ЗА ЧТО ТАКОЕ НАКАЗАНИЕ?

ЗА ЧТО ТАКОЕ НАКАЗАНИЕ?

1

Тут можно было бы и закончить рассказ о боевом землячестве крестьянской бедноты Днепровщины — о том, как мы боролись за Советскую власть в своем родном уезде, как создали здесь свой полк и как этот крестьянский полк влился в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Но ведь и после того наши турбаевцы остались турбаевцами со всеми своими достоинствами, за которые их хвалили и славили, и со всеми своими недостатками, из-за которых нам еще пришлось пережить неприятности.

После походной жизни с бесконечными маршами и короткими бивуачными привалами начались тягучие позиционные будни.

Полк занимал оборону по левому болотистому и открытому берегу Ирпеня — тут рос только мелкий кустарник. А противоположный берег, занятый белыми, был высок и сплошь покрыт густым лесом.

До осеннего ненастья мы не позаботились как следует о благоустройстве своих окопов, землянок и блиндажей. В них начала всюду пробиваться вода. Пришлось спешно делать в окопах помосты, а в землянках нары.

С запозданием начали рыть и ходы сообщения. Думали обойтись без них, а нельзя было: белые нет-нет да и поймают на мушку связного, караульного или бойца, беспечно шагающего с котелком к кухням, стоявшим за поймой в небольшом леске.

С наступлением ненастья начал свирепствовать тиф. Одной из первых жертв его стал Алеша Часнык.

— Вот тоже большой мечтатель был, все рассказывал, как хорошо будем жить, а сам в восемнадцать лет помер, — говорили в полку.

Смерть от тифа казалась нашим людям особенно обидной. Вроде как бы помер человек без чести и славы, которая ему полагалась.

Опять в разговорах зазвучали унылые нотки. Плохо налаживалось дело с подвозом продовольствия. Холод и слякоть застали бойцов в летнем обмундировании, в драной обуви.

Иных ворчунов трудно было унять. Они во воем обвиняли каптеров и поваров. Как только не величали их — и бездушными тыловыми крысами, и дармоедами. Особенно доставалось каптерам после того, как в полк привезли шинели и пулеметчику Михаилу Бондаренко, дяде саженного роста, дали такую, которая впору была только связному мальчику Яше.

— Ну скажите, есть ли у них, у этих тыловых крыс, какое-нибудь чувство к человеку? — возмущался Бондаренко.

Пока не было шинелей, люди дрожали от холода, но не жаловались. А привезли шинели — и пошла воркотня: одному дали короткую, другому слишком длинную.

Тяготила днепровцев позиционная жизнь. Раздражали разные невзгоды. Досаждала артиллерия белых, методично бившая откуда-то издалека. Угнетала эпидемия тифа, вырывавшая из рядов полка еще больше жертв, чем фугаски противника. Но как только завязались горячие бои, воркотня опять затихла.

Дроздовцы пытались отбросить нас подальше от Киева, точно предчувствовали, что мы скоро пойдем в наступление. У местечка Ирпень они создали сильные предмостные позиции с пулеметными гнездами на кургане и оттуда рвались вперед. В контратаку пошла рота Павло Биленко и сбила белых с кургана. Дроздовцы отходили к мосту. Павло с полуротой кинулся им наперерез вдоль заросшего кустарником берега и тут, на резком изгибе реки, попал под перекрестный огонь двух кинжальных пулеметов. Четырнадцать бойцов и сам командир роты поплатились жизнью за отчаянную попытку овладеть мостом с ходу. Павло был убит наповал двумя пулями в голову.

Хоронили мы Павла на Ирпенском кладбище. С надгробными речами выступили оба его брата. Они говорили о своей Збурьевке — как бедно жило это безземельное село, окруженное песками и плавнями, какие испытания выпадали на долю его жителей — рыбаков, грузчиков и матросов, уходивших в море на жалких перегруженных парусниках. Выступали и земляки Павло — эти самые рыбаки, грузчики, матросы, и все говорили о своей Збурьевке — каких героев дало Красной Армии это бедное село!

Вдруг к могиле подходит и склоняет над ней голову какой-то незнакомый нам кудрявый, стройный человек. Осведомились — кто такой? Оказался венгерским коммунистом, командиром 3-го Интернационального полка, с которым мы встретились на Тетереве. Мы еще не знали, что этот полк включен в состав нашей бригады и выдвинут на соседний с нами участок.

С этого дня бойцы и командиры Интернационального полка — венгры, немцы и китайцы стали у нас частыми гостями. Особенно зачастил сам комполка — очень общительный и добродушный. Он не раз говорил, что как Днепр и Дунай текут в одно море, так и народы все идут к коммунизму.

