Из рассказа Константина Кедрова, метаметафориста (лето, 2013)
Из рассказа Константина Кедрова, метаметафориста (лето, 2013)
Кедров, он же Кедров-Челищев, говорит о дружбе с Вознесенским. Константина Александровича действительно нередко видели рядом с Андреем Андреевичем. Кедров, человек, безусловно, талантливый, влюбленный в игры со словами, о Вознесенском и писал, и говорил всегда восторженно. Но, как ни странно, десять параграфов из этого его рассказа «о дружбе» вдруг делают объемнее портрет безысходного одиночества Андрея Вознесенского — эстетического и личностного.
Скрымтымным гуляет между строк? Или странность — в акцентах, интонациях рассказчика? Пусть внимательный читатель разберется сам. С одной лишь нашей оговоркой.
Если какой-нибудь неискушенный читатель вдруг решит, что ниже следует рассказ великого поэта Кедрова о литсобрате Вознесенском, — уточняем: нет-нет, это только кажется. Это как раз воспоминание литсобрата Кедрова о великом поэте Вознесенском. Десять ключевых параграфов:
§ 1. «Андрей очень просил нас с Парщиковым о встрече, и мы приехали к нему на дачу.
Это был 1985 год, как раз я был отстранен от преподавания в Литинституте и на меня было заведено дело, где я проходил как „Лесник“, — за „антисоветскую пропаганду и агитацию с высказываниями ревизионистского характера“. Зоя достала конфеты и все такое, очень тепло нас принимала… Андрей устроил Парщикова через критика Михайлова в Лит-институт, а у меня вышла в „Литучебе“ статья „Метаметафора Алексея Парщикова“ — единственное, что мне удалось напечатать. Ему понравилось, что я поддержал… Тогда он нас и попросил приехать. Мы познакомились, ну, человеческой дружбы тогда еще не было, но была дружба действительно поэтическая».
§ 2. «Знаете, Вознесенского ведь забыли к тому времени. Посмотрите прессу до 1992 года — Андрея нет. А тут я стал лит-обозревателем в „Известиях“ — и первым делом говорю Голембиовскому (главному редактору): „Так, будет интервью с Андреем!“
А Голембиовский человек противоречивый. „Мы стихов не печатаем“, — играет желваками. Но интервью-то можно? И напечатали. И вот тогда об Андрее потихоньку стали вспоминать!
Правда, путали его с Рождественским и с Евтушенко. В какой-то телепрограмме ведущая объявляет: „А теперь я хочу вас познакомить с поэтом, которого не надо представлять, его все знают, Андрей Рождественский!“ Ей кто-то подсказал в наушники — исправилась: „Ой, простите, пожалуйста!“
Я Андрею потом говорю: „Ты привыкай, у всех поголовно Рождественский, Евтушенко и Вознесенский слились в одного“. Да и потом, конечно, Рождественский был в сто раз популярнее».
§ 3. «Есть такая поэтесса неплохая Ирина Путяева. Где-то в восемьдесят девятом году она зажглась идеей провести вечер с Вознесенским и другими поэтами. Короче говоря, Андрей согласился — но только с условием, что будет со мной вместе, вдвоем, сидеть на сцене.
Андрей говорит мне: давай назовем вечер — „Минута немолчания по ненапечатанным стихам“. Зажгу большую свечу Пастернака, погасим свет и все закричат: „А-а-а-а-а!“ Я говорю: „Ну, Андрей, ты немножко преувеличиваешь“… Но он так уговаривал: „Ну давай попробуем, давай“…
Получилось, правда, потрясающе. Там, естественно, все поэты были, Парщиков, Еременко, Жданов, Кутик — ну, это все мои бывшие студенты…»
§ 4. «Был в Париже в 2005 году русский книжный салон. Меня, как всегда, из всех списков вычеркнули. Ехал кто угодно, только не я. И Андрей тоже с Зоей поехал.
