Еще раз о Веденяпине в «Докторе Живаго»
Еще раз о Веденяпине в «Докторе Живаго»
В 1982 г. была опубликована статья американского слависта, много сил отдавшего изучению творчества Андрея Белого, Роналда Петерсона (1948–1986), «Андрей Белый и Николай Веденяпин»[822]. В ней заново ставился вопрос о возможных прототипах образа дяди главного героя романа Пастернака, мыслителя Николая Николаевича Веденяпина. Ранее уже отмечалось сходство между Веденяпиным и представителями русского религиозно-философского ренессанса начала века — прежде всего Н. А. Бердяевым[823]; проводились параллели и между Веденяпиным и Скрябиным, бывшим для Пастернака кумиром в годы юности[824]. Петерсон указал на черты, позволяющие соотносить этого персонажа романа с Андреем Белым: в сравнении с предлагавшимися кандидатами в прототипы параллели между Веденяпиным и Белым, по мнению исследователя, более многочисленны и значительны.
В статье Петерсона характеризуется вкратце история взаимоотношений писателей — от времени вхождения Пастернака в 1910 г. в литературное окружение издательства «Мусагет», одним из руководителей и идеологов которого был Белый, до участия в похоронах Белого[825], отмечается благоговейное уважение, которое испытывал будущий автор «Доктора Живаго» к живому классику русского символизма. Вокруг образа Веденяпина с первых же страниц романа возникает сходный ореол: серию философских монологов, которые в «Докторе Живаго» произносят Юрий Андреевич, Гордон, Сима Тунцева и другие персонажи, открывает монолог Веденяпина, в котором утверждаются евангельские начала жизни (I, 5)[826] и который может восприниматься как квинтэссенция авторского мироощущения; Веденяпин — опекун и духовный наставник юного Юрия Живаго. Р. Петерсон обращает внимание и на ряд частностей, которые позволяют ему возвести генеалогию пастернаковского персонажа к Андрею Белому: Веденяпин возвращается в Россию из Швейцарии, где проживал длительное время («Кружным путем на Лондон. Через Финляндию» — VI, 2), после Февральской революции — аналогичным образом Белый вернулся на родину (незадолго до Февральской революции) из Швейцарии тем же путем, что и Веденяпин[827]; в Швейцарии у Веденяпина, по слухам, «оставалась новая молодая пассия» (VI, 4) — и Белый, выехав в Россию, расстался со своей женой Асей Тургеневой; в революционной России Веденяпин «был за большевиков» (VI, 4) и сблизился с левоэсеровскими публицистами — подобно тому как и Белый поначалу приветствовал Октябрьский переворот и (через своего близкого друга Иванова-Разумника) активно сотрудничал в левоэсеровских изданиях. Эти конкретные наблюдения Р. Петерсон подкрепляет рядом параллелей типологического свойства, фактами, свидетельствующими о близости творческих натур Пастернака и Белого, и подводит к выводу о том, что их взаимоотношения отразились в романе, что Пастернак воспользовался воспоминаниями и представлениями о Белом, выстраивая образ своего героя-философа.
Частные параллели, прослеженные Р. Петерсоном, можно подкрепить дополнительными наблюдениями. Например, в романе указывается, что после возвращения из Швейцарии Веденяпин живет «за городом у кого-то на даче» (VI, 2). Это замечание вполне согласуется с фактами биографии Белого, который в 1917 г. большую часть времени провел не в Москве, а в Сергиевом Посаде и на подмосковных дачах в Демьянове, Дедове, Поворове; у Пастернака вполне могло запечатлеться в памяти это обстоятельство — тем более и потому, что во второй половине 20-х гг. постоянным местом жительства Белого стало подмосковное Кучино. На некоторые подобные дополнительные параллели указывает И. П. Смирнов. По его мнению, хронологическое несоответствие в романе между временем возвращения на родину Белого (1916 г.) и Веденяпина (1917 г.) объясняется тем, что и в автобиографии, претендующей на фактическую достоверность, Пастернак ошибочно относит приезд писателя из Швейцарии к 1917 г.; в слове «пассия» (аттестация молодой подруги Веденяпина) он отмечает анаграмму имени «Ася»; мотив «недописанной книги», оставленной Веденяпиным в Швейцарии (VI, 4), соотносит с сообщением Белого на одной из первых страниц «Записок чудака» о необработанных перед отъездом на родину материалах[828]. Что касается фамилии философа, то И. П. Смирнов допускает, что она подразумевает члена ЦК партии социалистов-революционеров Михаила Веденяпина, проходившего по московскому политическому процессу 1922 г., и тем самым указывает на дополнительную ассоциацию с Белым — по линии близости к левоэсеровским кругам.
