Глава 4. Двуликость

Глава 4. Двуликость

Пироги цепочкой поднимаются вверх по течению неширокой, но полноводной реки Итури. Гребцы бодро выгребают навстречу мощной струе как будто бурлящего черного кофе. Справа и слева зелеными стенами подпирает небо исполинский лес и дышит на нас горячо и тлетворно. Все это замечается только вблизи, а глянешь вперед с речного поворота, и сердце замирает — какая красота! Дальняя поверхность воды отражает узкую полоску неба, и после полуденного дождя она сверкает ослепительной синевой и искрится плавленым золотом. Каждое из чудовищных деревьев в отдельности с близкого расстояния кажется грубо-бесформенным, но издали все вместе они сливаются в грандиозные кулисы: река вьется между ними, с каждым зигзагом открывая новые и все новые подробности, словно нарочно выдуманные художником-декоратором с причудливым и изощренным вкусом. Вот лесной великан низко наклонился над водой, почти перекинулся через реку как зеленый мост, и наши узкие и ловкие челны скользят под бархатный занавес листьев и цветов, и мы на ходу палками сбрасываем в воду зазевавшихся обезьянок. Вот из необозримого лесного океана торчит высокая скала, и на ней веером раскинулись пальмы, вокруг них пучком цветных детских шариков вьются пестрые попугаи. Вот река вдруг расступилась, и над бирюзовым зеркалом воды пляшут облака аметистовых и рубиновых бабочек. Вот, наконец, берега сомкнулись, стало темно, река забурлила, и мы с трудом пробираемся среди черных камней и белой пены, а над нашими головами низко и тяжко хлопают крыльями летающие мерзкие собаки.

Я стою на корме последней пироги, шлем сдвинут на затылок, рукава засучены, все тело наполняет радость бытия, жадно впитываю в себя неповторимое очарование окружающего и дирижирую хором, а длинные ряды гребцов мерно работают, и их голубые мускулистые спины ритмично покачиваются в такт песне. Стою и дирижирую хором, и мне кажется, что мне выпало счастье стоять у истока народного творчества, присутствовать при рождении песни — народной и детской, что, конечно, одно и то же. Негритянская песня рождается в труде, и так как он, как всякая работа при отсутствии машин, всегда физический и коллективный, то и песня в Африке ежедневно рождается в процессе общего труда, как выражение трудового ритма и трудового упоения. Один выкрикнет фразу, другие ее шлифуют, подгоняя под обязательный ритм хорея, и вот она уже гремит над рекой и эхом отдается в лесу.

Сели в пироги: в первую — прикомандированный к моей экспедиции опытный капрал Мулай, в последнюю — я.

— Готово? — кричу я.

— Поехали! — отзывается вдали высокая феска.

Резкий толчок, и течение нас подхватывает, каждый гребец опускает за борт свое весло-лопату. Вода пенится, челны начинают рваться вперед, но еще нет ритма, и вдруг кто-то бодро нараспев кричит:

— Наши челны в ход пошли!

— Наши челны пошли в ход! — исправляет другой, формируя излюбленный детьми хорей.

— Наши чены поши ход! — дружно подхватывает вся команда и снабжает ритмичную строфу таким же ритмичным музыкальным речитативом.

— Живей! Навались! — командую я.

Гребцы молоды и сыты, вода ритмично плещется за бортом, и всех увлекает это стремительное движение вперед. В песне участвуют все до одного, ритм нас захватывает, и помимо воли поют не люди, поют мышцы.

— Наши-чены-поши-ход,

— Наши-чаши-поши-под!

Каждая мышца играет, черные спины отливают голубизной неба, и узкие пироги несутся по реке вдаль и как будто сами желают, чтобы ей не было конца!

И каждый человек знает и чувствует, что еще одно сильное движение, и мы выскользнем из воды и дружной ватагой ворвемся на небо!

Доктор де Гаас снабдил меня пропуском в гипносерий — место изоляции больных сонной болезнью. Он расположен близ поселка, где мы высадились. Это наша последняя остановка на реке. Мои вещи грузят на автомашины и доставят на лесную концессию, там завтра я наберу двадцать три носильщика. К вечеру намечена остановка в деревне у края Итурийского лесного массива, а утром мы выступим дальше и к ночи разобьем бивуак уже в джунглях: они замкнутся за нами и отрежут горстку людей от мира. Нас поглотит зеленая стихия, тогда бегство назад для меня станет невозможным. Мы пойдем только вперед и вперед…

Я посмотрел на погрузку моих вещей и на первую работу капрала, он — мой помощник и едет со мной из Леополь-двилля. Деловой парень, напористый. На него можно положиться. Он выведет из леса людей, когда меня не станет. Я закурил сигарету, обтерся одеколоном и отправился в гипносерий.