Тогда мне поступило приглашение от Министерства иностранных дел Франции… Короче говоря, мы с женой Леной прилетаем совершенно отдельно на книжный салон, нас никуда не приглашают и мы выступаем совершенно отдельно в Сорбонне. И тут мне звонит поэт Миша Бузник: „Струве очень просит прийти к нему. У него должен выступать Вознесенский, но Вознесенский сказал, что выступит при одном условии — если я там же буду“.
А я знаю, что Струве очень плохо ко мне относится — я же полемизировал с Солженицыным, когда он выступал заодно с коммунистами против частной собственности. Я не выдержал и написал статью „Понятна только боль“, на которую, по-моему, Наташа Солженицына и сейчас еще обижается… Но, раз Андрей просит, мы с Леной приходим туда, в лавку Никиты Струве (он же директор издательства ИМКА-Пресс).
Струве очень обрадовался, говорит: „Замечательно, что вы пришли, я теперь спокоен за вечер!“
И тут я начинаю соображать, в чем дело, — мы уже слышали, что Андрюша упал, разбил себе голову на приеме у Ширака. Париж — это ж маленькая деревня, все узнаешь в секунду. И вот мы ждем Андрея — нет, нет, нет… И вдруг появляется — боже мой, на голове какая-то вязаная шапочка, глаза полузакрыты, Зоя его тащит на себе. Ну, естественный порыв — видишь родного человека, бросаешься к нему…
А Зоя потом расскажет: „Бросился наперерез телекамерам!“ Да откуда там телекамеры, такая комнатушечка — я даже не видел там телекамер!»
§ 5. «Конечно, у Андрея был Паркинсон. Как же не Паркинсон! При Паркинсоне усиливаются творческие способности, а у Андрея в последние годы жизни именно так и было.
Одна из гипотез насчет его заболевания — это когда на него набросился Хрущев. Его ведь рвало три месяца, говорят, что это на нервной почве. Ранимый он, конечно, да, но у меня есть некоторые сомнения — не траванули ли они его тогда?
Потом, в девяностые годы, когда на него набросилась стая собак в Переделкине, ему же делали прививки, неизвестно еще, что это за прививки, некачественная могла быть сыворотка…»
§ 6. «Понимаете, в нем, как и во всяком человеке, и плохое, и хорошее перемешано, но в нем было еще какое-то примиряющее начало. Умел он как-то все примирить. Единственное, что ему не удалось, — примирить Зою со мной, никакими силами. И так и этак. Что-то такое странное. Когда меня выдвинули на Нобелевскую премию, она позвонила и спрашивает у меня: а кто меня выдвинул? Да откуда же я знаю! А также Битов в ПЕН-клубе (он президент) смотрит волком, видимо, считает, что ему… Зубами цыкает и копытом бьет. Вот он сейчас письмо написал — Фазиля Искандера на Нобелевскую премию. С ума они, что ли, сошли? Они ведь и тогда, узнав о том, что я номинирован, накатали письмо в Нобелевский комитет, что они выдвигают Беллу Ахмадулину (она была вице-президентом), Андрея Вознесенского (он был вице-президентом) и Битова…»
§ 7. «С Андреем вот какая история — его никто не знает, не читали ничего. Что там между „Девочкой в автомате“ и „Миллионом алых роз“ — ничего не знают.
Наше дело рассказывать, просвещать, показывать эти замечательные образы, метафоры… Правда, тридцать процентов населения все равно метафору не воспринимают. Никакую. Допустим, „вслед за мной на водных лыжах ты летишь“ — и то не поймут.
Я как-то спросил: „Андрюша, а вот этот ‘Миллион алых роз’ — это ведь по новелле Паустовского?“ Он говорит: „Д-а-а-а-а, но, если бы ты знал, сколько же я заработал и как сложно мне было потом эти деньги потратить!“».
