай. И не какой-нибудь, а настоящий попугай жако, долговечный и умный индивид. Уникальный. Он подойдет мне, как кулак к глазу.

Это тот самый, которого я там уже видел и которого годами тщетно пытаются продать? Судя по цене — возможно.

— Лучшая покупка, которую ты можешь совершить, так твои деньги сохранятся, — убеждал Эдуард.

Я перевел дух.

— Я не хочу никакого попугая, — сказал я наконец решительно.

Наступила тишина.

— Он бы доставил тебе много радости… — опять попытался Эдуард уговорить меня слегка дрогнувшим голосом.

Недолгую минуту я раздумывал об этом. И вдруг настроение у меня переменилось. Чего уж там. Деньгам моим действительно не было никакого применения. Если попугай сделает Ээту счастливым, то пусть покупает. Однако ко мне он никогда не прибудет и к моим обузам не присоединится.

— Ладно, — сказал я. — Договорились.

И слова мои подействовали на манер сезама. Послышался облегченный вздох. Какой подлинной была радость Эдуарда!

— Отличная покупка, блестящая сделка, великолепное капиталовложение, — повторял он.

Затем он произнес еще одну речь, поскольку долго ее готовил, на сей раз о продаже попугая. Из нее я понял, что именно в попугае мои деньги сохранятся. Попугай также научится говорить, и его можно будет потом когда-нибудь продать с большой прибылью. И это еще не все. Когда Эдуард научит его говорить, я смогу доставить попугая в Финляндию.

— Как? — спросил я, размышляя. — Что вообще в Финляндии делать с попугаем, говорящим по-русски?

На придумывание ответа у Эдуарда ушло немного времени: в Финляндии всегда гастролирует большой Московский цирк. Попугай поедет с ним, а я смогу затем забрать его из цирка…

Эдуард опять разгонялся на полный ход.

— Ты купишь его на том условии, что сам будешь о нем заботиться, — сказал я. — Я не могу взять его сюда.

— Ладно, — согласился со своей стороны Эдуард.

На этом разговор закончился, и Эдуард в самом деле купил попугая. Цветочная ваза почти опустела, ибо птица стоила непостижимо дорого. Но ведь цена в таких сделках всегда понятие относительное — это свободная договоренность между продавцом и покупателем.

Отныне мне приходилось слушать новости о моем попугае. Он получил имя Стасик, уменьшительно-ласкательное от Стаса. Попугай был якобы великолепный: и красивый, и умный, большой, жемчужно-серый, а в хвосте у него имелась пара огненно-красных перьев. Это была просто-напросто прелесть…

Я увидел попугая, когда приехал в Москву. Он сидел, нахохлившись, в клетке и пристально глядел на меня.

— Стас, папа приехал, — было сказано ему… И добавлено: — У тебя родительский день!

Стас посмотрел на меня, разинул клюв и издал неприветливый хриплый предостерегающий звук. Что на попугайском языке означало: «Не подходи, клюну».

Я поверил. Изучить попугайский язык было легче, чем кошачий. А кроме того, у меня вообще не было никакого желания приближаться к нему, хотя попугай был моим.

Через пару лет позитивные попугайские новости сошли на нет, вместо них появились более мрачно окрашенные. Стас, якобы, ломал своим клювом все что попало, он обладал медвежьей силой. Он расправился с паркетным плинтусом, а затем и с самим паркетом. Он умел сам открывать замок клетки. Он убивал все живое, что ему попадалось, в том числе любимую галку Эдуарда. И так далее. Самое неприятное, рассказывал Эдуард с дрожью в голосе, что при сделке его «жестоко обманули».

— Агаа, — заинтересовался я. — И как же?

— Ну, мне же сказали, что он молодой. Но у него в глазах желтизна, а это говорит о том, что он уже старый. Попугаи жако живут и до 150 лет, но только не этот, он скоро помрет. И ничему уже не учится. — Эдуард перевел дух. — Лучше всего отдать его в зоопарк. Там он сможет спокойно провести старость…

— Эдуард Николаевич, — сказал я Ээту, а поскольку я не шутил и был очень серьезен, то добавил и отчество. — Нет-нет. Забудь про зоопарк. Зато вспомни, о чем мы договаривались. Ты обещал сам за ним ухаживать, когда попугай покупался, и ты будешь за ним ухаживать! Иначе…

Эдуард уже знал, как звучит окончание этой фразы: «Я убью тебя…» Он глубоко вздохнул, как и я. Но я не смягчился. И последующие речи Эдуарда, не говоря уж об аргументах, не помогли. Не помогут слезы на ярмарке — придется шубу пропивать (слезами горю не поможешь), как по-прежнему справедливо подчеркивает каяаниская пословица, которую часто повторяла моя мама.

2

В дальнейшем наша переписка вращается вокруг Стасика и попугайного самочувствия, хотя Стас и не являлся центральным вопросом в превратностях нашей дружбы. Но и о нем много писалось и говорилось. Эдуард хотел, разочаровавшись в Стасике, отделаться от него, и я интуитивно почувствовал, что птице придется, как будто «временно», сменить квартиру. Не сейчас, но, возможно, скоро, очень скоро. Подготавливалась почва, меня начали осторожно обрабатывать. Мне это не нравилось, но я верил, что моя собственная воля победит, особенно в этом деле. К голосу владельца акций в акционерных компаниях положено прислушиваться.