Черный фельдшер проверил пропуск и только после этого стал отвечать на вопросы.

— Гипносерий организуется для того, чтобы уничтожить человеческий резервуар болезни, поскольку каждый зараженный является очагом: его может укусить муха це-це, она сама заразится и затем передаст возбудитель болезни сотням здоровых людей из окружения больного, как это делает комар анофелес с возбудителем малярии. Здесь больные собраны вместе, и зараженные мухи кусают уже больных людей. Здесь каждый укус такой мухи означает верное заражение. Помните — це-це вонзает жало с лёта! Поэтому спустите накомарник на лицо и шею, мсье, и берегите руки, а потом поскорее уезжайте не только отсюда, но и из деревни. Плохое место, мсье.

— Почему?

— Свалка использованного материала. Мусорный ящик. Там все больные: среди них вы можете подхватить и проказу, и сифилис, и оспу. Богатый клинический материал, мсье.

— Большая больница?

— Нет, ведь в больнице лечат, а здесь просто материал.

— Без лечения?

— Конечно, мсье.

— Только для поучительного наблюдения?

— О, нет, наблюдателей здесь нет, мсье. Кому это интересно? Здесь были немецкие врачи, я слышал, как они сказали бельгийцам, что слова положения о необходимости уничтожить человеческий резервуар нужно понимать прямее, не как изоляцию, а именно как уничтожение. Здесь, в изоляции, больные продолжают заражать здоровых, и было бы целесообразнее просто истребить их из соображений не фальшивой, а настоящей гуманности.

— Ну чего же вы ждете?

— Никаких распоряжений из Брюсселя, мсье, в таком смысле не поступило, а немцы по прошлой войне — враги бельгийцев. Я полагаю, им просто не верят. Опустите же накомарник шлема!

— Разве трудно перелезть через этот жалкий забор?

— Для них трудно и незачем, мсье. Они далеко от дома. Их дело умирать, мсье, они это знают. Мы доставляем сюда больных только после наступления второй стадии.

— А именно?

— Сначала заразившиеся замечают нарастающую утомляемость, вялость, потерю памяти, они еще работают и живут как обычно. Потом наступает приступ бредового состояния: больной бросается на всех, он невменяем. Его сажают на цепь или спускают в яму. Там он то рычит на людей, то дремлет и все дрожит. Дрожит — это наш материал. При объезде района стражники захватят его с собой и доставят сюда. Наступает вторая стадия — сонливость. Больной сначала засыпает часа на два после обеда, потом и после ужина и, наконец, после завтрака. Спит часов по двадцать в сутки. Все заканчивается неотвратимым наступлением третьей стадии — сном круглые сутки и переходом сна в потерю сознания. Смерть у этих больных тихая. Вы сейчас увидите, мсье.

— Сколько же длится болезнь?

— Разно — полгода, год.

Это было раскаленное солнцем поле, густо покрытое испражнениями, жалкими шалашами и обшарпанными кустами. Тошнотворный смрад стоял в воздухе, тучи мух облепили все: кусты, шалаши, валявшихся на загаженной земле людей и эту злосчастную землю, шевелившуюся от несметного количества муравьев, жуков и крыс. С первого взгляда поражала худоба людей и откормленность паразитов, наглых до невероятия — это было их царство

— Что же вы не убираете территорию изолятора?

— Я только принимаю новых больных от конвоя, я здесь один, и по положению больные должны убирать за собой сами.

— У вас нет помощников?

— Нет, кроме тех, кто варит и носит пищу.

Мы медленно бродили среди больных, сидевших и лежавших на земле под палящим солнцем. Их было много, этих грязных черных призраков, и только отдельные случайно могли привлечь к себе внимание.

По земле ползет в сидячем положении тощая женщина. Она передвигается медленно, как краб. Глаза закрыты.

— Куда она ползет?

— Никуда, мсье. Так себе, ей что-то снится.

— А почему она так исхудала?

— Пройдите вот сюда, мсье, и вы поймете.

Мы остановились у шалаша. Оперевшись спиной на жердь, подпиравшую крышу, в шалаше спал живой скелет. У его ног стояла миска с едой, а изо рта торчала лепешка.

