«ВЫСОКОПАРНЫХ СЛОВ НЕ СТОИТ ОПАСАТЬСЯ…» Менглет, еще Менглет
«ВЫСОКОПАРНЫХ СЛОВ НЕ СТОИТ ОПАСАТЬСЯ…»
Менглет, еще Менглет
Рассказывает Майя Менглет
Я родилась не в мае, а в августе, но назвали меня все-таки Майей. Может быть, в этом заслуга моей бабушки по маминой линии — она была убежденной партийкой. Конечно, для нее и май и маевки — это святое. А может быть, сыграло роль и то, что по индийской мифологии Майя — богиня мечты и грез, а мои юные родители заканчивали ГИТИС и были полны надежд.
Одним словом, мое появление на свет было встречено всеми радостно. Меня привезли в дом политкаторжан, что в Большом Харитоньевском переулке, где жили папа, мама и мамины родители. В комнате были широченные, чуть ли не метровые, мраморные подоконники, и меня, новорожденную, положили в плетеную корзину и водрузили на подоконник. Я оказалась девочкой очень крикливой. У мамы не было молока, началась грудница, и я, голодная, кричала день и ночь. Этого ужаса моя партийная бабушка перенести не могла. Она готова была выкинуть меня вместе с корзиной. В итоге в трехмесячном возрасте родители отвезли меня в тихий, славный, любимый мной город Воронеж к бабушке Кате и дедушке Паше — папиным родителям. Они меня и воспитывали.
Расскажу немножко о них. Бабушка, Екатерина Михайловна, была дочерью генерала Охотина. Она родилась в Бессарабии, в Бендерах. Генерал Охотин прославился тем, что брал Шипку. В Болгарии на памятнике есть и его имя. В восемнадцать лет бабушка с четырьмя братьями и сестрой осталась без матери. Театр был ее мечтой, но с отцом-генералом и четырьмя детьми на руках это было немыслимо. Ей оставалось лишь обожание актеров. Она сдавала половину дома гастролерам. Я думаю, что делалось это даже не ради денег, просто бабушке очень хотелось общаться с этими необыкновенными людьми. У нее останавливались Комиссаржевская, Дуров, Поддубный, Шемякин и многие-многие известные артисты.
Папа рассказывал, что маленьким страшно боялся грозы. Раскаты грома и блеск молний наводили на него ужас. Он готов был залезть под стол, под кровать, если рядом не было близких людей, за кого можно было бы спрятаться, сжаться в комок и зажмуриться. Однажды загремел гром, и он забрался под диван, вдруг входит Иван Шемякин — такой двухметровый колосс ста шестидесяти килограммов веса — и говорит: «Жорик, мне срочно нужно послать телеграмму, сбегай на почту!» И папа, в одних трусах, под проливным дождем, под раскатами грома, трясясь от ужаса, побежал. После этого он совершенно перестал бояться грозы. Вот так, без всяких упреков Шемякину удалось перебороть детский страх. Надо сказать, что и папа тоже никогда никому не читал нравоучений.
Дедушку и бабушку в городе хорошо знали. Бабушку почему-то называли «мадам Менглет», хотя она, пусть и была генеральской дочерью, на «мадам» совсем не походила — была очень простой и доступной. У нее был замечательный характер — добрый, отзывчивый. Она всегда старалась чем-то помочь людям, и ей все платили любовью. Знаю, что в дни погромов она спасла в подвале еврейскую семью. Бабушка прекрасно готовила и была очень гостеприимной. У нас в доме постоянно кто-то жил. То появлялась какая-то дама в пенсне, то почти что членом семьи становилась другая женщина.
Бабушка Катя была очень темпераментным, взрывным человеком — могла накричать на кого-нибудь, правда, на меня она никогда не повышала голоса.
Для нее главным в жизни было благополучие семьи. Теперь, с возрастом, я стала ее прекрасно понимать. Мы с мужем за сорок пять лет совместной жизни почти не разлучались. В театре мы вместе, на гастролях — вместе. Я спокойна только тогда, когда он дома. Я поняла, что мое счастье в том, чтобы была счастлива моя семья. Для Екатерины Михайловны это тоже было важнее всего. Она страшно гордилась папой. Очень ценила и маму. В нашем доме никогда не было скандалов или конфликтов.
Дедушка, Павел Владимирович, был дворянином, но, конечно, об этом никто тогда и не заикался. Узнай кто — и поминай как звали. Работал он главным бухгалтером в управлении железной дороги. Почему-то у него был такой ритуал — обязательно каждый год он водил меня фотографироваться. Меня сажали в кресло, наклоняли головку на бочок, на ручке детские часики. И так из года в год. Стригли меня чуть ли не под бокс. Когда я слышала: «Георгий Павлович, какая у вас хорошенькая дочка» — я страшно удивлялась: у меня была совершенно дурацкая челка, торчащие уши, и я вовсе не казалась себе хорошенькой.