Помимо попугайных проблем, мы рассказывали друг другу разные новости. Как идут дела в брачных и прочих союзах, как жизнь человеческая. Временами хорошо, временами плохо. Много говорили мы и о наших собственных работах. Работа в жизни человека — фактор, определяющий почти все, хотя многие этого не замечают. Но писатель — обязательно. Если писатель вдобавок ко всему прочему свободен, является «художником и фрилансером» (этакий перл финской терминологии налогообложения), вопрос о работе для него всех важнее.

Мне довелось узнать обе стороны процесса рождения книги, и хорошо, что так. В начале 1987-го моя двадцатилетняя карьера в издательстве «Отава» наконец завершилась. Мне было сорок три года. Моему решению предшествовало долгое обдумывание. Либо я просижу в издательстве всю оставшуюся жизнь, а писать буду в свободное время, как и до того, либо же буду писать в качестве своей работы, а в возможное свободное время буду заниматься другим. Решение было нелегким, но будущее казалось именно в тот момент светлым. Шел период подъема, экономика Финляндии казалась стабильной и с писательской точки зрения. Эрно был вольным писателем, Антти был вольным, почему бы и мне не стать таковым?

— Прыгай в свободу, — всегда говорил Эрно в завершение наших утренних молебнов.

Я прыгнул. Пустился вдыхать милые ветры свободы и в кои-то веки опять полюбил все, что я делаю. Я сразу похудел на десяток кило, когда с моих плеч рухнуло бремя «Отавы». И некоторое время я даже был счастлив. Хотя я, не говоря уж о других умных людях, видел глубину надвигающейся экономической депрессии еще тогда, когда сидел на работе по найму. Но как вольный писатель, я увидел и испытал ее приближение сразу, особенно на протяжении пары следующих лет, хотя период подъема еще продолжался, самый длинный, какой до сих пор видывали в Финляндии. Тем не менее не все шло так, как должно было.

Финляндская система грантов, в которую я, к своему счастью, попал, все же обеспечивала мне основные средства к существованию, но в Советском Союзе не было и такой. Или была, но она работала по-другому, и ее выстраивали не для таких, как Эдуард. Благонадежные коммунисты распределяли почти все льготы и привилегии между собой. О реальной работе, тем более о ее выполнении, тут вопрос не стоял, их работа означала своего рода пожизненную стипендию, если остаешься лояльным… Рот на собрании открывать было не нужно, только притащись на место. Но у Эдуарда доступа в круг этих привилегированных не было, ведь он считался опасным для партии элементом, которому нужно было оказывать сопротивление. Эдуарду приходилось жить своим пером и даром речи.

К этому он, правда, уже привык. Но теперь ситуация в семье изменилась, и Эдуард был вынужден пуще прежнего стараться подтвердить свою материальную состоятельность. 15 декабря 1983 года Эдуард написал мне об этом очень просто — вот так: «Ханну, я женился на Лене. Вот и все, прощай, свобода, все станет иным. (Таким, как было)». То есть таким, как тогда, когда он состоял в браке с Риммой; ведь развод с Риммой вступил в силу лишь незадолго до этого.

Ситуация изменилась и в том отношении, что Лена (Елена) оставила свою учительскую работу и сосредоточилась на уходе сначала за Эдуардом, а потом и за приемными дочерьми. На удочерении остановились, потому что своих детей не было. Свету (Светлану) и Иру (Ирину) взяли осенью 1991 года из детского дома. Девочки были близнецы, хотя и не идентичные (не однояйцевые), и совсем маленькие и слабенькие, отмеченные болезнями, потому что их мать была тяжелой алкоголичкой. В детском доме они лежали, казалось, почти безжизненно; Эдуард предполагает, что дети были накачаны лекарствами, чтобы не плакали.

Жена Столбуна Валентина Павловна (сама врач) осмотрела девочек и сказала, что при хорошем уходе они вырастут нормальными детьми: «Берите». Так и произошло. Лена ухаживала за ними все время, и могу сказать, что и Эдуард полюбил девочек. Хотя Эдуард с Леной находились тогда в постоянном безденежье (фактическим кормильцем семьи был Эдуард), ради детей делали все возможное. Когда Эдуард в начале 2000-х годов развелся с Леной, самая большая забота касалась не домов, не говоря уж о другом имуществе и его разделе — это все была житейская, мирская суета, — а того, что Лена не давала ему видеться с девочками. Бывшая жена знала, что ударит больнее.

Но тогда предвидеть этого было невозможно. Девочек только что взяли в семью. Пару лет спустя Толя приехал в Финляндию один и привез небольшую записку от Эдика: «Все мы ждем тебя. Деревни и города, театры и Чиж и две собаки Астра и Кора. Я уж не говорю о Лене и двух двухлетних обезьянках Свете и Ире.

Они спрашивают: «А где дядя Ханну? Или вы придумали этого финна? Он что, такой же персонаж, как дедушка Ау, дон Кихот, д’Артаньян?»