— Я утром едва растолкал его и дал пищу, но он заснул, так и не дожевав завтрака.

— С куском во рту?

— Как видите, мсье.

На солнцепеке сидел мальчик, широко раскинув ноги и руки и забросив голову далеко на спину. Легкая дрожь пробегала по изможденному телу. Глаза были закрыты. Мальчик спал.

— Он завтра-послезавтра умрет. Воспаление мозга, мсье. Признак конца.

— А эти? Спят или умерли?

Фельдшер наклонился.

— Умерли. Вечером солдаты их вытащат за зону.

Мы перевели дух.

— Откуда здесь столько цветов? Вы их насадили, что ли?

— Что вы, мсье. Зачем мне? Просто почва здесь жирная, вот цветы и прут из нее.

Мы постояли. Люди и крысы, муравьи и мухи. Смерть. Цветы.

Пробираясь к выходу, я остановился. Среди невероятно пышной клумбы лежал человек с содранной кожей. Из кровавого красного мяса кое-где были видны белые кости. Миллионы жирных муравьев ожесточенно пожирали спящего, который еще дрожал и дергался. Цветы покачивали нежными головками не то от сострадания, не то от ужаса. Вот она — тихая смерть…

— Чего же вы не уберете его?

— Нельзя. Он еще не умер. Ведь существуют правила, мсье. Официальное положение. Я здесь не хозяин. Вся обслуга гипносерия — заключенные, мы отбываем тут срок. Вот и все.

Люди и муравьи, небо и смрад, крысы и цветы. Я хотел закурить и не смог: слишком дрожали пальцы.

Трястись в машине днем было немыслимо, я решил подождать до вечера. На пристани гам и понукание, звуки ударов и натужный стон не дали покоя и, наконец, выгнали меня в деревню.

«Почему гипносерий? — говорил я себе. — И какая разница между такой деревней и изолятором?»

Это была этапная деревня: с реки непрерывно высаживались свежие контингенты рабочих, их гнали в лес и на шахты, а потерявшие трудоспособность с концессий сами брели обратно к реке и толклись здесь, потому что дальше им было некуда брести. Сразу бросалась в глаза разноплеменность населения, выхваченного из деревень в разных концах страны и затем объединенного общей судьбой — здоровыми людьми попасть в эту мясорубку и быть выброшенными из нее уже в качестве мелко изрубленного человеческого фарша. Многие жили здесь, видимо, годами, потому что вместе с мужчинами и женщинами рабочего возраста попадалось немало стариков и детей. По существу, это был достойный внимательного изучения социальный процесс конгломери-рования разнородных обломков в единую массу, в новое общество, но уже в ином качественном плане.

«Мне было бы нужно сначала попасть на концессию и взглянуть на технологию перемалывания людей в труху и только потом пройтись по такой деревне, чтобы посмотреть здесь на обратный процесс — образование нового общества из человеческой трухи, — думал я, проходя из переулка в переулок, шагая через кучи мусора и нечистот, заглядывая во все закоулки. — Но все равно эту гнусную книгу я перелистаю с ее конца».

Фотоаппарата при мне не было, черт побери, я же не собирался возвращаться в Европу и не собирался лезть на четвереньках в ту самую дыру, из которой, слава Богу, наконец, вылез. Я был вольным туристом, больше того — итурийским смертником. «Мне все равно, мне все равно…» — механически убеждал я себя, сжав зубы и кулаки от жгучего стыда и ярости.

Об этой деревне можно было бы написать книгу. Но я не лысый социолог в золотых очках. Я высокий и прямой, в красивом мундире и шлеме, надушенный и с сигаретой в зубах. Я молча раздвигал тростью детей и собак, обгаженные цветы и скрюченных больных, пока солнце не склонилось к вершинам деревьев и не настало время возвращаться на пристань, где меня ждала машина.