§ 8. «Что сказать об аксеновском романе про шестидесятников „Таинственная страсть“? Лабуда, там половина, видимо, написана не Аксеновым. Это как в „Докторе Живаго“ — какие-то места написаны, на мой взгляд, не Пастернаком, а Ивинской. Так и тут. Что-то такое про особую любовь к жене. Иногда до тошноты. Ну хорошо, Аксенов женился на дочери посла, любимце Андропова. (На самом деле отец Майи Аксеновой, Афанасий Андреевич Змеул, послом никогда не был. Бывший фронтовик, он руководил внешнеторговым объединением „Международная книга“. — И. В.) Тошнит ото всего. Мы с Любимовым это обсуждали. Юрий Петрович сказал мне: „Правда, гениальная книга?“ А я ему: „Графоманство полное“.
Я никогда не забуду — в клубе встреча у Аксенова была с читателями. Москва, середина девяностых. „Африке надо помочь, сама она уже не поднимется!“ Американец приехал…»
§ 9. «В Андрее, видимо, через страдание, через боль, стала высвечиваться святость какая-то. Он не мог пропустить ни одного моего дня рождения, обязательно звонил и обязательно какие-то слова находил. Два стихотворения посвятил мне, „Демонстрацию языка“ и второе он написал прямо во время прямого телеэфира, когда он был вместе со мной в студии, — это одни из лучших его стихотворений. Ну и то, что он позвонил мне в девяносто восьмом году из Индии, из-под дерева Будды, по мобильнику, — это он, как я теперь уже понял, исцеления искал от нарастающей болезни. Мы все в первую очередь только о себе думаем, а у него стало появляться вот это что-то такое святое… потому что, ну что там говорить…»
§ 10. «На панихиде я сидел в первом ряду. Вдруг от гроба Андрюши поднимается пушиночка, а в зале ЦДЛ сцена большущая и до первого ряда довольно большое расстояние. Поднимается эта пушиночка, и я сразу понимаю, что это какая-то весть от Андрея. Она некоторое время кружит там, над гробом, и потом плавно-плавно так от гроба в прямом направлении летит, летит, летит сюда. Зуев Женя сказал: „Мы видели“. И Лена, жена, при всем своем скептицизме, тоже: „Что же это такое!“».
* * *
Что тут сказать? И надо ли? Все очевидно: рассказчик будто хочет убедить себя и всех, что он равновелик герою воспоминаний. Если же объективно посмотреть, при всем почтении к таланту и остроумию Константина Александровича, — не равнозначен. Масштаб немножечко другой. Вознесенский — поэт как минимум общенациональный. Даже если его, как друга, можно было похлопать по плечу. А что касается пушинки… Оставим этот знак «пушинковедам» будущего.
Вернемся к Вознесенскому, так незаметно заштрихованному в тень кедровой рощи. Вспомним из античной мифологии, сколько Ахиллесов в кровь истерли ноги, безуспешно догоняя черепашку? Известно, что на этот счет сказал старик Зенон Элейский. Так будет бесконечно, и Ахилл никогда никого не догонит, и стрела не долетит в пространстве никуда, потому что застыла во времени.
Большой поэт — как черепашка. Кажется, близко, а понять и постичь — не дано Ахиллесу, как бы он ни был мускулист.
Поль Валери в своем «Морском кладбище» воспел Зенона элегически: «О солнце! На мою душу падает тень черепахи, / и Ахилл неподвижен в своем быстром беге».
У Вознесенского все не так, нет и в помине мраморного холода. Здесь ворожба иного рода. В его космическом стихотворении 1998 года плывут монады Лейбница: «Есть в хлебном колосе, / в часах Медведицы — / не единица скорости, / а единица медленности». Кайфуют фуги и Конфуций. Космос открывается тому, кто знает возмутительные радости земной любви. «Смысл — в черепахе, / не в Ахиллесе»…
И нечто схожее
в любви имеется —
не в спешке скорости,
а в тайне медленности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.