Ханну, здесь все идет как всегда. Дом еще не достроили, но деньги уже пропали. Да что с того. Как сказала одна бизнесменша, побывав здесь: «Странно. Деревня нищая, а людям наплевать, живут себе да еще хорохорятся…»

Новый союз, по всей видимости, предвещал совершенно новые времена и для Стасика, потому что я понял: Эдуард что-то замышляет. «Стасик пакует чемоданы», — зловеще-пророчески добавил он в конце письма. Вскоре я получил дополнительную информацию о его планах: мой попугай переедет к новой теще. Разве не для этого существуют тещи? Я протестовал, но слабо, потому что понял — Стасика выселят в любом случае. Уж лучше теща, чем зоопарк. И я-таки согласился, поскольку был добрым, хорошим человеком, этаким «нашим консулом в Финляндии», как однажды написал Ээту в минуту нежности.

И попугаю было неплохо. Как ни странно, Стасику на новом месте понравилось. На попечении тещи он стал ласковее. Самец, он терпел самок, в том числе человеческих. А все самцы (мужчины) были для него ничего не подозревающими конкурентами, их Стасик клевал или щипал. Эдуарду он чуть не искромсал все ухо, и не один раз, а два.

Я, таким образом, и по передвижениям моего попугая мог судить о том, что происходило в России. Новый брак оказался, по всей видимости, более прочным, если сравнивать с судьбой попугая. По крайней мере, на какое-то время.

На попечении тещи Стасик даже научился говорить, что, со своей стороны, заставило Ээту снова заинтересоваться им. Замаячило возвращение Стасика домой.

Добывание средств к существованию действительно отнимало у Эдуарда немало сил, в своих письмах он много говорит о работе. Деньги, похоже, по-прежнему поступали с телевидения, с пьес, с фильмов, со всего того, что в писательском труде все же наконец стало второстепенным. Эдуард закончил несколько новых детских книг и временами преисполнялся надежд на их издание. Одной из новых рукописей была повесть «25 профессий Маши Филипенко» (на финский не переводилась), другой — «Меховой интернат», она публиковалась в переводе на финский в 1990-е годы в петрозаводском журнале Punalippu («Красное знамя») с продолжением из номера в номер (перевод Уллы-Лийсы Хейно). Третьей была серия про Колобка: «Колобок идет по следу» — название первого перевода на финский книг из этого цикла. История «Про Веру и Анфису» (которая была обезьяной) появилась четвертой. Это произведение тоже не переводилось, как и замечательный сборник, для которого Успенский собрал детские страшилки, — «Красная рука» (1993). Уже одно название пробуждает воображение.

С точки зрения Эдуарда, ситуация была на тот момент благоприятной. Журналы уже публиковали выдержки из книг, а что касалось издательства «Детская литература», обещания были даны и там. Новое молодое руководство, двое мужчин, вытеснивших мадам Пешеходову, казалось, относятся к работам Успенского вполне благосклонно.

Но так только казалось. «Школа клоунов», правда, была опубликована в 1983 году, но на этом дело и закончилось; на финский книга тоже не переводилась. Постепенно, с течением многих месяцев и сменой времен года, все зашло в тупик и остановилось. Пару лет спустя, то есть в феврале 1985 года, когда Стас еще жил в Клязьме, в маленьком тесном бревенчатом доме, среди остальных животных, которых он все время тайком пытался лишить жизни, — Эдуард написал так: «И я боюсь, что работа с ними (молодыми людьми из издательства) все-таки не получится. Так что мы потихоньку собираем Стасу чемодан и учим его говорить ку-ку и мяу по-фински».

А международные слова языков животных Стас уже выучил, его русский язык я сразу понял. Но доставки Стаса в Финляндию я не хотел, и Эдуард это, конечно, знал. Речь шла только о его обыкновении играть словами. И о собственной мечте, намеке, что семья сделает, если придется плохо: он действительно обдумывал переселение в Финляндию и даже в Америку, если ситуация не улучшится. Неизвестно, что ожидать от государства, — этот страх был вечным, и некоторым образом он все еще не исчез. В Америке Успенский получил в 1990-е годы даже green card, но не мог прилетать в страну на достаточно долгий срок; так что карта аннулировалась сама собой. И хорошо, что так. Но мысль о возможности переселения его не покидала. В Финляндии он зарабатывал бы свой хлеб хотя бы водителем такси!

С помощью слов домашняя жизнь сразу становилась более светлой, в этом и самое дешевое, и лучшее развлечение для писателя. По сути дела в письме говорится и о всестороннем обострении его экономической ситуации.

Каково быть писателем, когда не можешь опубликовать то, что создал? Кто лучше Эдуарда может ответить на этот вопрос? Колобку пришлось идти по следу долго, книга была опубликована в России только в 1987 году, «25 профессий Маши Филипенко» — в следующем году, а «Меховой интернат» — в 1992 году, как и «Вера и Анфиса». Работаешь, но ничего не можешь опубликовать. Как же ты тогда живешь, дорогой писатель? Снова хороший вопрос, потому что касается и Финляндии 2000-х годов. Приличные писатели есть, серьезно пишущие, высокохудожественные, но если у них нет продаж или хотя бы признанной репутации, их положение уже совершенно иное, чем прежде. Читателям тогда зачастую приходится ждать, поскольку представляется, что их (покупателей) не достаточно. Развлечение продается и поэтому популярно и ценимо. В том числе и серьезное развлечение, которое стали называть беллетристикой или художественной литературой, ведь она легче находит сбыт да и оценивать ее безболезненнее, ведь тут мы на одном и том же уровне. Книги продаются, а если их покупают, значит, они имеют свою ценность. Так все работает без особых головоломок.