Папа с мамой бывали у нас наездами — приезжали к нам в гости с подарками. Почему-то мне запомнилось, как папа привез мне два почти одинаковых платьица — одно розовое, а второе фисташковое, но оба с оборочками, петушками, цветочками. Приезд родителей был для нас праздником. Для папы готовили волейбольную площадку, натягивали сетку. Там, где он появлялся, всегда начинались шутки, розыгрыши, воцарялась атмосфера легкая и праздничная. Он играл в футбол и волейбол, мы вместе ходили в гости и в театр, ели мороженое, которое он обожал, а в доме становилось шумно и весело.
Несмотря на то, что я была очень маленькой, у меня связаны ярчайшие ностальгические воспоминания с Воронежем.
У нас было три собаки и кошка Пушок. Овчарка Чарли и дог Раджа жили вместе с нами в доме, а дворняжка Джимка — под верандой. Дога взяли совсем крошечным щенком, у него еще лапки расползались, он не мог стоять.
Жили мы в кирпичном доме рядом с Покровским собором. Там был дом архиерея, настоятеля церкви, и несколько жилых домов, в том числе и наш. Моим детским другом был племянник архиерея, и я частенько заходила к нему домой. С этим собором нашу семью связывало многое. Папа в детстве там прислуживал. Меня там крестили няня и бабушка.
Позже собор превратили в антирелигиозный музей. По утрам в нем показывали фильмы для детей. Мы ходили смотреть то «Царевну-лягушку», то «Кощея Бессмертного».
Жили мы вместе с бабушкой, дедушкой и их сыном Женей — младшим папиным братом. Женя меня развлекал — запрягал собак в санки и катал вместе с подружкой вокруг рынка по площади. Собаки мчались изо всех сил, поражая прохожих.
Храм стоял на возвышении, все улицы шли к реке Воронеж. Гора называлась Вяхиревской и была довольно крутой, с нее Женька частенько запускал нас на санках. Санки неслись, у нас захватывало дух, и мы были совершенно счастливы. Сейчас, правда, эта гора уже вовсе не кажется мне такой крутой, но тогда…
После войны город был весь в руинах, но наш дом уцелел. Позже его снесли, и на его месте — просто мистика какая-то! — построили драматический театр. И там, где была наша дверь, теперь служебный вход. Я приезжала в Воронеж каждое лето до 1952 года. Привозила сюда и своих детей. Потом приехала уже в 1958 году после фильма «Дело было в Пенькове». Я так же, как и папа, очень люблю этот город.
В Воронеже был дивный театр — очень уютный, с красивыми бархатными креслами. Мы постоянно ходили туда с дедом. В некоторых гримерных жили актеры, иногда целыми семьями — с жильем было трудно. Я помню запах декораций, клея. Он мне безумно нравился. Может быть, бациллы влюбленности в театр пошли именно оттуда. Прекрасно помню замечательных воронежских артистов — провинциальных звезд.
Я прожила в Воронеже до пяти лет, а затем мы всей семьей — с бабушкой, дедушкой и Женей — отправились к родителям в Сталинабад. Поселились в двухэтажном доме на улице Орджоникидзе, рядом с горисполкомом. Дом казался мне очень большим и комфортным, сейчас, наверное, он показался бы мне кургузым и нелепым. У нас в трехкомнатной квартире было две комнаты. Одна большая — в ней жили бабушка, дедушка, Женя и я — и маленькая, где размещались родители.
Как удивительно устроена память, сколько лет прошло, сколько событий, а я отлично помню, что нашими соседями была эвакуированная семья из Киева. Там были две девочки, одна почти моя ровесница, а вторая постарше. Одна из них потом стала певицей, работает в Одессе. Мы с ней до сих пор поддерживаем отношения и, когда я приезжаю в Одессу, непременно встречаемся. А напротив нас жил летчик, и у него тоже была дочка. Этот летчик летал куда-то в горы. Как-то он привез нам много черепах и черепашьих яиц. Яйца я пробовать не стала, а черепах у меня дома было много. Они расползались по всей квартире, и мы собирали листья и кормили их.
В первый класс я пошла именно в Сталинабаде. В школе не было ручек, и дедушка, у которого были золотые руки, вырезал мне палочки. Тетрадок тоже не было, но и тут нашелся выход — мне сшивали старые пьесы и на другой стороне страничек я писала. Так я впервые приобщилась к театральному искусству. Я любила приходить в театр, зайти в бутафорский цех, в реквизиторский, что-то примерить на себя. Волшебная и таинственная страна «Закулисы» мне очень нравилась. Здесь были перепутаны времена, и рядом с мушкетерами можно было увидеть красногвардейца, а печальные три сестры запросто беседовали с каким-нибудь босяком.