Все эти частные наблюдения в целом правомерны, хотя и в разной мере убедительны, однако они еще не исчерпывают затронутую тему. Взяться за нее в очередной раз нас побудил явный исследовательский казус, случившийся в ее разработке и невольно заставляющий припомнить слишком внимательного посетителя Кунсткамеры из басни Крылова «Любопытный». Действительно, почему-то и в нашем случае именно слон, в отличие от мушек «менее булавочной головки», остался незамеченным, хотя Пастернак, похоже, вовсе и не старался утаить его от любопытствующих взоров. Указание на Белого не спрятано в биографических и иных ассоциациях, а открыто заявлено самой фамилией философа. Безусловно, что Пастернак был хорошо знаком с романом Белого «Москва» (1925)[829], один из персонажей которого носит фамилию Веденяпин.
Герой «Москвы» Митя Коробкин учится в гимназии Льва Веденяпина, находящейся на Пречистенке. Веденяпин одновременно «внушал ужас» (нерадивым гимназистам) и «внушал поклонение» (как талантливый педагог и яркая личность); Белый изображает директора гимназии в характерном для него стиле патетического гротеска. Уроки, даваемые Веденяпиным, — не просто преподнесение новых знаний, а своего рода обряд инициации, приобщения к подлинным ценностям жизни:
«Стал говорить он о правде: да, правила мудрости высеклись в страхах; испуг — сотрясал: разрывалась душа: и прощепами свет вырывался; и так поступал Веденяпин. Сочувственной думой своей припадал к груди каждого, всех проницая и зная насквозь: он ночами бессонными сопережил горе Мити еще до рожденья сознания в Мите; давно караулил его, чтоб напасть и встрясти: разбудить; так Зевесов орел нападает: схватить Ганимеда! Напал: с ним схватился; и правило правды разбил, как яйцо, он — с размаху, рисуя своим карандашным огрызком из воздуха: вензель добра.
И глаза вылуплялись у Мити, казалось: он шел за зарею по полю пустому; и чувствовал ясно лучей легкоперстных касанье; звучали ему бессловесные песни: и голос — исконно знакомый»[830].
Произносимое этим голосом — безмерно значительно. «Так говорил Веденяпин!» — восклицает Белый[831], явно отсылая к одному из своих любимейших произведений, философской поэме Ницше «Так говорил Заратустра».
В отличие от пастернаковского персонажа, Веденяпин Белого — в плане реальных соответствий фигура совершенно однозначная: под этой фамилией в романе выведен Лев Иванович Поливанов, директор известной московской частной гимназии, которую окончил будущий автор «Москвы». Белый относился к нему с глубочайшим почтением и восхищался его личностными качествами. Уже под собственным именем Поливанов в подробностях обрисован в мемуарах Белого «На рубеже двух столетий» (1930); весьма вероятно, что именно в целях ассоциативной переклички с этой книгой Пастернак собирался одно время дать будущему «Доктору Живаго» заглавие «На рубеже»[832]. В коллизии противостояния «отцов» и «детей» — «отцов», чье мироощущение зашорено позитивизмом и вульгарным здравым смыслом, и «детей», остро переживающих чувство «рубежа» и надвигающихся глобальных перемен, — коллизии, положенной в основу книги «На рубеже двух столетий», Поливанов, каким его изображает Белый, — фигура особая и в высшей степени примечательная: будучи представителем поколения «отцов», он не замкнут в своем времени, не укладывается в его схемы и не подчинен всецело его условностям и предрассудкам, а выступает как носитель подлинной, преемственной культуры, несущей творческие импульсы последующему поколению.