Об этом, то есть о нынешней тенденции развития Финляндии, я в Финляндии 1980-х годов не мог знать ничего, только жалел Эдуарда и сожалел о тогдашней ситуации с публикациями в Советском Союзе. Даже если к нему относились бы благосклонно, то есть все, что Эдуард создавал, сразу принимали в производство, — средний срок публикации книги легко достигал двух, а то и трех лет. К тому времени, когда книга наконец выходила, все в ней казалось автору безнадежно устаревшим, ушедшим и далеким, ведь он написал уже совершенно другие произведения, а если не написал, то по крайней мере обдумал.

Но в политическом мире начали наконец происходить события, что повлияло и на ситуацию Эдуарда. Застывшее и впавшее в кому тело государства стало подавать удивительные признаки жизни, которые сначала казались конвульсиями. Горбачев намекал на реформы, и в стране витали непривычно хорошие предчувствия. Уже в конце апреля 1985 года Эдуард написал: «Скоро мы услышим какую-то действительно важную речь Горбачева. Начинается большая антиалкогольная кампания».

Ходили всякие слухи, и народ почувствовал, что его ожидает. Кампания не удалась, но свободы прибавилось. Концепциями времени были перестройка и гласность. В них нуждались тогда, они были бы нужны и сейчас. Два года спустя, в марте 1987 года, — в первые месяцы моей собственной свободы — Эдуард смог наконец оптимистически написать: «Дела у меня пошли лучше. В этом году выйдет три новых книги. Вот такая перестройка. И я теперь на руководящей работе на киностудии имени Горького, она делает фильмы для детей.

(А за последние 12 лет у меня вышла только одна книга «Школа клоунов» и перевод «Господина Ау». Вот и все.)»

Даже сейчас, когда я читаю эту заключенную в скобки лаконичную констатацию, меня пробирает холодок. Мои собственные трудности по сравнению с Эдуардовыми были детскими игрушками.

3

С годами ситуация Эдуарда улучшалась по мере того, как Советский Союз начал свою посадку на брюхо. Время киностудии Горького, правда, длилось недолго, Эдуарда «ушли» и оттуда, потому что он хотел, чтобы люди еще и работали!

«Студия для этих людей только кормушка», — иронически писал он мне. Но ожидание свободы воодушевляло. Советский Союз потерял свои силы, величественный орел великодержавных устремлений превратился в линяющего голубя, и вся империя стала крошиться — сначала по краям, а затем и полностью. Горбачеву, который продолжал руководить существующим уже только на бумаге Советским Союзом, пришлось в связи с захватом власти шайкой Янаева посторониться, а пришедший к руководству Россией Борис Ельцин тогда еще мог взобраться на танк и был коронован как герой свободы 1991 года. Но том моменте геройство и закончилось, ибо Ельцин (неправильный человек на правильном месте), опьяненный своей мимолетной популярностью в народе (как и водкой), проблемы решал в качестве нового царя быстро: независимость получили все, кто ее хотел, включая страны Балтии, в том числе братский народ Эстонии. За исключением Чечни в лоне России. Многого бы удалось избежать, если бы свободу заодно предоставили и ей.

В распад союзного государства в Финляндии поверили лишь самые безумные фанатики из ультраправых, да и те только по долгу службы. Я же думал, что форма государства у восточного соседа сохранится, хоть ждал и надеялся, что произойдет хоть мизерное освобождение. Народ уже достаточно пострадал за грехи, в которых он сам никогда не был повинен.

Опять можно было владеть собственностью, начали приватизировать промышленность, и победителями в этом процессе были самые быстрые: нефтегазовой отраслью зачастую завладевали бывшие коммунистические боссы, которые скупили и скопили в своих руках предназначенные для народа и распределявшиеся среди него ваучеры и вскоре оказались могущественными олигархами, размер собственности которых был безграничным. Но многим хватило и крошек. Даже Эдуарду удалось выгодно купить себе квартиру на улице Александра Невского, где он как бы случайно, по ошибке, прописался. Она стала теперь его новым рабочим кабинетом.

Это было добрым предвестием для попугая. Его реабилитировали. В результате распада империи Стас смог окончательно избавиться из-под опеки тещи, особенно теперь, когда он научился говорить и вообще проявил признаки развития. Ээту снова говорил о нем благосклонно. Толя продолжал работу по обучению птицы собственными методами. Собственно до дома, где ему предстояло жить, Стас еще не добрался, а проживал сейчас в рабочем кабинете Эдуарда, где частенько господствовал в одиночку.

— Стас, как кошки кукуют? — часто спрашивал у него Толя, и Стас звонко отвечал: «Ку-куу».

— Стас, как кукушки мяукают? — продолжал Толя.

— Мяуу, — отвечал Стас.

Эта игра могла продолжаться долго, и я за ней зачарованно наблюдал. Когда Толя делал бутерброд с колбасой размером с монету, Стас в минуту благосклонности сам открывал дверцу своей клетки, моментально взбирался на нее и перепрыгивал или перелетал оттуда на плечо Толе, брал крошечный кусочек когтями одной лапы, подталкивал его поближе к клюву и ел хлебушек бережно, как человек. Таким вот комнатным попугайчиком он мог быть, когда хотел.