Теперь трудно восстановить в памяти лица, вспомнить отдельных людей. В памяти осталось удивительное разнообразие уродства: невероятно раздутые ноги, выгнившие носы и рты, отвалившиеся пальцы, вытекшие глаза, бугристые звериные морды, паучьи ноги, утиные руки-лапы. Вспоминаются не люди, а черви, страшные белые черви Африки, заживо пожирающие тысячи и тысячи черных людей. Вот на куче нечистот сидит старик и терпеливо обрабатывает свои ноги, ступни которых покрыты язвочками. Из каждой язвы торчит хвост или голова тонкого белого червя, намотанного на щепочки. Черви разной длины, судя по мотку — до метра, а то и больше. Это — дракункулы. С искаженным лицом больной по очереди медленно тащит червей из своего тела, миллиметр за миллиметром. Вот у порога хижины лежит на спине, расставив ноги, молодой мужчина: его мошонка раздута до величины большого арбуза, и белая жидкость сочится из лопнувшей кожи. В лимфатических узлах этого несчастного свернулись плотными клубками, длиной до десяти сантиметров, черви — филярии. Больной отдыхает днем. Еще бы! Миллионы молодых червей сейчас спрятались в его внутренностях и ждут. А ночью, между одиннадцатью и двумя часами, они выйдут в кровь, тогда берегись, несчастный. В одной капле крови из пальца руки находят до пятисот молодых червей! Рядом с отдыхающим мечется его безобразно отекшая жена: она поражена червями лоа-лоа. Молодые черви лоа отдыхают ночью и выходят в кровь днем, в самые жаркие часы. С женщины от напряжения катится пот, его запах привлекает мух, и они вьются вокруг нее. Это короткокрылые и толстые таоны, они-то и являются передатчиками опаснейшего возбудителя.

Проказа… трихоцефалез… гонорея… анкилостомидоз… бильгарциоз… дизентерия… шистозомоз… малярия… эхи-нококкоз… тифы… тениоз… описторхоз… трихинеллез… сифилис… стронгилоидоз… желтая лихорадка… денге… спру… черная оспа… бесчисленные поражения кожи…

Люди — иссохшие как скелеты и раздутые как бочки… дрожащие и истекающие потом… молчащие и воющие…

Люди и черви… Черви и люди…

Убийственная выставка человеческого страдания и человеческого равнодушия…

Разве Конго — только одна большая мусорная куча? О, нет! Тысячу раз нет!

Кто же может лучше опровергнуть такую вздорную мысль, чем я, чем мое речное путешествие к границам Итурийско-го леса? Ведь я своими глазами видел кусочек счастливого Конго!

Дело было так. В тех местах, где река выходила из горных кряжей в низину, она всегда не только становилась широкой, но и образовывала множество заливчиков. Эти тихие заводи кишели птицей и бегемотами и являлись местом быстрого пополнения наших пищевых запасов. Если вдали уже виднелись холмы, где можно было выходить на «сухой» лесистый берег, то выгоднее было быстро настрелять птиц, подобрать добычу и скорее тронуться дальше. Мы увидели такой склад живого мяса после полудня, когда гребцов нужно было кормить, а разглядеть из-за густого и высокого тростника и травы синеватых верхушек холмов никак не удавалось. К тому же я еще ни разу не видел охоту на бегемотов и поэтому решил использовать представившийся случай.

Охота оказалась неинтересной и просто противной бойней. При приближении моей пироги животные опустились в грязь и выставили на поверхность только по две трубочки ноздрей. Бедные простофили! Капрал взял банку из-под консервов, которой вычерпывал воду из челна, и под общий смех стал наливать воду в пыхтящие трубочки. Животные закашляли, зачихали и были вынуждены высунуть огромные головы на поверхность. Сколько было смущения и любопытства на этих подслеповатых и безобидных мордах!

Гребцы выволокли туши на топкий берег и принялись их разделывать. Было решено здесь же пообедать. Люди рассыпались вокруг в поисках кратчайшего пути в лес и вскоре вернулись с пленниками! После строгого допроса выяснилось: все эти мужчины и женщины — дезертиры из рабочих групп, направляемых по реке на концессии. Их тут накопилось свыше ста человек. Все кормились из этой заводи, а жили в лесу — там у них были разведены костры, невидимые с воды. Возникло поселение, отсутствующее на бельгийской карте и защищенное болотистым берегом, а потому совершенно свободное. Некое подобие крохотной и независимой черной республики в белом королевстве рабства и угнетения.

Негры, как дети, — их чувства меняются мгновенно и всегда бывают крайностями. Мы их выловили, они повалились на колени в параличе испуга. Мы явились в их деревню со своим мясом и, главное, с солью. Началось веселье — сначала еда до отвала, потом короткий отдых и, наконец, танцы.

Но какие!