Я помню многих актеров. Папа же был премьером. Он играл все главные роли, к тому же был таким красавцем. Его все боготворили. Мне было очень приятно, что я — его дочь.
Началась война, Женя ушел воевать, родители отправились на фронт с фронтовым театром, а я опять осталась с бабушкой и дедушкой. Мы получали аттестат — по нему нам выдавали какое-то повидло и кости, за которыми надо было идти, как мне казалось, страшно долго.
Война была далеко от нас, но все равно все думали о ней, жили ею. Мы, дети, ходили по Сталинабаду вдоль арыков и собирали персиковые косточки, потом сдавали их в аптеку. Нам говорили, что из них можно приготовить лекарство для солдат. И игры наши были связаны с войной. Мы придумывали, что если к нам придут немцы, то мы закроем подъезд, возьмем палки и будем ими сражаться.
Детство у меня было совершенно интернациональным: таджики, евреи, украинцы, русские — все жили очень дружно. У одной моей подружки Ани Камаловой дядя был известным балетмейстером, а его жена — певицей. Мы ходили к ним в гости, и все мне казалось там очень интересным.
Как— то дедушка решил посадить во дворе деревца. Я ему помогала, и мы посадили вишни. Потом все вместе поливали этот сад. Много лет спустя папа был на гастролях в Таджикистане. Оказалось, наши деревья доросли до второго этажа. Мне бы очень хотелось съездить сейчас в Душанбе и посмотреть, как вымахал наш сад. Но, увы, теперь сделать это не так-то просто.
В Сталинабаде папу пригласили сняться в кино. В фильме «Лермонтов» он играл Васильчикова. Мне было лет пять, и меня взяли в массовку — нарядили в красивое длинное платьице, и я ходила и играла с мячиком. Это был мой первый кинематографический опыт. И папин тоже. Вообще же папа кино не любил. Может быть, его не очень-то и приглашали. Мне кажется, у него было слишком породистое, чуждое, «несоциалистическое» лицо. Между прочим, когда я снималась в своем первом фильме — «Дело было в Пенькове», то меня «простили». Был такой термин. Мне делали простенькую прическу на косой пробор. Моя внешность, видимо, тоже не укладывалась в рамки соцреализма.
Я помню, что в Сталинабаде было много эвакуированных с Западной Украины, из Польши, из других стран. В комиссионных магазинах продавались очень красивые вещи. И вот как-то мама купила мне там огромного пупса. Он был величиной с грудного ребенка, у него были ручки и ножки с перевязочками и, что было совсем необычно, закрывающиеся глаза. Его можно было купать, потому что он был гуттаперчевый. Как-то я вышла с этим пупсом и стала мыть его во дворе под краном. Кто-то из взрослых увидел это зрелище и возмутился: «Как это маленькой девчонке разрешают купать ребенка под краном». У этого пупса был один недостаток — у него не было волос. Когда мы приехали в Москву, мама заказала для него в театре парик из настоящих волос, мы приклеили эти волосы, и моя кукла Ира стала настоящей красавицей.
Помню еще один подарок родителей. Мне исполнялось восемь лет, и мама с папой подарили мне на день рождения огромную корзину. В ней было восемь арбузов и отборные персики. Эта корзина цела у меня до сих пор.
В конце войны мы всей семьей вернулись в Москву, в тот самый дом политкаторжан в Большом Харитоньевском переулке, где на подоконнике я провела первые месяцы своей жизни.
Этот двухэтажный дом, куда политкаторжан поселили в 1924 году, соединялся с домом водочника Смирнова и домом Алексеевых (Станиславского). Сейчас там ресторан «Дубровник». В нем было два входа. Парадный вход с шикарной мраморной лестницей на второй этаж и с потрясающим зеркалом внизу был, конечно, закрыт. Ходили мы, естественно, через черный вход.
Рядом с нашим домом был Юсуповский замок. Когда проходили выборы, именно там почему-то располагался избирательный участок, и мы вместе с взрослыми бежали туда и любовались потрясающими витражами, лестницами, шикарными картинами, вазами, антикварными тарелками. Потом там расположилась Академия сельскохозяйственных наук, и иногда я видела, как подъезжает Лысенко.