Когда я это увидел, то впервые искренне сказал Ээту:

— Мой попугай.

И теперь Ээту многозначительно развел руками.

С годами Стас чему только не научился подражать: даже дверному звонку и звуку телефона. Однажды мы с Антти Туури одновременно снова были в Москве, и нам пришлось заночевать в рабочем кабинете. Вечером ребята праздновали. Потом Ээту уехал спать к себе домой в Рузу, а Толя и один из многочисленных «Володей», шоферов, продолжили, в том числе и за отсутствующего Ээту, смотрели вечернюю, а затем ночную программу по телевизору. Телевизор работал на полную громкость, ведь нужно было слышать звук и поверх разговоров.

Мы с Антти клевали носом, я переводил для Антти и самого Антти насколько хватало сил, бормотал что-то и, наконец, стал нервничать из-за шума, пока он не надоел и Стасу. До сих пор он свободно передвигался по комнате, но теперь показал, что он думает об этой суматохе.

— Какой бардак! — казалось, пробормотал он, сердито забрался в свою клетку и буквально с грохотом захлопнул за собой дверцу.

Этот поступок придал смелости и мне. Я поднялся, сказав, что праздников с меня хватит, и завалился спать. И Антти праздников тоже хватило.

В этой резиденции жила тогда некоторое время и индонезийская птица-крикунья (лучшего определения того, к какому виду она принадлежала, я дать не могу) по имени Альца. Она кричала в любое время дня и ночи и всегда одинаково визгливо и пронзительно. Альца замолкала, только если клетку накрывали. Клетка была накрыта, и птица сидела тихо. Но именно о ней я подумал, когда проснулся в пять утра. Послышалось пение, звуки флейты, красивая музыка. Альца? Неужели она проснулась и захотела показать, что умеет не только орать?

Я крался по квартире и вдруг увидел, кто поет. Стас. Сидя на своей клетке — открыл дверцу и выбрался на свободу, — он разинул клюв, закрыл глаза и выводил рулады. В тихой квартире, в только просыпающейся Москве, где и машины еще не начали шуметь, его музицирование звучало особенно чудесно. Классика, безусловно. Очевидно, ежедневные крики Альцы заставили его продемонстрировать свое мастерство сейчас, в минуту тишины.

Увидев меня, Стас продолжал еще некоторое время, затем наклонил голову набок и промяукал: «Мяуу». Я поблагодарил его и пошел обратно спать. Уже второй раз я был действительно в восторге от Стаса. Мой попугай пел, как ангел. Он и правда чего только не умел!

Однажды Эдуард опять взялся за стакан и выпил глоток-другой, а в стакане был не самый крепкий в мире чай — мне никогда не удавалось заварить чай так крепко, чтобы он не мог быть, по мнению Ээту, еще крепче, — а тот бульон радости, который какое-то время веселит людей, пока наконец не уносит многих с собой. Но Ээту всегда начеку и помнит свою норму. Как та московская продавщица былых времен (золотые зубы, накрашенные губы, 150 килограммов живого веса и огромный нож в толстых пальцах, готовый резать диетическую колбасу), которая и без безмена знала, сколько какой кусок весит. Точно так же знает и Эдуард: только норма, ни капелькой больше. Это старое новое увлечение уже не имело особых последствий. Если не считать того, что когда Эдуард опять начал выпивать, я бросил совсем.

Так уже было однажды: именно в тот момент, когда Эдуард бросил пить под руководством Столбуна, я пристрастился к выпивке. Чередование! Я, правда, сейчас молюсь, чтобы он никогда больше совсем не бросал: я бы уже никак не смог начать — эти депрессии, и недомогания, и моральное похмелье — угрызения совести с самообвинениями, — все еще в памяти, а прошло уже больше пятнадцати лет. И казалось, что такая патовая ситуация закрепится: и я, и он любим свою жизнь именно такой.

Но хватит об этом; я же собирался рассказывать о Стасе, а не о водке, превозносить попугайские таланты. Эта история — быль. В резиденции на улице Александра Невского справляли мальчишник: выпивка, шведский стол и беседы… Под утро, в районе пяти, Эдуард наконец захотел спать; приехавший издалека друг-писатель остался на ночь в комнате для гостей. Но уже через два часа он проснулся от того, что бешено стучала пишущая машинка Успенского. Небольшая пауза, затем механическая машинка звякала, сигнализируя о конце строки (этот чудесный звук не услышишь на компьютерах), а потом стук возобновлялся. Гость ворочался с боку на бок и удивлялся: выпили одинаково много, одинаково усталые пошли спать, но вот Эдик уже опять трудится за машинкой. Вот ведь трудяга, могучий мужик.

Трудился-то он трудился, но в объятиях Морфея. Ибо в качестве машинистки и двойника писателя Эдуарда Успенского выступал Стасик, мой попугай. Так хорошо он умел, когда хотел, подражать звуку пишущей машинки, знал манеру Эдуарда размышлять и делать паузы, а потом опять грохотал, «завершая строку» звяканьем колокольчика.