После еды и отдыха я остался лежать на охапке зелени как живое божество, а суровый капрал во главе гребцов величественно возвышался за моей спиной в качестве достойного представителя земной власти. Перед нами блестела вытоптанная босыми ногами площадка, позади нее расположились участники представления: танцоры; оркестр — кубышки и натянутые, как тетива, лианки; хор — вся деревня. Вокруг теснился фантастический лес, далеко вверху посмеивался голубой пятачок неба.

Беглецы уже давно растеряли рванье, в которое их одели поработители, и теперь они жили опять свободными и опять нагими. Это был чудесный театр и кусочек настоящего Конго.

Сначала было много шумного озорства — ритмичной обезьяньей возни. Но две танцевальных композиции я запомнил особо, два мастерских рисунка, похожих на те, которые нам оставил для почтительного восхищения пещерный человек, — зарисовки с натуры, поражающие изумительной точностью и вместе с тем глубиной художественного преображения.

Должен сказать, что негритянские пляски нельзя смотреть людям, лишенным воображения. Если человек видит на сцене театра не жизнь, а игру размалеванных артистов среди картонных и холщовых кулис, а на полотне кино для него движутся не люди, а световые пятна, то и в экваториальном лесу он увидел бы только голых людей с темной кожей и только кривлянье. Нужно быть немножко ребенком и видеть не то, что есть, а то, что подается вам условными знаками. Негритянские пляски — это великолепный и наивный детский театр, в котором все участники — тоже дети. Взрослым вход туда запрещен! Вы вступаете в мир фантазии, когда узенькая ленточка красной материи, привязанной к бедрам, волочащаяся сзади по земле, кажется огненным хвостом злого бога, а полоски белой глины на черной коже — скелетом и Смертью. Если вашим очам дано видеть мир именно так, тогда вы — счастливец, дитя и избранник, тогда вам стоит широко открыть глаза на площадке театра в экваториальном лесу!

Тихий рокот оркестра… приглушенная мелодия хора… На сцену медленно выходит девушка: это — Земля, наша кормилица: разве вы не видите зеленую веточку в ее зубах? Земля плавно шествует по полям, щедро разбрасывая зерна направо и налево, залог будущего урожая, залог жизни. Оркестр и хор ускоряют ритм, звуки растут, и вместе с ними растут посевы. Грациозно склоняясь, Земля растит и холит всходы, выдергивает сорняки и поливает растения, которые вьются из земли к небу все выше и выше, все радостнее и радостнее. Но рост кончен: теперь растения начинают цвести, Земля обнимает их, ведет с ними счастливый хоровод и кормит их грудью, чтобы ее дети полнели и наливались соками. Вот она вкладывает свой сосок в венчик цветка, и вы ясно видите их — мать-Земля и ее дитя-растение изгибаются вместе от тяжести плодов, они торжествуют: наступает жатва. А потом хор и оркестр задают танцовщице огненный ритм, и он подхвачен всей деревней. Это — торжество вознагражденного труда, радость уверенного в себе и сытого человека, апофеоз победы жизни над смертью.

Но из леса уже осторожно крадется зловещая фигура: юноша с огненным хвостом и с алым цветком в зубах. Это Солнце. Это Смерть: вы видите череп и кости…

Медленно, как леопард вокруг козочки, кружит Солнце вокруг торжествующей Земли… ближе… ближе… И вдруг хватает ее за волосы и вырывает зеленую ветвь. Теперь начинается бешеная пляска — борьба Солнца и Земли за радость и жизнь. Грубое и сильное Солнце за руку держит Землю, но она еще пытается начать танец посева. Напрасно! Хор и оркестр вскрикивают и замедляют ритм. Солнце ловит вторую руку, Земля бьется в жестоких объятиях Солнца и горит в них: она делается ниже, но еще пытается отбиваться от усилий Солнца пригнуть ее к своим ногам… все более вяло, все более бессильно… Истомленная Земля облизывает губы от жажды и вытирает пот с лица… вот последний глоток влаги… и Земля валится к ногам Солнца, на свою измятую зеленую ветвь. Оркестр гремит… хор издает горестный вопль: Солнце торжествует победу! Начинается сухое время года, время жажды и голода. Земля томится у ног своего победителя, огненный хвост его вьется в воздухе, и высоко вверх подброшен алый цветок: это — исступленное торжество Смерти над Жизнью!

В восторге я начинаю аплодировать, все замирают и настороженно вытягивают шеи: что делает руками этот странный белый? Это его танец? Или знак неудовольствия? Да нет же, нет! И я награждаю танцоров горстью соли.