Об этом доме у меня очень теплые воспоминания. Конечно, жизнь была, что и говорить, нелегкая. Мы жили вшестером в девятиметровой комнате. Чтобы пройти в нее, надо было пересечь общую кухню — одну на два этажа. Газа еще не было, и на кухне стояла масса примусов и керосинок. На весь дом был один телефон. Возле него висел своеобразный «пульт» с указанием, кому сколько звонков. Нам — три. Квартира, естественно, была коммунальной, где соседей — как семечек в арбузе. Например, одна очень милая, но совершенно сумасшедшая женщина. У нее всегда загорались какие-то тряпки. Все боялись, что будет пожар. Была чудная семья — Софья Абрамовна и ее дочь Инночка. Софья Абрамовна была бухгалтером, а ее дочь — химиком. Мы жили довольно дружно. Старались помочь друг другу. Несмотря на то что папа был народным артистом, у нас не только никогда не было роскоши, не было даже особенного достатка. Нам всегда не хватало денег, потому что мы все шестеро жили на одну папину зарплату, а она была совсем небольшой. Софья Абрамовна нас постоянно спасала. В день зарплаты папа всегда отдавал ей долг, а через несколько дней опять брал. Сколько я себя помню, мы всегда жили бедно, но или время было такое, или мы были такими, почему-то это никого не угнетало.
Мои подружки были обеспеченнее, чем я. Например, у меня не было собственного велосипеда, но кто-нибудь давал мне свой, и мы по очереди катались. Мама мне вечно что-то переделывала, перевязывала, перешивала. Из своей пижамы — кофточку, из папиных брюк — юбочку, и я была счастлива. А когда папа получал зарплату, мы с ним шли к метро «Красные Ворота», покупали мороженое и делили его поровну.
До восемнадцати лет я жила с бабушкой и дедушкой, а родители приходили к нам обедать. Бабушка Катя готовила для всех обед и давала родителям обязательно еще и с собой еду в стеклянных баночках. Одно время у папы и мамы была восьмиметровая комнатка в коммуналке. Причем, чтобы пройти из нее в кухню, надо было миновать проходную комнату, в которой жил совершенно нам посторонний человек с семьей. Он был слепым и звали его Александр Николаевич.
До этого был период, когда все мы какое-то время размещались в шестиметровой комнатке в полуподвале, которую удалось купить папе. Что уж говорить о девятиметровой комнате в Большом Харитоньевском переулке — она казалась просто роскошью. Когда же нам удалось присоединить к ней полутемную комнату без окна под лестницей — это уже было счастьем. Но странно, мне кажется, что при всей тесноте и неустроенности мы не испытывали особых неудобств. Может быть, это звучит банально, но все были как-то объединены, а сейчас не всех знаешь, кто живет с тобой на одной лестничной площадке.
Я с детства знала, что мой папа — артист. Он был культом в семье. Вся его жизнь подчинялась театру. Его день строился так: утром он вставал, его кормили, и он уходил на репетицию. Перед спектаклем он иногда ложился на тахту и отдыхал. На это время жизнь наша замирала. Если я во время прогулки замерзала, то бежала греться не домой, чтобы не потревожить папу, а к подруге. Бабушка шла на кухню. Покой папы очень оберегали. Бабушка очень им гордилась и старалась содержать его хорошо. Он любил красивую одежду. Помню его любимую кожаную безрукавку с «молнией» на кармашке, синий свитер, вязаный галстук. Когда продали дом в Воронеже, папе купили шубу на бобровом меху, а маме — гуцульский тулуп.
Я ходила на все папины спектакли в Театр сатиры. Причем ходила не по одному, а по многу раз. Водила своих подружек, и все они непременно влюблялись в папу. Я видела всех знаменитых артистов папиного театра. К Владимиру Хенкину мы даже приходили домой, и он показывал мне свою великолепную коллекцию часов. Может быть, потому что мы не так уж часто ходили в гости, это и врезалось в память. Вообще же папа не был светским человеком. Он не приводил к нам никаких компаний и сам предпочитал проводить свободное время не в компаниях, а дома. Его закадычные друзья были еще со школьных лет Женя Кравинский и дядя Леша Алшутов, очень крупный инженер и скромнейший, очаровательный человек.
Конечно, первое мое сильное впечатление от папиной работы — его Жорж Дюруа в «Милом друге». Мне нравилось, что папа такой красивый, коварный, хитрый и все женщины в него влюблены. В нем был флер таинственности.
Потом папа потрясающе играл в пьесах Маяковского. «Клоп" мне нравился больше, чем „Баня“. В „Бане“ мне было по-детски обидно, что папа, такой красивый, так себя изуродовал — сделал себе нос и усы. „Баня“ и „Клоп“ были спектаклями, необычными для своего времени. Баяна он играл блестяще. Двигался прекрасно. Всегда считалось, что у папы нет слуха и он плохо двигается. Вдруг оказалось, что он такой пластичный. Какие-то сюрпризы открывались.