Вскоре вместе с интернационалистами мы пошли в наступление на Киев. И если раньше нередко можно было услышать в полку жалобы на то, что вот, мол, как далеко мы забрались на север, то теперь днепровцы говорили:

— Мы хоть у себя на Украине, а они бог весть откуда пришли к нам на помощь.

2

Перед наступлением на Киев несколько наших пеших разведчиков были посланы в тыл противника. Пошел и Клименко, неистощимый по части всяких выдумок и проделок. Вернулся он в черном костюме, белой крахмальной рубашке и с цилиндром на голове. Покрутился, как цирковой клоун, показал свой наряд и спереди и сзади — «Ну чем не барин?» — и стал рассказывать, как встретил в Святошинском лесу какого-то молодого франта на прогулке:

— Иду я обочиной дороги, гляжу, навстречу кто-то на дрожках катит. «Вот, думаю, хорошо бы мне нарядиться под барина и на таких дрожках по Киеву покататься». Спрятался за сосну, жду. Подъезжают дрожки, и вижу я, что сидит в них молодой холеный господин. Усики у этого субчика — колечками, на лбу завиток, на руках перчатки, на носу пенсне со шнурочком, на голове вот этот цилиндр. Вышел я из-за сосны и говорю ему вполголоса: «Стой! Ни шагу дальше!» — и показываю револьверы, которые уже держу наготове в обеих руках. С испугу он начал было что-то лепетать, называл свою фамилию, но я ему сказал, что фамилия, его мне ни к чему, и провел у него возле носа наганом. У тою руки и ноги затряслись, глаза стали часто мигать. А я с вопросом: «Чего, сударь, разъезжаете здесь? Разве не знаете, что сейчас военное время?» — «По совету врача делаю, прогулку», — отвечает. Этот его ответ меня здорово рассердил. «Эх ты трутень, паразит проклятый!» — говорю ему и начинаю водить у носа уже двумя наганами. Тут он окончательно сдрейфил и бросил вожжи. Требую предъявить документы. Он полез в карман, и вдруг вот из этого бумажника падает пропуск коменданта города Киева. «Теперь порядок», — говорю и прошу этого барина слезть с коляски. А он малость опомнился и уже голос пытается повышать, грозит, что генералу Май-Маевскому будет на меня жаловаться. «Жаловаться вы будете потом, — говорю, — а пока прошу вас, господин хороший, быстро сойти со своих дрожек и раздеться». Он понял, что споры бесполезны, и быстренько стал раздеваться. Потом пришлось мне его связать, рот кляпом законопатить и оттащить за ноги подальше от дороги, чтобы он полежал там в кустах, пока я свою разведку закончу. После этого, представьте себе, весь Киев объехал на барских дрожках, с этим блестящим цилиндром на голове, и ни один черт меня нигде не остановил. Жаль, что времени мало было, а то бы я и к Май-Маевскому заглянул в гости, поговорил бы с ним о его планах и замыслах.

Наши разведчики восхищались:

— В каком полку есть еще такие проныры, как Клименко? Или такие лихачи, как рыжий Свыщ? Чего они только не откалывают, гуляя по тылам белых! Вот уж истинные турбаевцы! — И тут же жаловались: — Все дело во времени, очень уж ограничивают нам сроки, когда дают задания, а то мы во все штабы белых проникли бы и все их планы до тонкостей распознали.

А новому комиссару полка (Лысенко вскоре после ухода Тарана тоже был куда-то отозван) не понравился наряд, в котором вернулся из разведки Клименко.

— От этих штучек, — сказал он, ткнув пальцем в цилиндр, — махновщиной попахивает. С этим придется кончать.

— Какие же это махновские штучки? — недоумевал Клименко. — Это же по необходимости, для пользы дела. — И безнадежно махнул рукой: — Недооценивать у нас стали разведку. Вот Прокофий Иванович Таран — так тот относился к нам иначе, похваливал бывало: «Золотые люди наши разведчики, циркачи, — в любую щель пролезут!»

3

Справа от нас стояли фронтом богунцы и таращанцы — знаменитые полки дивизии, которой еще недавно командовал Щорс. В то слякотное, с дождем и снегом октябрьское утро, когда началось наступление на Киев, со стороны бывшей Щорсовской дивизии доносился сплошной гул канонады. Богунцы и таращанцы наносили главный удар вдоль Житомирского шоссе. Наша 58-я дивизия Федько играла в этом наступлении вспомогательную роль. У нас на участке пушки били прерывисто, наскоками, прокладывая путь на тот берег Ирпеня головному батальону, которым командовал Гриша Мендус.

