«Москва горит». Последняя встреча с Маяковским
«Москва горит». Последняя встреча с Маяковским
В январе 1930 года Центральное управление государственными цирками (ЦУГЦ) предложило мне быть художником цирковой пантомимы в Московском цирке. Автор – Владимир Маяковский, режиссер-постановщик – Сергей Радлов. 23 января Маяковский подписал договор с ЦУГЦ на сочинение сценария, а вскоре и мы с Радловым подписали тоже. Работой я была увлечена. Срок небольшой. Ездили с Радловым часто в Москву – разговаривать с Маяковским.
20 февраля 1930 года, точно по договору, Маяковский читал на заседании Художественно-политического совета ЦУГЦ сценарий «Героическая меломима – Москва горит (1905 год)». Он был одобрен, и 28 февраля Маяковский прочитал его на выездном заседании совета на фабрике «Трехгорная мануфактура» при участии рабочих и актива ВЛКСМ Красной Пресни.
Маяковский относился к работе очень взволнованно, многое переделывал в результате начавшихся репетиций, а многое с яростью отстаивал. Дирекция, как ей и полагается, вставляла палки в колеса нашей фантазии, тянула нас на проверенный (главным образом кассово!) трафарет «труцциевских пантомим» и жадничала в деньгах на оформление. Я любила присутствовать при боях Маяковского с дирекцией – он издевался нещадно, но до начальства, забронированного чувством собственного величия, всепонимания и денежной власти, это не всегда доходило.
Помню сражение за текст афиши. Дирекция хотела печатать уже испытанную временем трафаретную афишу. Анонсы-листовки, извещавшие о «Грандиозной водяной пантомиме», уже были выпущены, – Маяковский возмутился и сказал, что пантомимой называется действие без слов.
– Ну, а тогда зачем же мои стихи? То, что я сочинил, должно называться «героическая меломима». Водопада не будет. Я не водопровод, и «воды» в моих стихах тоже нет. (Впоследствии все же он сделал уступку, и водопад был, но обоснованный: в финале плотина и пуск гидроэлектростанции.)
Каждая строчка, каждое слово острых, разящих стихов, как никогда еще в цирке, должны вести за собой стремительное действие. Это не сразу поняли не только дирекция, но и труппа.
Вскоре Радлов заболел и не мог продолжать работу. Он просил вести репетицию своего помощника, молодого режиссера Федора Васильевича Бондаренко[65]. Мы его знали по инсценировке «Слет пионеров».
Я утопаю в работе то в Москве, то в Ленинграде. Владимира Владимировича вижу урывками на репетициях и часто лишь издали!… Владимир Владимирович очень нервничает. Говорит, что болеет гриппом. Охрипший…
Хочу рассказать о нескольких эпизодах, свидетелем и участником которых был Владимир Владимирович. Перед одной из картин выходит глашатай и говорит:
Москва подымалась,
как знамя
над ней
пылало небо
декабрьских дней.
После этого включается свет, и, как сказано в ремарке Маяковского, «арена изображает кусок Страстной площади с памятником Пушкину в центре. К нему пробираются сквозь толпу, запрудившую всю площадь, рабочий с мальчиком. Рабочий влезает на постамент памятника и оттуда кричит:
Долой Самодержавие!
Жандармские гады
стреляют в безоружных, —
на баррикады!
Свобода на бумаге, —
на деле – приклады.
Готовьтесь к бою!
На баррикады!
Громите
оружейные
магазины и склады!
Браунинг в руки!
На баррикады!
Памятник Пушкину должен быть объемным – он виден зрителям со всех сторон. Лепить бутафорский памятник почти в натуральную величину предложили скульпторам – они запросили плату, равную сумме, утвержденной на все оформление. Отказаться от одной из важных сцен меломимы невозможно. Кто-то порекомендовал нуждающуюся женщину-скульптора. С ней «задешево» дирекция и договорилась. Для работы отвели место в помещении для животных – «за кулисами». Привезли несколько возов глины. Плотники соорудили из досок каркас постамента и фигуры Пушкина, сколотили удобную высокую лестницу с площадкой. Я уповала на то, что по сценарию – зима, и можно будет многие погрешности «Пушкина» замаскировать ватным снегом. Скульпторша закончила фигуру и перешла к голове Пушкина, так что стоять ей приходилось на самом верху лестницы. Маяковский обрадовался, что памятник делается, и просил сказать, когда вчерне будет готов. Но случилось непредвиденное: для очередной программы цирка привезли новых артистов – львов. Клетки с ними поставили рядом с лестницей скульпторши, и, когда я пришла показать Владимиру Владимировичу плохо получавшегося Пушкина, раздался рык и рев, и мы увидели, как стоявшая на самом верху на площадке скульпторша вскрикнула, сникла, сложилась гармошкой, не подавая признаков жизни. Я стала ее окликать – молчание. Маяковский полез наверх, взял на руки женщину и бережно спустился с нею. И жалость и смех были на его лице. Я бросилась за дежурным врачом. Маяковский волновался – что же будет с «Пушкиным»? Скульпторша заявила директору, что принуждена отказаться от работы. Кончал лепку и произвел всю работу из папье-маше бутафор, работавший в цирке, а погрешности скрыл снег из ваты.