Это Стас слишком старый? Желтые глаза? С тех пор как Стас появился в доме (у нас, уже хочется сказать), прошло тридцать лет… Стас пережил советскую империю, переживет и наше время. Хорошо, что мы не услышим, что он скажет над нашими могилами. Хотя я думаю, что тогда он удивит всех и опять сыграет на своей флейте. Мы не знаем определенно, что помнит Стас, но уж повидал он много всякого. Так что ему впору книгу писать о пережитом: «Стасик: Воспоминания попугая. Записал Эдуард Успенский». Отличная идея. Но я больше не издатель, а Эдуард по-прежнему не принимает чужие идеи. Хорошо, если успевает реализовать свои собственные.

4

Наш Договор о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи без официальной дружбы продолжался с годами без особых сложностей. Бурные времена молодости были позади. Эдуард ездил в Финляндию уже без приглашений, по одной только туристической визе, а я приезжал в Советский Союз, а затем и в Россию. Если были деньги, выехать было нетрудно, ведь я был вольным писателем. А Эдуард был таковым уже лет двадцать после ухода со своей инженерской работы.

В глубине души Эдуард все еще был инженером — а иногда и неким подобием Достоевского, что касалось стиля жизни. Поэтому про его инженерное прошлое я порой почти полностью забывал. Или правильнее: не верил в него. Помню, как открыто сомневался в его инженерных навыках, если таковые оказывались востребованы. И на это была своя причина. Однажды зимой в Москве тогдашняя «Волга» Ээту не заводилась, что бы он ни делал. В конце концов он стал соединять разные провода, дал ток и попытался снова. Между концами проводов под ногами взметнулась огромная искровая дуга, хорошо, что машина не взорвалась. Но разве Ээту сдастся? Нет-нет. Новая попытка, новый дуговой разряд, машина резко рванула вперед и опять остановилась.

Ничего не помогло, как ни сверкали искры в темноте. Ээту вынужден был, досадуя, сдаться. Машину пришлось оставить и послать туда утром Леню или кого-нибудь, чтобы ее починить. Леня — чудо-человек, вроде кровоостановщика (унимателя крови) из «Синухе-египтянина» Мики Валтари. В Советском Союзе он мог построить из консервных банок хоть вертолет (и все это как бы между прочим), тем не менее казалось, что он все делает словно бы под хмельком или в полудреме. Но вызвать кого-нибудь без мобильника не представлялось возможным. Нашлась попутка. Эдуарду опять пришлось «голосовать».

Сам Эдуард все еще гордится своей инженерной профессией и кое-что действительно умеет. И эту сторону я тоже успел увидеть.

В письмах я вижу ход времени и ход нашей дружбы: она не износилась. Война Эдуарда против тирании господ из Союза писателей приносила результаты, но происходило это, похоже, медленно. Я нахожу в письмах и фразы, касающиеся меня самого, например, в конце 1985 года: «Ханну, в этой твоей поездке ты был тихим, приятным, спокойным и очень домашним, родным. Все это заметили, и всем это понравилось». Эту любезность я могу успешно перевести на финский и так: значит, бывали другие поездки, в которых я вел себя иначе — таким образом, что это никому не нравилось…

Я не помню. Или, может быть, не хочу помнить. Но одну хорошую русскую пословицу помню: «Пьяному море по колено». А финское счастье пьяницы — в том, что я не утонул.

Ээту для меня — все равно что молодость. Ничто не вернется, сказал бы пастор со своей характерной интонацией. Воспоминания тем не менее сохраняются. Если бы на прежнего Эдуарда взглянуть на минутку издалека, на этого вьюна, словно вертящегося вокруг собственного пупка, вероятно, и не сообразишь совсем, о каком человеке идет речь. Но то же письмо говорит и о других сторонах этого человека, горизонтах ума и души Эдуарда. Он, кажется, действительно был не равнодушен к людям, даже незнакомым. Так, Эдуард обращается в письме ко мне (он знает, что моя тогдашняя спутница жизни работала ведущим фармацевтом в больнице) и спрашивает: «Ханну, скажи, можно ли в Финляндии найти такое лекарство, как мустарген или мустин (очевидно, американское или английское) или же кариолевин. Его бы нужно двенадцать пузырьков в одну больницу для маленькой девочки. У нее рак».

В Советском Союзе большинство лекарств были доступны только партийной элите, поэтому приходилось пробовать другие средства. И речь шла не о первой или о последней подобной просьбе. Маленькая девочка страдала, ее родители мучились; нужно же было им помочь. Эдуарда болезнь ребенка, видно, действительно тронула.

Каждый человек имел свою сеть, ту самую «маленькую мафию», как называл ее Эдуард. Это маленькая мафия была, однако, по своей природе позитивная, не преступная, ее целью было прежде всего помочь каждому своему члену. Если человек попадал в сеть, то получал и номера телефонов входящих в нее людей, что было почти подарком небес, поскольку печатных телефонных справочников в Москве не было.