Изображая в сходном свете своего Веденяпина, Пастернак, выразитель следующего за «детьми рубежа» поколения, не только высказывает свое личное отношение непосредственно к Белому (которого он в советское время считал, по свидетельству Г. В. Адамовича, «едва ли не интереснейшим человеком в России»[833]), но и позволяет сделать общие выводы о том, в каком ореоле предстает для него символистская эпоха: Поливанов — Веденяпин в восприятии Белого и Веденяпин в восприятии Юрия Живаго и других героев романа — личности, типологически сходные. Пастернаковский Веденяпин — такой же старший наставник и наивысший авторитет, каким был для гимназиста Бориса Бугаева обожаемый педагог. При этом, называя религиозного философа Веденяпиным, Пастернак не столько подразумевает личность Белого, сколько раскрывает, какое функциональное место занимает писатель-символист в его внутреннем мире, обозначает сущность и иерархию взаимоотношений. В данном случае прототипичным оказывается главным образом не определенное лицо, а характер отношений между лицами. Устанавливаются две симметричные пары: Веденяпин (Поливанов) — Белый, с одной стороны, и Веденяпин — Юрий Живаго, за которым в данном случае подразумевается сам автор, с другой. Белый в этой системе подтекстов одновременно равен и неравен самому себе: он узнается в отдельных конкретных чертах и характеристиках вымышленного героя и в то же время он — своего рода пароль эпохи «рубежа», образ-эмблема, синтезирующий ее общий культурный код. То обстоятельство, что именно Андрей Белый концентрирует в себе для Пастернака самые значимые и необходимые признаки, по которым можно составить обобщенное представление о значительном духовном и историческом явлении, — разумеется, факт немаловажный и говорящий сам за себя[834].
В этой связи нетрудно заметить, что, предлагая глубоко осмысленную и однозначную ассоциацию с Белым, Пастернак в то же время, обрисовывая своего Веденяпина, уводит довольно далеко в сторону от писателя-символиста, хотя и обыгрывает вполне идентифицируемые детали его биографии. И. П. Смирнов совершенно справедливо предостерегает: «…не следует преувеличивать сходство пастернаковского персонажа с Белым. Веденяпин — собирательная фигура, вобравшая в себя черты сразу нескольких представителей символизма»[835]. Признаки сходства Веденяпина и Белого налицо, но все они — сугубо частного, локального характера. Разумеется, художественный образ, как продукт творческого воображения, может быть дополнительно наделен чертами и функциями, которые не присущи его реальному прототипу, но о последовательной прототипичности уже не приходится говорить, если вымышленный герой заключает в себе особенности, резко противоречащие тому лицу, которое возводится в связь с ним, не согласующиеся с имеющимися об этой подлинной личности знаниями и представлениями.
Подобных «разночтений», однако, между философом Веденяпиным и философствующим писателем Андреем Белым довольно много. Главнейшее из них — принадлежность Веденяпина к тому поколению в русской культуре, которое предшествовало поколению Белого. В романе подчеркивается, что к христианскому самосознанию и религиозной философии Веденяпин пришел в результате определенного «перерождения убеждений»: «декадентствование» в его биографии сменило род занятий, достаточно типичный для русских интеллигентов-прогрессистов — восьмидесятников и девятидесятников. «За сельские школы ратовали и учительские семинарии. Помните?» — говорит Веденяпину Выволочнов (I, 10); вместе со своим другом Воскобойниковым Веденяпин работает над корректурой книги по земельному вопросу (I, 4–5). Весь этот круг профессиональных интересов решительно не согласуется с идейными и творческими устремлениями Белого и в то же время весьма характерен для ряда религиозных философов начала века, начинавших с углубленного изучения экономических и социальных проблем, а затем эволюционировавших «от марксизма к идеализму»: в частности, С. Н. Булгаков защитил магистерскую диссертацию по теме «Капитализм и земледелие», выпустил в свет на рубеже веков ряд других экономических работ; он же, подобно расстриге Веденяпину, приобщился и к опыту духовного образования — был отдан в семинарию, но вскоре ушел из нее по идейным соображениям.