Творческая жизнь папы сложилась удачно. Он сумел вовремя сменить амплуа любовника и перейти на характерные роли. В этом смысле я, наверное, тоже унаследовала что-то от него, потому что я в молодые годы играла исключительно героинь — комсоргов, студенток. Когда я снялась в своем первом фильме «Дело было в Пенькове», я сразу стала знаменитой. Везде висели мои огромные портреты. Узнаваемость была невероятная. На улице, в транспорте все оглядывались. Фильм нашел дорогу к сердцу каждого зрителя, он был теплым, искренним.
Папа был уже знаменитым артистом, а к нему подходили и спрашивали: «Скажите, а вы имеете отношение к Майе Менглет, которая снималась в кино?» Это, конечно, было несправедливо, потому что папа был замечательным мастером. Правда, потом, когда он снялся на телевидении в сериале «Следствие ведут знатоки», мы сравнялись в популярности.
Советская драматургия разнообразием не радовала, и я играла «голубых» героинь довольно долго. А когда мне было лет сорок, я была хороша собой и продолжала играть всех героинь, вдруг мне предложили роль старухи, злой и одинокой женщины, которая умирает на сцене, в пьесе О. Заградника «Мелодия для павлина». Со мной просто была истерика — я не могла понять, за что мне это, почему я, такая цветущая, красивая и замечательная, должна играть такую роль. Потом режиссер Анатолий Васильев стал мне объяснять, что каждый человек имеет внешнюю оболочку и то, что у него внутри. То, что внутри, иногда очень сильно маскируется. Каждый не хочет выносить на поверхность свои «болевые» вещи, чтобы это кто-то замечал. Эта героиня, по сути, такая же добрая, такая же ранимая, как и я. В ту пору все считали, что я крепко стою на ногах — красивая, благополучная, но на самом деле я человек очень закомплексованный, неуверенный в себе. Анатолий Васильев сказал, что он разглядел это во мне и что эта героиня на самом деле очень добрая, она мечтает о дружбе, о любви и, когда ее выгоняют из дома, умирает от разрыва сердца. В результате работа получилась замечательная. Для меня это было первым шагом, чтобы уйти в характерность.
Моя жизнь складывалась не совсем традиционно. Можно предположить, что раз я выросла в актерской семье, то, естественно, мечтала стать артисткой. Но ни папа, ни мама никогда не пытались сделать из меня актрису. Все произошло довольно случайно. Как-то к нам в школу пришли из Дома пионеров и попросили почитать стихи. Я прочитала какую-то басню Крылова и отрывок из «Молодой гвардии», и меня, одну из всего класса, пригласили в студию художественного слова. Из этой студии я довольно быстро перешла в театральный кружок. Там была замечательная атмосфера, я играла в спектаклях главные роли и уже к восьмому классу твердо решила, что хочу стать только артисткой. Я пошла на прослушивание в несколько театральных вузов. В Школе-студии МХАТа меня заметил Виктор Карлович Монюков. Я призналась, что еще не закончила школу, и он мне посоветовал после десятого класса приходить к ним. С родителями, куда поступать, я не советовалась. Решение принимала совершенно самостоятельно. Родители меня никогда никуда не проталкивали, не подсказывали, как играть, не навязывали своего мнения.
Когда я была в девятом классе, сын актера Театра сатиры Федора Николаевича Курихина, Никита, снимал свой дипломный фильм. Он попросил папу там сняться, а заодно снял и меня. Это была наша вторая, если считать мое участие в массовке фильма «Лермонтов» в детстве, совместная с папой работа. В этом фильме меня заметил Сергей Аполлинариевич Герасимов. Прошло какое-то время, и вдруг у нас дома раздался звонок. Позвонил сам Сергей Аполлинариевич и сказал, что он набирает курс и предлагает мне у него учиться. Я это запомнила на всю жизнь. Только потом я оценила, какого масштаба человек позвонил мне — девчонке, но тогда я гордо ответила, что хочу учиться только в Школе-студии МХАТа. В то время курс набирал Василий Осипович Топорков, а про него я с детства слышала от папы, что он замечательный артист и педагог. После окончания школы я прошла все три тура и меня приняли в Школу-студию МХАТа. Тут со мной произошел случай, чуть не изменивший мою жизнь. Мама сшила мне замечательное платье цвета свекольника со сметаной. Как-то я ехала в нем в метро, и вдруг ко мне подошла женщина и спросила, не хочу ли я показаться в Доме моделей на Кузнецком мосту. Там собирают группу манекенщиц для поездки в Лондон. Я пошла. Я была очень худенькая, и мне сказали, что я по всем параметрам подхожу. Конечно, Лондон в 1953 году — это было потрясением. Я прибежала домой, радостная, и выпалила, что еду в Лондон с Домом моделей. Ярости папы не было предела — он размахнулся и дал мне по физиономии. Это было первый и последний раз в жизни. Сейчас-то я его понимаю -папа всегда был одержим театром. Он не понимал, как можно жить без театра, и такое легкомысленное предательство казалось ему непростительным.