Давать номера телефонов и обмениваться ими — это было одно из важнейших социальных деяний; не только жестом и проявлением доверия и доброжелательности, но и полезнейшим из полезных действий. В таком частном телефонном справочнике каждого круга обнаруживался спектр почти всех профессий. Не было ничего важнее: нужда в подхалтуривающих умельцах любого профиля была в Советском Союзе все время. Если сейчас не сломано, сломается потом. Но принадлежащий к сети специалист приходил и чинил; если не как-нибудь иначе, так российским решением: с помощью изоленты, проволоки, ведра, патрубка, клея, быстроразъемного соединения… Такие подручные средства я использую и сам. У них есть одно плохое качество, а именно то, что временная вспомогательная конструкция грозит остаться постоянной, а с эстетической точки зрения она, возможно, не самая красивая… Но если она работает, то этого достаточно. В нашем доме в сельской местности это уже становится будничной повседневностью.

Сеть раскрывала и путешественникам, что у них в дефиците: в списках оказывались всевозможные вещи от винтов-болтов и оконной замазки до левого бокового зеркала старого «Опеля» (модели 1976 года)…

Всегда что-то где-то находилось и доставалось. И потом ехало в Советский Союз. «Я опять вернулся благополучно и добрался как Дед Мороз, все были рады подаркам», — писал Ээту.

В Советском Союзе того времени все было нужно. Подарок за подарок, услуга за услугу. Водопроводчик хотел попасть на театральное представление, которое уже год шло с аншлагом; билет находился у директора театра, которому, со своей стороны, был нужен электрик. А для электрика разыскивали букинистические издания Достоевского, которые тот любил. Опять-таки — Азия. Но и глубокая человечность тоже.

В советском обществе человек вернулся к истокам, к той первобытной стадии, на которой еще только образовывались общества, а скорее даже общины. Каждое утро стоял вопрос как о походе в лес, так и о собирательном и меновом хозяйстве. На работу отправлялись с авоськой — сетчатой хозяйственной сумкой, а вечером возвращались домой с авоськой, полной добычи. Там могло найтись все, что попалось по дороге. Из-за одной этой возможности сумку носили с собой всегда, места она не занимала. «Авось» и означает по-фински «может быть»…

5

Снова и снова перебираю письма и погружаюсь в их чтение, то полностью, то выборочно. С каждой фразой вспоминается что-то забытое. В 1985 году Эдуард смог с моей помощью купить видеокамеру. Разумеется, не себе, а Столбуну. Этой камерой Столбун вместе с персоналом снимал свои методы лечения и демонстрировал их потом «редакциям газет и журналов и важным организациям». Эдик тоже принадлежал к числу ревностных зрителей: «У Столбуна ребята сделали на твоей аппаратуре изумительный фильм. Он произвел сильное впечатление. Мы видели человека, алкоголика до лечения и после. Видели, как в театре выступают актеры — бывшие алкоголики в синих халатах…»

Пьеса была «Сирано де Бержерак». Это уже что-то. Положиться на старую добрую базовую культуру и в этом деле — на меня это производит впечатление до сих пор. Не фигня, не стеб и не ржачка, которые предлагает наше нынешнее время, как в Финляндии, так и в России, а что-то реальное, чем человечество может и сможет и впоследствии гордиться.

Культура лечит. По крайней мере, могла бы, если бы ей дали возможность.

Любящий животных Эдуард опять приобрел нового питомца: «В селе Троицкое пацаны принесли нам подбитого галчонка. Мы выхаживаем его и лечим. Восхитительное существо! Ест с руки. И из всех тарелок».

Село Троицкое по-прежнему было этаким Простоквашиным, хотя и не послужило для него прототипом. Теперь село стало коттеджным раем, в первую очередь для состоятельных людей, из прежних жителей только Чиж все еще живет там каждое лето. А бревенчатый дом Ээту, который тот подарил своей дочери, первый муж дочери Саша продал; он весело избавился от избы перед самым разводом. Но в январе 2008 года Эдуард пишет как ни в чем не бывало торопливое письмо по электронной почте, из которого ясно, что он опять переехал, на этот раз именно под Троицкое, в нескольких десятках километров от Москвы. Переделкино, значит, пришлось оставить. Никаких объяснений он не дает, только пишет, что мобильный телефон работает в новом доме плохо, а доступа в Интернет нет совсем. Так что некоторое время вестей о нем я получать не буду.

Возвращение в Простоквашино, таким образом, все-таки произошло, думаю я. Почему? И тут на память приходит сообщение по электронной почте более чем пятилетней давности: компания по производству мороженого предложила тогда Эдуарду новый дом поблизости от Троицка в компенсацию за то, что она сможет использовать название «Простоквашино» и персонажей книги в своей рекламе. Значит, согласие на это было дано. Вафельные рожки «Кот Матроскин» и грушевые эскимо «Почтальон Печкин»?

Что-то вроде этого, помнится, я уже видел.

Но сейчас мы говорим о времени на двадцать лет раньше. Тогда любое письмо всегда заканчивалось учтивыми приветствиями: «Нижайший поклон Антсу. Привет Антти, Яркко, Эрно, Алппо, Туомасу и президенту Койвисто».

Когда Эдуард согласился руководить Киностудией имени Горького, я, как уже имеющий опыт трудовой жизни и жизни вообще, предупреждал его об организациях и людях. Поскольку мои дни на руководящей работе были позади, я мог сказать кое-что личное. Если у тебя нет нужды в деньгах, подумай еще. Зарабатывать на жизнь, конечно, нужно, но так, чтобы душа и ум сохранились. А люди были и остаются повсюду в мире одинаковыми. Есть хорошие, есть немного похуже, а есть и совсем плохие. «Характеры», как говорят по-русски, воздевая руки.