Другая забавная история связана с осуществлением картины «Пирамида классов». У Маяковского в сценарии сказано так: «Арена загорается». На арене – пирамида. Нижний ряд – закованные, работающие в кандалах рабочие. Второй ряд – жадное чиновничество. Третий ряд – попы, муллы, раввины. Четвертый ряд – буржуи и помещики. На самом верху – маленький царишко в огромной короне. Пока стоит пирамида, по барьеру арены проходят под конвоем закованные за революцию каторжники. Выходят глашатаи и произносят:
Пирамида классов —
сияет и высится,
Капиталистов
лоснятся лица.[66]
Самодержец
развлекается и веселится.
Пирамиду эту по моим эскизам и чертежам соорудили.
В нужный момент, в темноте, под стихи, произносимые глашатаями, ее быстро спускали на высоту человеческого роста, и одновременно со спуском пирамиды на арену выходили артисты, изображавшие работающих в кандалах рабочих, и когда включали свет, то зрители видели очень убедительную, плакатно-выразительную картину «Пирамида классов». Она всегда имела огромный успех. Пока шла работа над осуществлением пирамиды, Маяковский, увидев меня на репетиции, спросил: «Как с „пирамидой“?» Я предложила ему посмотреть.
В одном из соседних домов, в полуподвале, дирекция организовала мастерскую по производству фигур для пирамиды. Фигуры должны были быть очень легкими. Я разработала чертежи проволочных каркасов фигур. Эти проволочные манекены, разные по форме, несли в себе характеристики и особенности изображаемых персонажей, а костюмы, в которые они должны были быть одеты (абсолютно реальные), делали их правдоподобными. Головы – из легкого папье-маше. Парики, бороды, усы, грим были шаржированными и подчеркивали характеры типажей.
Я повела Владимира Владимировича в мастерскую. Мы вышли из цирка и не успели сделать несколько шагов, как увидели, что люди, идущие нам навстречу по тротуару, оборачиваются назад и шарахаются в стороны… Причиной были движущиеся по направлению к цирку сенаторы, священники, митрополиты, дьячки, генералы, приставы, городовые… Они «шли, слегка раскачиваясь, – портные и бутафоры переносили готовые фигуры на шестах для водворения в бутафорскую цирка.
Владимир Владимирович, еще не видевший этих фигур, остановился ошеломленный. Замолк, а потом начал безудержно и беззвучно хохотать (он всегда смеялся беззвучно). Цветной бульвар, дома, граждане, и вдруг – эти страшные люди прошлого, двигающиеся нам навстречу. Прохожие реагировали по-разному: кто-то говорил, что это «невзаправдашние», кто-то говорил, что это «уроды из цирка» – там всякое бывает, кто-то, разобравшись, хохотал. Высказывались предположения:
– Да это их переодели и перегоняют снимать на кине.
Были осенявшие себя крестным знамением старушки торговки с корзинками и бидонами (рынок рядом). Кто-то громким шипящим шепотом спрашивал:
– Небось мощи перетаскивают? Ой! Да неужто в могилах нетленными сохранились? Да куда же их? Батюшки! Гляди! Пристав да городовые! Где же они прятались, такие здоровенные да со свистками?!
Подготовка меломимы шла торопливо и нервно. Куски вчерне намечены и разработаны – теперь надо собирать и соединять в ритме и темпе. Многие элементы оформления подавались на арену к репетициям. До актерских репетиций, которые начинались в десять часов утра, я и помощник режиссера приходили репетировать с рабочими и осветителями подачу и перемены декораций отдельных картин и освещение.
Были уже первые числа апреля. Радлов сообщает, что все еще болеет и вернуться на работу не сможет. Откладывать премьеру невозможно, работу продолжает Е. В. Бондаренко. Вот близится первая сводная репетиция, вроде генеральной.
13 апреля. Четыре часа дня. Кончилась актерская репетиция. С арены все ушли. Теперь она в моем распоряжении до шести вечера, когда начнут готовить вечернее представление. Монтируем какие-то домики, впервые попадающие на арену, они еще не окрашены. Добиваемся точного выноса вещей на арену и их уборки. Некоторые вещи вижу впервые и огорчаюсь: ошибки в размерах, форме, окраске… Хожу по арене раздраженная. Время идет – толку мало.