Вообще же папа моим воспитанием не занимался. Воспитывали меня бабушка с дедушкой. Бабушка воспитывала свой добротой, чуткостью, любовью к людям.
Хочу немного сказать и о своей второй бабушке. Она была фигурой очень колоритной. Мамину маму звали Берта Ансовна. Она латышка. Ее девичья фамилия — Рога, Королевой она стала, уже выйдя замуж. Она была членом партии с 1903 года, а в шестнадцать лет ее уже арестовали и отправили в ссылку за пропаганду революционных идей. Дедушка же был меньшевиком. Познакомились они в ссылке, в Сибири. Там и поженились. Мама родилась в Таруханском крае. Бабушка была ортодоксальной, убежденной большевичкой, ее всегда выбирали секретарем парторганизации. Мы, шутя, называли ее «латышским стрелком». Дедушку я видела мало. Он все время был в разъездах, может быть, опасался своего меньшевистского прошлого, а может быть, были иные причины. Бабушка Берта, которую я своими воплями так раздражала в младенчестве, потом была со мной очень нежна. А моего младшего сына Димку она просто обожала. Как только он начал ходить, он бежал в комнату к Берточке. Они садились рядом на диван и рассматривали вместе огромные книги о Москве и такие же огромные партийные книги, еще она давала ему книги о Гражданской войне, рассказывала о революции, о том, как она в корзине носила прокламации, и учила его революционным песням. Когда Димке было год и два месяца, он уже был идейно подкованным и прекрасно пел «Наш паровоз вперед летит», «Смело, товарищи, в ногу» и «Интернационал».
Замуж я вышла рано — в восемнадцать лет. Моим мужем стал Леня Сатановский, но фамилию я решила не менять. Дедушка очень переживал, что род Менглетов кончается. Вот я и осталась с этой фамилией. Выросли два моих сына — тоже Менглеты.
В девятнадцать лет, когда я училась на втором курсе, у меня родился Алеша. Мама все заботы о нем взяла на себя, чтобы я могла нормально учиться. Мы жили вместе с родителями в однокомнатной квартире. Однажды я ушла на занятия, прихожу, а меня встречает испуганный папа: «Майя, Майя, какой ужас! Он пошел. Я не знаю, что с ним делать!» Так что первые шаги Алеша сделал при участии папы.
Алеша тоже стал актером, хотя мы совершенно этого не хотели. Он был необычным ребенком — с детьми общаться не любил. С пятилетнего возраста изображал репортера. Садился рядом с бабушкой и вел репортаж с Эйфелевой башни. Ему надо было выплескиваться на взрослую публику, детям это было неинтересно. Он был очень обаятельным и всегда оказывался в центре внимания.
Когда ему было лет тринадцать, он снялся в фильме «Старая крепость» в роли Котьки Григоренко. Потом его пригласили в фильм «Ура, у нас каникулы!», где он играл английского мальчика. Он был хорош собой невероятно, а кроме того, учился в спецшколе и прекрасно говорил по-английски. Во время съемок у него появилось много знакомых иностранцев — детей коммунистических лидеров, которые вынуждены были жить в СССР. Дружба с ними Алеши доставляла нам в свое время много волнений. Она вызывала в определенных органах пристальное к нему внимание.
Он вообще был независимым человеком. Как-то взял у нас в Театре имени К.С. Станиславского старую шинель из спектакля «Дни Турбиных» и ходил в ней по улицам. Его даже забрали в милицию, сказали, что он позорит честь офицерского мундира.
Алеша прекрасно знал английский язык, и мы были уверены, что он пойдет в Институт международных отношений. Мы с мужем уехали на гастроли. Звоню, спрашиваю, как экзамены, а он мне сообщает, что поступил в ГИТИС на курс Андрея Александровича Гончарова. До сих пор про него рассказывают какие-то необычайные истории. Он мог прогуливать лекции, но когда показывал работу, сбегались смотреть все. Как-то встал вопрос об его исключении за плохое поведение, тогда Гончаров позвонил папе и сказал: «Я бы его выгнал, но он такой талантливый, уникальный мальчик, такие раз в сто лет рождаются». Его много раз приглашали сниматься в кино, но, вероятно, он не обладал тем, чем обладает папа, — одержимостью театром. Он не был фанатиком. Его приглашали на пробы, а ему было лень рано вставать и ехать на съемку. Может быть, ему все слишком легко давалось.