Первая пара — жители прерий: это видно по их темным телам и по смыслу танца. Теперь на площадку выходят две женщины, лет сорока и пятнадцати, обе — жительницы лесов, если судить по светло-шоколадной коже. Начинается магический танец жертвоприношения богине женственности. Поднимается незримый занавес, и мы видим древнее и волнующее таинство, как сама эта Черная Африка.

Женщина находится в центре площадки и пристально смотрит на приведенную к ней девушку, которая описывает вокруг нее широкие круги. Это — жрица и посвящаемая, это — палач и жертва. Статная высокая женщина плавно пляшет на месте, танец уверенной в себе силы, власти и жестокости: как гордо вскинута голова, правое плечо поднято, как небрежно следит она за жертвой из-под полуопущенных ресниц! Это — удав, поднявший голову на стройном покачивающемся теле: мертвые глаза безмерно холодны, жестоки и спокойны, только язычок быстро-быстро бегает между кривыми зубами. А девушка танцует по кругу смешной танец резвящегося зайчика: она по-детски скачет и хлопает лапками, она еще не понимает грозную опасность.

Тр-р-р-р-ах! — вдруг взрываются оркестр и хор. Девушка вздрагивает и озирается. Зайчик замечает удава. Медленно-медленно женщина поднимает руку и пальцем указывает девушке место у своих ног.

Теперь начинают надрывно плакать оркестр и хор, все сильнее, все громче: вместе они подвывают нервную, вздрагивающую мелодию, то умирающую, то рождающуюся снова. Это — стон страха и отвращения. Девушка упирается, она руками гонит прочь страшную угрозу, она отказывается подойти ближе. Но неотвратимо, неумолимо, с беспредельной холодной жестокостью поднимается властная рука.

Тр-р-р-р-ах! — низко и повелительно звучат хор и оркестр, и страшный палец опять указывает на то же роковое место. И зайчик, не отводя зачарованных глаз, ступает на один шаг ближе и снова танцует по более близкому кругу, но уже по-другому. Мелодия меняется. Это уже не испуг и отвращение, это теперь мольба: девушка то просит о пощаде и трепещет в судорожном приступе страха, то пытается вызвать к себе жалость слезами и заламыванием рук, то хочет купить отпущение предложением себя, своей молодой красоты: она берет в руки свои маленькие груди и тянет их к палачу с немым воплем: «Возьми!» Но беспощадная рука опять поднимается, низкое и властное «нет!» и страшное движение пальца.

И мелодия снова меняется: теперь это громкий крик отчаяния. Зайчик отчаянно бьется всем телом. Вы как будто бы слышите его жалобный писк: только бы оторваться от этого взгляда, только бы порвать эту роковую нить между холодным и властным взором и своими мятущимися жалкими глазками, порвать — и в кусты! Ведь лес рядом, там — свобода и жизнь! Но рука поднимается и вдруг хватает за волосы свою жертву! «А-а-а», — слабо всхлипывают зайчик и хор. Движение — и девушка у ног жрицы.

Нет уже удава и зайчика, есть всевластная и жестокая жрица и девушка, которая должна принести жертву богине женственности. Закинув руку назад, женщина хватает нож, ножа нет, но вы до боли ясно его видите, бросает девушку на спину, наклоняется и…

Вдруг все исчезает. Мгновенно появляется опушка, я и голые негры. Вон там лежат наши котлы, оружие и мешки. Я вижу вокруг себя испуганные лица вчерашних и завтрашних рабов. Что такое?

Совершенно бессознательно, очарованный удивительной постановкой, я зачем-то вынул из кармана карандаш и бумагу. Зачем? Не знаю! Меня здесь не было, я был далеко — в мистерии. А мои руки сами случайно вынули карандаш и бумагу, эти страшные инструменты поработителей, эти инструменты для составления списков, для проверки суммы налога, для включения свободного человека в документ, который поведет его в армию и на шахты, на мучения, голод, болезни и смерть.

Я вытер лицо, спрятал карандаш и бумагу. Но все было кончено. Вместо сказки нас теперь окружала действительность. С удивлением я рассматривал женщину и девушку — это они сейчас были змеей и зайчиком, жрицей и жертвой? Обыкновенные негритянки. Такие, как все. Рабыни.

Вот в такие моменты и нужна моя чудесная шапка-невидимка!