— Ну вот, братцы, теперь только бы взять Киев, а оттуда уже будем двигаться обратно, в свою родную сторонку, — говорил Гриша своим бойцам перед атакой. — В дивизии по радио получена депеша, что Буденный уже наступает, под Воронежем белых бьет. Мамонтов в панике. Теперь здесь долго не задержимся.

Такое настроение было общим в полку: возьмем Киев и оттуда пойдем обратно на юг освобождать свой край. Заждались нас там родные и близкие, но ничего — скоро уже вернемся с победой, как обещали, уходя на север.

Потом говорили, что для захвата Киева у нас в октябре еще не было достаточно сил, что наше командование шло на большой риск, что по сути дела это был лишь налет. Но у нас тогда рассуждали иначе: мы думали о великом наступлении, и восторгам по этому поводу не было предела.

Надо сказать, что если днепровцы и могли иногда впасть в уныние, то им не так уж много нужно было, чтобы от уныния перейти к восторгу. Конец нашего позиционного сидения в болотах Ирпеня воспринимался в полку чуть ли не как конец всех военных тягот.

Сначала наступление шло успешно. Справа еще гремела канонада, когда Гриша Мендус послал в атаку передовую роту своего батальона. Ротой командовал Андрей Шульга — низкорослый и коренастый молодой мужик из Каховки, отпустивший себе для важности усы и бороду. Бесстрашный он был командир, но однажды, попав в санчасть с легким ранением в ногу, удивил всех наших медиков — этакий солидный дядя с усами и бородой при перевязке кричал и плакал, как маленький ребенок.

— Ну чего ты орал благим матом — рана-то ведь пустяковая? — спрашивали его потом.

— Пустяковая, а зачем сапог порезали? Два года ведь я без сапог воевал, а только получил — вы опять разули, — ответил он.

…После двухчасового боя рота Шульги вышла на правый берег Ирпеня, потеряв при этом половину своего состава. В пробитую брешь устремились другие подразделения. Полк быстро прошел до Святошинских дач, где был задержан артиллерией белых, но ненадолго. Богунцы и таращанцы уже овладели городом и рвались к мостам через Днепр.

С наступлением темноты наше продвижение опять несколько замедлилось. Не зная города, роты шли вперед ощупью. Полк потерял связь с соседями и справа и слева. Была дана команда отойти назад. Потом новый приказ — вперед! Рванулись и залезли в какое-то ущелье Куреневки, узкую, зажатую горами улицу. Сбились там в кучу два наших батальона, кавалерия и артиллерия бригады, полковые обозы. Подвела кромешная тьма пасмурной ночи, но она же и спасла нас.

Ночью трудно было разобраться в заварившейся каше. Часть нашего обоза перемешалась с обозом белых. До рассвета ни те ни другие не подозревали, с кем они ночуют по соседству, а на рассвете кинулись кто куда и случилось так, что наш обоз увлек за собой много подвод белых.

На главной улице Куреневки к командиру полка, остановившемуся на лошади возле фонаря, подошла какая-то развязная девица, похлопала ладошкой по шее коня и спросила:

— Что же это вы, господа, решили уходить из Киева?

— Нет, что вы! Пустяки, барышня, говорите, — ответил ей Васильев.

— Хорошие пустяки, когда все обозы на левый берег вывели, — сердито отрезала бойкая девица.

И действительно, к утру весь Киев, за исключением южной его части, вниз от Владимирского собора, был очищен от белых. В южной же части у мостов ожесточенные бои продолжались весь день. Не затихли они и ночью. Там богунцы и таращанцы отражали непрерывные контратаки деникинцев. А на следующее утро стало ясно, что, хотя Киев и взят нами, удержать его в своих руках будет трудно: обнаружилось огромное превосходство противника в силах. Особенно крепко нажимали деникинцы с юга, правым берегом Днепра.

В середине этого критического дня в тыл нам неожиданно ударил какой-то штрафной, или «арестантский», как его называли, полк бывших царских офицеров, в чем-то провинившихся перед белыми. Первые сутки «арестанты» не участвовали в боях, сидели, запершись в своих казармах, как бы держа нейтралитет, — выжидали, кто верх возьмет, а когда увидели, что перевес на стороне деникинцев, решили заслужить у них прощение.