Алеша женился на девушке из Германии и уехал с ней. Вначале работал как переводчик. Потом они переехали в Австралию. Там он стал заниматься своим настоящим делом. Сейчас он — директор русского радио и работает в театрах Мельбурна. Мы видели спектакль «В ожидании Годо» с его участием. Когда он вышел на сцену, мы поразились — вылитый Георгий Павлович Менглет: у него уголки губ загнуты, как у деда, улыбка, как у деда, голос, манера разговаривать, рассказывать анекдоты, иногда пересыпая их матерными словцами, — все так же обаятельно и заразительно, как у Георгия Павловича. Он даже большой палец потирает так же, как его дед.
Алеша много снимается и в кино, и на телевидении. В четырехсерийном фильме «Петров» он играет главную роль — нашего дипломата, который остался за границей в 1951 году. Играет на английском языке. Он работает успешно — во всяком случае, как актер входит в разряд австралийских первачей. В свое время его приглашал к себе во МХАТ Олег Николаевич Ефремов, когда приезжал с «Чайкой» в Мельбурн. Но сотрудничество по каким-то причинам не состоялось.
Алеша живет в Австралии уже двадцать лет. Там у него родились две дочери — Дени и Катя. Одной восемнадцать лет, другой — шестнадцать. Они настоящие австралийки. Одна пловчиха. Другая увлекается архитектурой. По-русски, к сожалению, почти не говорят, знают всего несколько слов. Много раз они приезжали в Москву, и папа водил их в театр, в цирк. Им все здесь очень нравится. Будет ли кто-нибудь из них актрисой — не знаю. Может быть, на Алеше и прервется наша актерская династия.
Через двенадцать лет после Алеши родился мой второй сын — Дима. Забавно, что у нас в семье у всех такая разница. Папин брат, Женя, родился через двенадцать лет после папы, я — через двенадцать лет после Жени.
Дима был мальчиком увлекающимся. В четыре года им овладела страсть к изучению карт, атласов, географии. Мы, прочитав Спока, поощряли все увлечения, поэтому вся квартира была заполнена картами. (Когда мы однажды путешествовали по Чехословакии на машине, Дима, помня наизусть карту, руководил нашими передвижениями — он знал буквально каждую улицу, каждый поворот.) Потом Дима увлекся изучением языков — польский, японский, французский. А затем пошел на день рождения к своему другу Шурику Лазареву, сыну Александра Лазарева и Светланы Немоляевой, и увидел у него конструктор «Юный химик». И вот эта «зараза» перенеслась в наш дом. Что у нас творилось, описать трудно — что-то постоянно гремело, взрывались унитазы, соседи вызывали милицию. Однажды я, опаздывая на спектакль, открыла дверь в ванную, оттуда вылетел какой-то ватный тампон из пробирки, за ним «лисий хвост» желтого цвета, я вдохнула… В себя пришла, только когда приехала «скорая помощь».
Мы все терпели. На улице 25 Октября был магазин химических реактивов. Их продавали только специалистам. Мы с папой приходили туда и умоляли продать нам хоть капельку. Продавали — исключительно из любви к искусству.
Друзья дарили только колбы и пробирки. В результате Дима поступил-таки на химфак. Папа подвел черту: «Это в нашей семье выродок. Я химию ненавидел. Майя — ненавидела. А он у нас — какая-то аномалия». Теперь Дима уже защитил докторскую.
Хочу вернуться к очень тяжелому моменту в моей жизни — уходу папы из нашей семьи. Я понимала, что папа очень красив, очень обаятелен, что он нравится женщинам. Я это воспринимала как должное и не думала, что у мамы может быть соперница. Правда, я была уже взрослой, а папа, случалось, приходил под утро и говорил, что ходил по улице Горького и обдумывал роль, учил текст. Я свято в это верила и с отчаянием думала: «Боже мой, наверное, я никогда не смогу стать артисткой, не смогу вот так ходить по ночам и думать о роли».
Папу я всегда обожала. У него есть замечательное качество — он не поддается пессимизму, в нем нет занудства. Когда у него бывало неважное настроение, он начинал рисовать. У него были замечательные рисунки.
Его всегда спасает юмор. Он острослов, в его устах даже ругательные слова звучат обаятельно. Я это знала с детства.