Противоречит представлениям о Белом и тот психологический тип, к которому может быть отнесен образ Веденяпина. Весь его тонус не только не согласуется с образом Белого, но и находится с ним в контрастном противопоставлении. Веденяпину присущи зримо явленные зрелость, мудрость, выверенность и взвешенность суждений — в то время как Белый запечатлелся в памяти современников как само воплощение динамики и духовного экстаза, как гений импровизации, несомый «без руля и без ветрил» своим безудержным творческим порывом. В «Людях и положениях» Пастернак отмечает как неотъемлемую сторону гениальности Белого ее «разгулявшуюся вхолостую» силу, «изъян излишнего одухотворения»[836]. Ничего подобного у пастернаковского Веденяпина мы не обнаружим.
Немаловажно в этом отношении и попутное замечание в начале романа о том, что важнейшие труды и известность Веденяпина были еще впереди: «Ни одна из книг, прославивших впоследствии Николая Николаевича, не была еще написана. Но мысли его уже определились. Он не знал, как близко его время» (I, 4). Эти слова вполне могли подразумевать обстоятельства творческой биографии того же С. Н. Булгакова или — в еще большей степени — Н. А. Бердяева, достигшего в послереволюционные годы мировой известности, но едва ли они были соотносимы в сознании Пастернака с его представлениями о творчестве Белого и характере его эволюции. Для Пастернака главные творческие свершения Белого ограничиваются периодом расцвета символизма как литературной школы. В «Людях и положениях» он упоминает, что «никогда не понимал» тех «поисков новых средств выражения», в которые Белый углубился в последние годы жизни[837]; скептический отзыв о поздних произведениях Белого, включающий и нравственную оценку, содержится также в письме Пастернака к В. Т. Шаламову от 9 июля 1952 г.: «…Андрею Белому могло казаться, что он останется художником и спасет свое искусство, если будет писать противное тому, что он думает, сохранив особенности своей техники»[838].
Способствуют разрушению стройной параллели «Белый — Веденяпин» и те штрихи образа, которые вполне однозначно ассоциируются с другими историческими лицами. Так, Веденяпин оказывается знатоком «текстов орфиков» (VI, 4); в начале века в Москве в поле зрения был лишь один специалист, изучавший и переводивший орфические гимны, — Владимир Оттонович Нилендер, входивший в число друзей и последователей Белого и в круг литераторов издательства «Мусагет», к которому примыкал и Пастернак; в 1910-е гг. «Мусагет» неоднократно анонсировал «Гимны Орфея» в переводе Нилендера, но книга в свет не вышла[839]. Тот факт, что Веденяпин — священник-расстрига, вызывает ассоциации прежде всего с Григорием Спиридоновичем Петровым, священником, в 1907 г. лишенным сана, популярным публицистом-кадетом, депутатом 2-й Государственной думы; Петров входил в число посетителей Л. Н. Толстого, и Пастернак мог иметь представление о нем — через отца, друга Толстого, — уже с ранней юности. Вообще факт одновременной принадлежности и непринадлежности Веденяпина к духовному сословию — также никак не вяжущийся с образом антропософа Белого, и в первую половину своей жизни далекого от ортодоксальной церковности, — заставляет вспомнить о целом ряде лиц, как безусловно хорошо знакомых Пастернаку, так и находившихся от него на известном отдалении. В их числе в первую очередь должен быть упомянут его былой товарищ по «Мусагету» С. Н. Дурылин, принявший сан священника в 1918 г. одновременно с С. Н. Булгаковым[840] — также, как уже отмечалось, имеющим определенные черты сходства с Веденяпиным. Можно назвать и Николая Николаевича Фиолетова (как знать, не по осознанной ли ассоциации с ним Веденяпин наделен тем же именем и отчеством?), ученика и единомышленника Евг. Н. Трубецкого (хорошо известного Пастернаку), религиозного деятеля и специалиста по церковному праву, который, как и С. Н. Булгаков, был сыном священника, обучался в семинарии и покинул ее по собственному желанию[841]. Принял сан священника и В. П. Свенцицкий, известный в Москве начала века религиозный публицист, один из руководителей «Христианского Братства Борьбы»; весьма вероятно, что Пастернак по ассоциации с ним избрал фамилию для семейства, эпизодически появляющегося в его романе (часть третья — «Елка у Свентицких»).