Под огонь этих «арестантов», бивших с чердаков и из окон верхних этажей, попал батальон Гриши Мендуса, отходивший со стороны еврейского базара. Комбат вывел свои роты из огневого мешка, но сам не вышел из него. Сраженный пулей, он упал на крутом спуске улицы. Бойцы увидели своего любимого комбата лежащим ничком на булыжной мостовой. Кто-то пополз, чтобы вытащить его, но не добрался — был убит. Пополз второй — и замер по дороге, тяжело раненный. Пополз третий, но комроты Булах, принявший на себя командование батальоном, приказал вернуться назад. Он не хотел жертвовать людьми, так как видел, что все жертвы будут напрасны, а батальон и без того сильно поредел. Булах стоял под аркой глубоких домовых ворот среди сбившихся в этой трубе бойцов. Надо было быстро отходить дворами, чтобы не оторваться от полка, но люди стояли, подавленные горем: комбат лежал на мостовой, может быть, убитый, может быть, тяжело раненный, а к нему нельзя подступиться.

— Гриша, друг наш дорогой! — с отчаянием в голосе закричал Булах, выглядывая из ворот. — Прости нас, но мы не в силах тебе помочь. Эти дьяволы бьют из пулеметов кинжальным огнем. Гриша, друг, ты слышишь? Мы вынуждены уходить. Клянемся, что никогда ее забудем тебя. Прости, родной!

Гриша Мендус не отозвался. Всех своих героев мы хоронили с почестями, а вот с Гришей получилось нехорошо. Он лежал на булыжной мостовой в том же стареньком пиджаке, в котором ушел из дому, в изодранных полуботинках, которые раздобыл уже осенью, когда стало слишком холодно ходить босиком.

У себя в Скадовске он был грузовым извозчиком — возил в порт пшеницу для погрузки на иностранные корабли. У нас в полку командовал взводом, ротой, а под конец батальоном, но по одежде его все принимали за рядового бойца.

— Такой уж он человек — лично для себя ему никогда ничего не нужно, — говорили о Грише Мендусе в полку. — Он даже шинели себе не взял, сказал, что она ему ни к чему, — есть пиджак.

Никого нельзя было обвинять в том, что тело нашего комбата осталось в Киеве. Однако все в батальоне чувствовали себя виновными. Как будто можно было что-то сделать, но сделано это не было.

Спустя два месяца, когда мы снова вступили в Киев — на этот раз он был взят прочно, — возле дома с арочными воротами, где погиб Гриша Мендус, собрались все его друзья и земляки. Была еще какая-то надежда, что удастся найти хотя бы останки и захоронить со всеми воинскими почестями. Но и эта надежда не сбылась. Опрошенные нами дворники и жильцы окрестных домов сказали, что тут было подобрано несколько убитых и что они помнят одного в плохоньком пиджаке и полуботинках с обмотками. Он будто еще дышал, когда его подобрали проживавшие в этом квартале студенты-медики. Никто не думал, что он выживет, — пуля попала в висок, — но все-таки отвезли его в больницу.

Мы нашли этих студентов. Они показали нам больницу, в которую был доставлен наш комбат. Однако там не осталось никаких следов Гриши Мендуса.

4

— Чего кислые такие? Эх вы, вояки, прости господи… А ну-ка сейчас же бросьте нюниться — не к лицу это вам, орлы днепровские! — говорил комполка Васильев, обходя подразделения, опять оказавшиеся на своих старых ирпеньских позициях, в грязи чуть ли не по колено.

Ночью слегка примораживало, а днем всюду текло, сочилось, везде чавкало болото. Падал мокрый снег. В землянках непрерывно топились печи. Ветер трепал и разносил по позициям серый, как дождевые облака, дым. Люди грудились у печей, чтобы просушить хотя бы портянки.

Разные были мнения относительно нашего наступления на Киев и отхода назад. Многие обвиняли командование в напрасных жертвах:

— Надо было столько людей положить, чтобы снова в то же чертово болото залезть! Мало мы тут сидели в воде?! Скоро морозы начнутся — что мы, зимовать тут будем, что ли, на этой проклятой Ирпени? От тифа никакие окопы и блиндажи не спасут. Вон он как косит людей. Всюду берет на прицел и разит без промаха.

Политруки приносили в землянки газеты, и какой-нибудь боец пограмотней — из пулеметного расчета или батареи — читал вслух сводку о положении на фронте. После этого разговор принимал иное направление:

— Значит, Семен Буденный под Воронежем окончательно добил Мамонтова?

— И Орел снова красный!

— Ура, хлопцы. Наши всюду верх берут.

Конец октября прошел у нас довольно спокойно — санитары увозили в тыл только заболевших тифом. А в первых числах ноября на позиции полка вдруг обрушился шквальный огонь белогвардейских батарей и дроздовские батальоны пошли в психическую атаку.