Мама же мне казалась очень строгой. Она могла часами читать нотации. Иногда я думала — лучше бы ударила, чем объяснять то, что я давно поняла. Папа же, в отличие от мамы, никогда не читал нотаций. Наши разговоры всегда носили дружеский характер и были окрашены юмором. Он был хохмач, юморист. С ним всегда было легко и забавно. Все мои подружки тоже были от него без ума. Когда он увлекся фотографией, то однажды нарядил меня в свои старые кожаное пальто и шляпу, дал в руки незажженную сигарету — это в пять лет — и так сфотографировал. Папа всю жизнь был футбольным фанатом. Его ночью разбуди, спроси, кто в 1945 году забил гол в правый угол левой ногой команде ЦСКА, — он сразу же ответит. Он и меня приобщал к футболу — брал с собой на матчи. Я вместе с ним болела, орала, переживала. Он всю жизнь болел за ЦСКА. Я тоже стала болельщицей этой команды. Папа был для меня неотъемлем от театра и от футбола.
Он был моим дружочком. Я могла поделиться с ним всем. Могла без утайки ему обо всем рассказать. Мы садились с ним на старинный сундук в коридоре, и я ему, а не маме, рассказывала все свои любовные истории. Когда меня впервые проводил мальчик, я сразу же сообщила об этом папе, и он давал совет, как мне себя вести. Папа был свой в доску. (Со своими детьми я пыталась строить отношения на такой же основе. У нас тоже всегда были доверительные, дружеские отношения.)
Мама же была человеком строгим, сдержанным, вся в себе. Наверное, в молодости, когда меня еще не было или я была маленькой, она была темпераментной, заразительной. Кто-то написал ей даже такие стихи: «О, так играть нельзя, не надо. В тебе вино из винограда».
Папа рассказывал, что она была очень наивной, и он над ней подтрунивал. В ее партийной семье были строгие порядки. Она, например, не знала матерных слов. Они с папой учились на одном курсе, и как-то на лекции папа ей устроил такую подлянку. Он сказал: «Валя, я не успел записать. Спроси, когда жил презерватив?» А мама была секретарем комсомольской организации, ходила с двумя косичками-баранками и понятия не имела, о чем идет речь. Она встала и наивно спросила. Ее ругали страшно, разбирали на собрании. Их семейная жизнь, наверное, была непростой, но мама всегда была человеком скрытным, может быть, она что-то и подозревала, но со мной своими подозрениями никогда не делилась и никогда не обсуждала папу.
То, что он решил уйти от нас, было для меня полной неожиданностью. Шоком. Я прекрасно помню, как вошла на кухню и увидела два профиля — мамин и папин. Папа плакал. Он сказал: «Я не могу поступить иначе». У меня к тому времени была уже своя семья, ребенок, но я пережила это очень болезненно. Я кричала маме: «Ты не можешь дать папе развод!» — хотя мама сразу же согласилась на это. Мне было не важно, к кому папа уходит, да и Нину Николаевну я тогда не знала, главное было то, что папа уходит от нас, что я его теряю. К тому же я чувствовала себя виноватой, ибо после рождения моего сына мама все заботы о нем взяла на себя, и, как мне казалось, это отвлекло ее от папы. Она стала ему уделять меньше внимания.
Папа приходил к нам вначале каждый день. Мама его ласково встречала, целовала в щечку, Лешка мне кричал: «Дед Жорюга пришел, иди!» — а я запиралась в ванной и рыдала. Спрашивала у мамы: «Как ты можешь его принимать?» Мама же продолжала спокойно общаться с папой. Они разговаривали, что-то обсуждали, иногда мама чинила ему рубашки.
После его ухода из семьи я долго с ним не общалась, а Алеша дружил с детьми Нины Николаевны. Когда же мама заболела, я обратилась к сыну Нины Николаевны, Мише. И вот ведь какие номера выкидывает судьба — мама умерла на руках у сына Нины Николаевны. Он — замечательный врач и замечательный человек. Я его очень люблю.
Уже после того, как мамы не стало, я вошла в тот дом. Нельзя долго таить злобу, тебя самоё это источит. Сейчас я благодарна всей этой огромной замечательной семье. Я знаю, что папа в надежных руках. Его там любят, о нем заботятся, к нему относятся ничуть не хуже, чем относились бы мои дети.
Я очень ценю папин замечательный характер, его внутреннюю интеллигентность, воспитанность. У него потрясающее качество: он всегда был доступен и одинаково уважительно относился ко всем людям, будь то дворник или министр, рабочий сцены или генерал. В нем никогда не было, и сейчас нет, высокомерия или фанаберии. Это — признак ума, интеллигентности, и они мне очень дороги. Может быть, эти качества ему привила бабушка. Я старалась культивировать их и в себе, и в своих детях. Надеюсь, мне это удалось.