Обнаружилась пропасть между тем, что есть, и тем, что лишь казалось, жизнь провела остро отточенным лезвием по живому и бьющемуся сердцу — я не вскрикнул и сказал Мулаю:

— Прилягу на часок отдохнуть! — закрыл глаза и погрузился в призрачные воспоминания.

Отрывок второй

Вечером покидаю форт. Пять носильщиков, черный капрал и я, мы отправляемся в горы, туда, где в зеленом лесу еще сохранились веселые люди и где можно увидеть Африку такой, какой она когда-то здесь была. Пять часов быстрого марша, и звездная ночь делается прохладной. Начинается редкий лес, по сторонам дороги темнеют холмы. Мы поднимаемся в гору по узкой, но хорошей дороге. В три часа ночи капрал командует остановиться на привал. Где-то в темноте приятно журчит ручей, люди купаются, едят, и вот впервые за последние недели я слышу оживленный говор и смех. Но капрал уже бросает в темноту хриплое «Ра!», и наш маленький отряд выстраивается. Молодой негр затягивает ритмичный, бодрый мотив, остальные в такт шагам отчеканивают хором: «Ра! Ра! Ра!» Мы быстро подвигаемся вперед. Перед рассветом сворачиваем на тропинку, зигзагами поднимающуюся вверх. Влажное дыхание леса и гор бодрит, мы, не сбавляя темпа, взбираемся выше и выше.

Наконец подъем окончен. Перед нами широкое плоскогорье, покрытое темными пятнами леса, и, когда всходит солнце, я вижу живописную картину — зеленые поля, группы высоких деревьев, реку и в утренней мгле горные вершины. Косые лучи золотят острые крыши круглых хижин, разбросанных на опушке леса — это Нианга, деревня, где мы, по указанию капитана, остановимся.

Я просыпаюсь поздно. Сложив на груди сильные руки, капрал стоит над моим ложем, как сторожевой пес.

Я остановился в Care commune. Это большая и опрятная хижина, которую, по указанию администрации, негры строят для белых путешественников в центре каждой деревни. Она поднята на сваи и окружена верандой.

Я лежу на резиновом надувном матраце на полу посреди большой пустой комнаты. Матрац покрыт белоснежной простыней, слегка надушенной английским одеколоном. В одном углу сложены ружья, в другом — мольберт, ящики с красками, фотоаппарат. Рядом с постелью на полу стоит открытый несессер с предметами туалета.

Все уже готово, капрал вопросительно ловит мой взгляд. Кивок головы, начинается процедура одевания. В Европе это необходимое и скучное занятие, ему обычно стараются уделить минимальное количество времени. Здесь — это величавая церемония, полная глубокого внутреннего смысла, как облачение патриарха. Белого человека отличает наружность, она должна показать неграм господина, удивить, поразить, подавить психологию тысяч сильных и ловких дикарей, подчиняющихся одному беспомощному европейцу. Эта церемония совершается медленно, по строго установленному ритуалу, который не меняется ни в джунглях, ни в песчаных пустынях. Душ, обтирание одеколоном, бритье, одевание, прическа. Завтрак. И вот я готов — в красивом высоком шлеме, подтянутый, военного типа костюм вычищен и разглажен. Сапоги сияют, пистолет у пояса, на груди — бинокль и фотоаппарат, в руке белая трость. Я беру в рот сигарету, капрал подносит огонь, отступает на шаг и вытягивается по стойке «смирно». Две-три затяжки, я опускаю на глаза темные очки, резко «марш!», и мы выходим. Пятеро слуг вытягиваются во фронт. Я прохожу, за мной капрал, тоже начищенный, алая феска набекрень, грудь вперед, белая трость под мышкой, позади важно следуют слуги. С суровой торжественностью белый господин нисходит на черную землю.

Задняя декорация сцены — изумрудная стена леса, откуда доносятся веселые крики обезьян и пенье птиц. По сторонам высятся плетеные из прутьев круглые хижины. Авансценой служит площадь, чисто выметенная и празднично освещенная солнцем. На ней толпа негров, ожидая появления высокого гостя, теснится вокруг охотников, которые выстроились в ряд и разложили перед собой дичь, фрукты, овощи и рыбу. Роскошную добычу самых ярких и пышных красок, самых диковинных и неожиданных форм.

Мы появляемся — все стихает. Жители садятся на корточки и наклоняют головы. Чеканным, твердым шагом я подхожу к ожидающим и останавливаюсь в десяти шагах — ближе к черным белый не подходит.