Офицерские цепи выходили из леса, стройно шагали к реке с винтовками наперевес. Спускаясь с крутого берега, замедляли шаг, будто опасались входить в холодную воду, и в этот момент наши пулеметчики открывали огонь. От четкого боевого порядка дроздовцев ничего не оставалось. Но за первой беспорядочно отхлынувшей цепью вырастала вторая, за ней — третья… Потом новый шквал артиллерийского огня и следом — новая атака.

Несколько дней продолжались редкие по упорству бои. Вместе с дроздовцами бросались в атаку какие-то дружинники с белыми повязками на рукавах. Среди них были даже мальчишки в гимназических шинелях.

Собрав все что мог, генерал Май-Маевский пытался во что бы то ни стало прорвать наш фронт под Киевом и соединиться с белополяками Пилсудского, которые стояли у Коростеня, угрожая нам ударом с тыла. На участке одного нашего обескровленного в боях батальона ему удалось это осуществить, но с помощью соседнего полка прорыв вскоре был ликвидирован. Потом мы получили сильное подкрепление — батальон красных курсантов, железная стойкость которого поразила противника. Наиболее честные из белых офицеров откровенно заявляли:

— Подобной стойкости мы не видели на своем веку и, как русские патриоты, должны преклониться перед ней.

Завалив трупами своих солдат и дружинников крутой лесистый берег Ирпеня, Май-Маевский утихомирился. Он вынужден был отказаться от дальнейших попыток соединиться с войсками Пилсудского: положение на центральном участке фронта складывалось такое, что под Киевом белым стало уже не до атак, — начиналось повальное их бегство на юг.

Наш уменьшившийся почти наполовину полк до середины декабря бессменно простоял на своих ирпеньских позициях, а потом пошел вперед, ломая слабевшее с каждым часом сопротивление врага. И не слышно было, чтобы кто-нибудь роптал, что мы воюем без отдыха, не можем помыться, постираться, привести себя в чувство. Все рвались вперед и радовались:

— Дожили наконец до веселой поры! Теперь надо только не давать белым передышки, гнать их до Черного моря. Если не будем мешкать, к весне закончим войну и вернемся домой.

Прошли через Киев и дальше до Фастова, без остановки преследуя отступающих на юг деникинцев. Впереди была прямая дорога на Николаев и Херсон — знакомый уже путь, по которому мы летом шли на север. И вдруг — приказ: вернуться всей дивизией в Киев для несения гарнизонной службы.

Когда этот приказ объявили по ротам, полк потрясла буря негодования.

— За что нам такое наказание? — кричали бойцы.

Напрасно командиры и политруки пытались убедить людей, что гарнизонная служба в столице Украины — почетное дело, которое можно доверить далеко не каждой дивизии. Для людей, сделанных из такого теста, как наши днепровцы, это был мало убедительный довод. Они мечтали вернуться в свой родной край освободителями, а им сулят тыловую казарменную жизнь с караулами и парадами!

От обиды люди теряли головы. На ротных собраниях ораторы надрывно кричали, что если дивизия возвращается в Киев, то черт с ней, но полк не должен возвращаться, он обязан идти вперед с наступающими частями. Нельзя давать белым опомниться — это предательство. Если полк повернет назад, то рота выйдет из него и перейдет в другую, более сознательную часть, которая будет продолжать наступление до окончательного разгрома белых.

Люди опасались, что деникинцы, отступая, учинят кровавую расправу над их семьями и родными, оставшимися в селах. И разговоры об этом еще больше накаляли обстановку.

Ротные собрания, начавшиеся днем, продолжались и ночью, пока усилиями командования и всех партийцев удалось наконец образумить людей, убедить их, что полк покроет себя позором и все заслуги его будут забыты, если он не выполнит приказа командования.

На другой день, хотя и с ропотом, полк повернул назад. Никто так как следует и не понял, почему нам приходится возвращаться в Киев, — просто скрепя сердце подчинились приказу.

Потом уже нам, партийцам, стало известно, что истинной причиной для отдания того приказа послужили высказанные кем-то в штабе армии опасения, как бы наша дивизия бывших партизан Днепровщины и Таврии, вернувшись в свои родные края, не разошлась по домам или, еще хуже, не попала под влияние Махно, орудовавшего на юге. Мы начисто отвергали эти ничем не обоснованные, оскорбительные, глубоко возмущавшие нас подозрения и скрывали их от красноармейцев, чтобы не подливать масла в огонь.