Внезапно… в полном безмолвии пустого цирка раздается какой-то странный, резкий, неприятный, бьющий по взвинченным нервам сухой треск, быстро приближающийся к той стороне арены, где я переругиваюсь с главным плотником. Оборачиваюсь на звук… Вижу Маяковского, быстро идущего между первым рядом кресел и барьером арены с палкой в руке, вытянутой на высоту спинок кресел первого ряда. Палка дребезжит, перескакивая с одной деревянной спинки кресла на другую. Одет он в черное пальто, черная шляпа, лицо очень бледное и злое. Вижу, что направляется ко мне. Здороваюсь с арены. Издали, гулко и мрачно, говорит:
– Идите сюда!
Перелезаю через барьер, иду к нему навстречу. Здороваемся. На нем – ни тени улыбки. Мрак.
– Я заехал узнать, в котором часу завтра сводная репетиция, хочу быть, а в дирекции никого. Так и не узнал… Знаете что? Поедем покататься, я здесь с машиной, проедемся…
Я сразу же говорю:
– Нет, не могу – у меня монтировочная репетиция, и бросить ее нельзя.
– Нет?! Не можете?! Отказываетесь? – гремит голос Маяковского.
У него совершенно белое, перекошенное лицо, глаза какие-то воспаленные, горящие, белки коричневатые, как у великомучеников на иконах… Он опять невыносимо выстукивает какой-то ритм палкой о кресло, около которого стоим, опять спрашивает:
– Нет?
Я говорю:
– Нет.
И вдруг какой-то почти визг или всхлип…
– Нет? Все мне говорят «нет»!… Только нет! Везде нет…
Он кричит это уже на ходу, вернее, на бегу вокруг арены к выходу из цирка. Палка опять визжит и дребезжит еще бешенее по спинкам кресел. Он выбегает. Его уже не видно…
Что-то почти сумасшедшее было во всем этом. Стою ошарашенная. Очень бьется сердце, дрожу, ничего не понимаю – что, почему? Что это – каприз? Ведь я работаю над его рождающимся произведением… Он ведь человек «бывалый» и в театре и в цирке! «Как же быть? Как же быть?…» – бубнит у меня в голове. Слышу голос с арены:
– Товарищ Ходасевич, так что же, будете работать дальше?
Говорю:
– Да, сейчас, – а сама бегу к выходу, куда исчез Маяковский.
Выскакиваю на улицу, настигаю его около автомобиля (он привез из-за границы маленькую машину «рено») и говорю неожиданно для себя:
– Владимир Владимирович, успокойтесь! Подождите несколько минут, я поговорю с рабочими, я поеду с вами, но дайте договориться – пусть без меня докончат монтировочную.
Бегу обратно на арену, быстро договариваюсь, направляюсь к выходу. Вижу: Маяковский стоит прекрасный, тихий, бледный, но не злой, скорее мученик. Думаю: «Пусть каприз, но это же Маяковский! Правильно, что я согласилась!» Владимир Владимирович, ни слова не говоря, подсаживает меня в машину, садится рядом со мной и говорит шоферу:
– Через Столешников.
Мы едем. Сначала тягостное молчание. Потом он поворачивается, смотрит на меня и ласково, с какой-то виноватой полуулыбкой говорит (а я вижу, что глаза его думают о другом):
– Я буду ночевать у себя в Лубянском проезде – боюсь проспать репетицию, прошу вас, позвоните мне туда по телефону часов в десять утра. – Говорит, а глаза отсутствуют.
Проехали Петровские линии, медленно сворачиваем в Столешников – народу в этот час много. Проехали не более трех домов. Вдруг голос Маяковского шоферу:
– Остановитесь!
Небольшой поворот руля, и мы у тротуара. Владимир Владимирович уже на ходу открывает дверцу и, как пружина, выскакивает на тротуар, дико мельницей крутит палку в воздухе, отчего люди отскакивают в стороны, и он почти кричит мне:
– Шофер довезет вас куда хотите! А я пройдусь!…
И быстро, не поворачиваясь в мою сторону, тяжелыми огромными шагами, как бы раздвигая переулок (люди расступаются, оглядываются, останавливаются) направляется к Дмитровке.
Не знаю, слышал ли он, как я, совершенно растерявшаяся, высунулась в окошко машины и крикнула ему вдогонку: «Какое хамство!» (Вероятно, не слышал – надеюсь!…)
Шофер спросил:
– Куда ехать?
– Обратно в цирк, – сказала я в каком-то полуобморочном состоянии.