Навстречу мне выходит вождь. Это — Ассаи, капитан очень рекомендовал его как надежного во всех отношениях человека, но теперь я с восторгом рассматриваю вождя уже как модель. Какая находка! Какая натура для зарисовок и фотографий! Высокого роста, тонкий и сухой, с гордой осанкой и сдержанными жестами. На нем белый халат, поверх которого синий плащ, драпированный как римская тога. Ноги босые. В руках красный посох. Но голова, голова! С достоинством откинута она назад, взгляд больших черных глаз смело устремлен вперед, узкое горбоносое лицо породисто и тонко. Белые виски и стальная проседь в курчавых волосах придают всему облику особое благородство и внушительность.

Гортанным низким голосом Ассаи произносит короткую приветственную речь. Капрал, стоя позади меня, отрывисто лает перевод. Потом начинаются осмотр дичи и отбор для меня лучшего мяса. Охотники работают ножами, капрал командует, а я величественно наблюдаю.

Но это только вынужденная этикетом поза. Мне ничего не нужно, я заказал всю эту сцену капралу, чтобы исподтишка наблюдать за неграми и поскорее найти мотивы и персонажи для композиций на африканские темы. Я мысленно отмечаю себе детали костюмов, характерные движения и игру света на обнаженных телах. Но как быть дальше? Ведь понадобятся натурщики, а черные боятся позировать. Чем бы их привлечь?

«Начну с вождя. Если сговорюсь с ним, то потом постепенно привыкнут и другие», — размышляю я, глядя, как охотники самодельными ножами режут мясо.

Внезапно в голову приходит удачная мысль. Я отстегиваю от пояса свой нож и через капрала передаю вождю.

— Дарю ему с условием, чтобы, пока я здесь, мясо для меня вырезывалось этим ножом!»

Ассаи берет в руки подарок — блестящий кинжал нержавеющей стали с пестрой рукояткой, в красивых ножнах. Долго смотрит на него молча, в оцепенении восторга. Потом прижимает руку к сердцу и кланяется. Кругом шепот удивления, зависти и восхищения…

Вечер. Наступает час второго священнодействия: белый господин будет отдыхать и курить. В кресле, принесенном на голове из форта, я сижу на небольшой площадке над рекой у самого обрыва. Слуги справа держат на подносах бутылки коньяка, виски, содовой воды, а слева — табак, сигары и сигареты. Сзади в почтительном отдалении сидит на корточках толпа любопытных. Белый господин курит!..

Солнце заходит позади меня, и в бинокль перед собой я вижу розовую равнину, по которой бродят золотые звери. Вот зебры… стадо антилоп… семья жирафов…

Вдруг сзади движение, говор. Оборачиваюсь. Подходит Ассаи, одетый наряднее, чем днем, и более торжественный. Я замечаю, что он ведет за руку хорошенькую девочку лет двенадцати, похожую на изящную терракотовую статуэтку. Поклонившись мне, он важно и не спеша произносит несколько фраз и указывает на ребенка. Но капрала нет, я ничего не понимаю.

— Больная? — это слово на языке банту я знаю, потому что больных здесь приводят ко всем белым, безгранично веря в их всезнание и всемогущество. Но вождь отрицательно качает головой. Некоторое время мы оба говорим на своих языках и равно не понимаем друг друга. Это мне надоедает.

— Вот придет капрал, тогда разберу, в чем дело, — жестом даю понять, что аудиенция окончена.

«Делая эскизы, нужно подчеркнуть холодные рефлексы голубого цвета сверху, от неба, и теплые снизу, от земли, на всех этих шоколадных и черных телах. По существу, негры не черные, а голубые, и это будет выглядеть очень эффектно!» — думаю я снова, разглядывая степь в бинокль, сейчас же забываю о посещении Ассаи.

Люонга…

Вместе с бельем и оружием, сигарами и красками она отныне входит в число моих вещей. Моя живая игрушка…

Всходит луна. Я трясусь в маленькой машине. К утру буду на концессии, у границы Большого леса.

Жизнь всегда многолика, но в этой трагической стране, лишенной полутеней, она только двулика: лицо и изнанка, орел и орешка, черное и белое. Каждая культура имеет свои светлые и теневые стороны, идеализировать негров и их самобытную культуру нечего. Мыло и щетка Африке не повредят. Но ведь Европа дала ей не мыло и щетку, а пулю и плеть. Мы украли у этих людей свободу и жизнь. По какому праву?

Да, по какому праву?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.