Тот же разговор касался и телевидения, где он делал иногда программы для детей и транслировал важные, с его точки зрения, вещи с помощью клоуна Ивана Бултыха или персонажа-ученого профессора Чайникова… А также нового руководства издательства «Детская литература». Новое руководство всегда вначале со всеми запанибрата, но когда оно привыкнет к своему положению и полюбит его, то помни — начнут происходить события, сказал я Эдуарду. Теперь он это испытал.

Ну и мудрым же я был, когда дело касалось других людей, их дел и ситуаций, — замечаю я, читая письма. И как ни странно, иногда я действительно оказывался таким: словно случайно, попадал в точку, когда речь шла о чужих проблемах. А о своих напрасно говорить. Я рассказывал то, что «видел» — правда, с этим глаголом «видеть», я всегда употреблял и слово «смутно». Что-то смутно вижу… Ибо полученный мной на горьком опыте основной урок трудовой жизни был такой: не доверяй, а доверишься — помни, что все когда-нибудь может быть использовано против тебя, если от этого кому-то будет польза. Почти любые человеческие отношения в бизнесе идут на продажу. Если ты сам не обманываешь, обманут тебя. Где мораль: в оберегании прочности своего рабочего места. Если ты делаешь свою работу хорошо, твоему начальнику от этого выгода и почет; если плохо, — за это будешь отвечать только ты. И за своего начальника цену его собственных неудач тоже платить будешь ты.

Так зачастую бывало со мной, именно так было теперь с Эдуардом — и не только в издательстве. В своих письмах он мимоходом говорит и об этом (март 1986 года): «Как ты предсказывал, меня начинают постепенно выдавливать и с телевидения. Но действительно очень осторожно».

Мартти женился, и поездки в Москву сменились поездками с молодой женой в другие края, что было естественно. Однако по нему в России очень скучали. Уже в 1982 году Эдик писал: «Мартти поменял Москву на абстрактную живопись. Он мог бы приехать сюда с женой, и мы покажем все кубы, параллелограммы и прямоугольники Москвы — их у нас здесь достаточно».

А Толя, который увлекся переводами Паскаля, выполненными Мартти, излагал в своих письмах к Мартти, и особенно ко мне, «паскалевские» афоризмы, то есть придуманные им самим. Мудростей было достаточно. Так, он подписал когда-то письмо своим новым псевдонимом «Толя-Паскаль» — «Tolja-Paskal». Толя особенно тосковал по Мартти. В октябре 1986 года он даже написал так: «Я очень расстраиваюсь, что Мартти больше мне не пишет, и боюсь, что его любовь к Чехову сменилась любовью к Мопассану. Но как истинно русская натура, я терпеливо жду от него письма».

Мир изменяет нас, разносит в разные стороны и открывает новые пути, при этом старые тропы и старые знакомые порой забываются. Но они никогда не забываются полностью, и те времена и воспоминания остаются, — мог бы опять для разнообразия произнести пастор. И я хочу по сути дела добавить в том же немного патетическом тоне: и их доброты уже ничто не сможет отнять.

Перестройка продвигалась своим чередом, и в 1987 году для частного лица уже было возможно учреждать и собственные предприятия. В одном письме я вижу, что Эдуард планирует собственное издательство, кооператив, который будет работать в первую очередь в сфере детской культуры и соберет для этого лучшие силы: «Писатели, художники, композиторы и всевозможные киношники и телевизионщики скинутся и начнут производство книг, пластинок и видеофильмов для детей».

Фирма была основана и получила название «Самовар». Некоторым образом «Самовар» все еще существует, только теперь под умелым управлением другого человека.

Название «Самовар» хорошо подходило для нового совместного предприятия. Самостоятельно, собственными силами теперь даже в Советском Союзе возможно было начать трудиться. Хотя это и оставалось по-прежнему нелегко. Все было новым, законодательство запутанным, и каждый знал, что государство может за одну ночь своим решением изменить и отменить то дело, в которое годами вкладывалось много труда. Но за дело принимались, хотя зачастую приходилось опять начинать с нуля. Когда Черномырдин в свое время обвалил рубль и уничтожил сбережения простых людей, даже добрый Эдуард рассердился. «Эта морда! — вырывалось у него всякий раз, когда он видел портрет Черномырдина или слышал его фамилию, и плевал в сторону. — Вот морда! Тьфу!» Людям плохо, а господину Морде все так же хорошо. Хотя положение ушло, льготы и привилегии у него сохранились. Как и у несчастного Ельцина. Когда в России ты находишься достаточно высоко и политически лоялен, только действительно странная случайность может сбросить тебя с котурн. Ворон ворону глаз не выклюет.

Внезапно время начало бежать. Многое стало возможным. Приезд Эдуарда в Финляндию стал рутиной. Эдуард приезжал, когда приезжал, и уезжал, когда уезжал. Заработанные здесь авторские гонорары он мог тратить сам, а Россия брала из доходов, полученных на родине, то, что считала нужным. И списки покупок уменьшались, уменьшались, и, наконец, пропали совсем.

Мир стал просторнее.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.