Наконец, весьма не случайно, по всей видимости, что Веденяпин связан с Юрием Живаго родственными узами: он его дядя и одновременно опекун после смерти матери и исчезновения (затем — самоубийства) отца. Если не выходить за пределы ассоциаций, возникающих по цепочке «Веденяпин — Поливанов — Белый», то закономерно вырисовывается целый спектр новых имен и жизненных отношений. Из тех же мемуаров Белого («Воспоминания о Блоке», «Начало века») Пастернак знал, что ближайшим другом юности их автора был Сергей Соловьев, также воспитанник гимназии Поливанова, племянник величайшего русского философа; после трагической кончины родителей (смерть отца и последовавшее за ней самоубийство матери — почти зеркальное отражение участи родителей Юрия Живаго) опекуном несовершеннолетнего Сережи Соловьева становится Григорий Алексеевич Рачинский — фигура чрезвычайно колоритная и широко известная в кругу московской интеллигенции: литератор, философ, председатель московского Религиозно-философского общества, один из учредителей издательства «Путь», печатавшего религиозно-философскую литературу, редактор последних томов посмертного Собрания сочинений Владимира Соловьева. Рачинский забрезжил в Веденяпине, поскольку тот — воспитатель осиротевшего мальчика; однако Веденяпин — и дядя Юрия, и в этом отношении на горизонте мыслимых соответствий возникает безмерно более значительная личность, духовный наставник Белого и Сергея Соловьева (именно в их интимном кругу словом «дядя» обозначался не любой носитель определенных родственных связей, а лишь один-единственный человек).
Ты помнишь? Твой покойный дядя,
Из дали безвременной глядя,
Вставал в метели снеговой
В огромной шапке меховой,
Пророча светопреставленье… —
писал Белый в 1909 г. в стихотворении «Сергею Соловьеву»[842].
Добравшись, таким образом, от Веденяпина через Белого до Владимира Соловьева, подлинного основоположника новой русской философии, определившего основные пути ее развития в XX в., в русле которых развивается и мировоззрение автора «Доктора Живаго», мы обязаны стремительно возвратиться обратно к Веденяпину и попытаться предостеречь от дальнейших попыток отыскать столь значимому персонажу пастернаковского романа какой-то один реальный прообраз. Пастернак очень многим обязан русской литературе символистской эпохи, но он не унаследовал от нее распространенную методику превращения реальных лиц в литературных героев. Он не выводит своих литературных знакомых под вымышленными фамилиями, не претворяет подлинные жизненные коллизии в литературный сюжет, как это делает, например, М. Кузмин в романе «Плавающие-путешествующие» и в других своих произведениях; он не заставляет их исполнять определенные роли в историческом маскараде, подобно Брюсову в «Огненном Ангеле». Биографические черты, характерологические детали, идейные воззрения персонажей «Доктора Живаго» вбирают в себя конкретные особенности, присущие реальным людям, которых Пастернак, былой воспитанник «Мусагета», знал или хорошо себе представлял, но не складываются в достоверный литературный портрет какого-либо определенного лица и даже не скрывают его под маской. Веденяпин в этом смысле — может быть, один из самых наглядных примеров. В его индивидуальном облике интегрирована целая культурная эпоха, благословляемая Пастернаком пора в духовной жизни России, давшая живительный импульс и его роману. Не случайно, упоминая о «расстриге священнике» из будущего романа, Пастернак указывает, что он «из литературного круга символистов»[843], но не делает никаких более определенных и конкретных сопоставлений. Все персональные признаки, улавливаемые в образе христианского философа и порознь разбегающиеся каждый к своему единственному и неповторимому носителю, в совокупности являют лицо, не имеющее в пережитой исторической реальности никаких однозначных соответствий. Но сквозь это лицо проступает подлинный лик времени.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.