Все было противно, совершенно непонятно и поэтому – страшно. Мы обогнали Владимира Владимировича. Он шел быстро, «сквозь людей», с высоко поднятой головой – смотрел поверх всех и был выше всех. Очень белое лицо, все остальное очень черное. Палка вертелась в воздухе, как хлыст, быстро-быстро, и казалось, что она мягкая, эластичная, вьется и сгибается в воздухе. Кто-то заслонил его…
14 апреля уже с восьми утра я была в цирке и вела монтировочную репетицию, а в одиннадцать часов было начало первой сводной репетиции всей меломимы с артистами.
Накануне я вернулась домой расстроенной и недоумевающей – почему меня обидел Владимир Владимирович? На сердце было растерянно и тревожно – за меломиму, за мою работу (многое, конечно, не получалось так, как задумано, и это всегда оскорбительно – поди разбирайся, кто виноват. Да обычно и времени и денег на переделки уже нет).
Взяв себя в руки и вспомнив, что надо звонить Маяковскому, я с небольшим опозданием бегу к телефону в кабинет директора, находившийся на втором этаже, на лестнице встречаюсь с директором.
– Как монтировочная? Куда вы так торопитесь? – спрашивает он, бренча связкой ключей в кармане.
Отвечаю:
– К телефону. Дайте, пожалуйста, скорее ключ от вашего кабинета, меня ждут на арене, а я обещала позвонить Владимиру Владимировичу и сказать, в котором часу начинается актерская репетиция – он хотел приехать…
Директор перебивает меня и спокойно, медленно говорит:
– Не старайтесь – Маяковского нет. Мне только что звонили…
Я его перебиваю и говорю:
– Так вы ему сказали, что репетиция в одиннадцать?
– Я же вам говорю, его нет…
До меня не доходит ужасный смысл этого «его нет». Я злюсь, не до шуток, говорю:
– Какая ерунда! Где же он?
– Его уже вообще нет – в десять часов пятнадцать минут он застрелился из револьвера у себя дома… Вы понимаете?
Я уже ничего не понимала и не чувствовала… Очнулась, лежа на диване в кабинете директора. На холодном, противном кожаном диване… Около меня хлопотала девушка из медпункта. Я очнулась, вскочила и, узнав, что директор внизу, бросилась туда…
Кое-где по цирку уже бродили артисты, пришедшие на репетицию – она должна была вот-вот начаться. Около арены увидела директора с администратором. У них был спокойный вид, и они не торопясь переговаривались. Я подошла в то время, когда директор говорил раздумчиво администратору:
– Пожалуй, надо срочно отменить заказ на двойного размера афишу пантомимы. Самоубийство автора – лучшая реклама!
Администратор сказал, что только вчера договорился о двойной афише.
– Ну, так быстро поезжайте и откажитесь!
Вот-вот должна начаться репетиция. «Нужно работать! Нужно доканчивать работу! Тем более – во имя! В память!» – бубнит внутри меня. Говорю директору:
– Вы, конечно, объявите о случившемся артистам?
– Конечно же нет, – спокойно говорит он, – это отвлечет их от репетиции, и она пройдет недостаточно продуктивно. А потом они сами узнают…
– Как! Даже минуту потратить на Маяковского вам жалко? Вы подлец! – уже почти в истерике кричу я шепотом – голос меня покинул.
Но жизнь продолжалась, и я старалась заглушить в себе работой ужас, догадки, возмущение. А Маяковского-то уже не было! Да, все очень страшно, но все оказалось возможно пережить и перечувствовать и работать с полной отдачей себя, даже больше, чем прежде. Только понять – невозможно! Я думаю, что и до сих пор кто-то подозревает, кому-то кажется, что знает, кто-то «точно» знает. Но нет! Конечно, до конца знал только сам Маяковский.
…Меломима дорабатывалась вскачь, галопом. И днем, и после вечерних спектаклей, и ночью шли монтировочные репетиции. У меня было такое напряженное состояние и вместе с тем какое-то бессилие от отчаяния и ужаса, что я еле справлялась с работой. Ни в Гендриковом переулке, ни в Клубе писателей не могла быть, вырвалась только (вернее, не могла уже держать себя, чтобы не пойти) на похороны.
Конец похоронной процессии нагнала возле Донского монастыря. Пыталась протолкаться ближе к гробу – почти невозможно. Только уже когда процессия остановилась у кирпичных стен монастыря, мне удалось пробиться ближе. Передо мной был грузовик, очень достойно, очень грандиозно оформленный под небывалый стальной танк художниками Родченко и Татлиным. Машину вел Михаил Кольцов. Выступали с речами… Я уже не в состоянии была что-либо воспринимать…
Надо было растянуть силы до премьеры героической меломимы «Москва горит».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.