Глава четырнадцатая
Глава четырнадцатая
Еврейский вопрос. — Дело Бейлиса. — Шульгин приобретает странную славу. — «Цусима» Российского государства
О легкомыслии и самомнении надо сказать особо.
Одной из главных причин катастрофы Шульгин называл не экономическое отставание от западных стран (Германии прежде всего), а переоценку русскими собственных сил.
«Однако весьма возможно, что русский народ пережил бы свою болезнь… без катастрофы, если бы не два сопутствующих этой болезни обстоятельства.
Эти обстоятельства были: евреи и немцы. Главная ошибка тех, кто вел русскую нацию, состояла в том, что, не рассчитав своих сил, вели борьбу одновременно с этими двумя исключительной мощности расами.
Теперь можно сказать почти с уверенностью, что, объявив войну Германии, надо было помириться с еврейством. Или, наоборот, продолжая борьбу с еврейством, надо было ни в коем случае не допускать войны с Германией. Для этого надо было пожертвовать нашими интересами на Балканах и, может быть, многими другими. Надо было пустить немцев в Азию, предоставив им Багдадскую дорогу и все то, что они хотели, или, наоборот, надо было с самого начала войны, или даже гораздо раньше, когда выяснилась ее неизбежность, дать еврейству равноправие, которого оно добивалось, и использовать всю его огромную психологическую силу на защиту России, которая с минуты объявления равноправия стала бы для евреев землей обетованной.
Но этого не поняли. Мы хотели объять необъятное, быть победителями на всех фронтах, совершенно не подсчитав своих сил. В этом, впрочем, сказалось только в высшей степени подчеркнутое наше обычное „кое-какство“.
Наиболее яркое проявление сего качества можно было наблюдать, когда военный министр Владимир Александрович Сухомлинов закатил перед самой войной ошеломляющую статью в „Биржевых Ведомостях“ под заглавием „Мы готовы“. Это в то самое время, когда он, по его собственным словам, твердо знал, что мы не только не готовы, но что самые элементарные реформы, совершенно необходимые для русской армии, могли быть закончены только в 1916 году.
Мы это твердо знали и все-таки полезли на „авось“, „небось“ и „ничего“. Результат и был соответственный: ничего от России и не осталось.
Силу еврейства понимали плохо. Я отлично помню свой разговор с редактором издателем „Нового Времени“ Алексеем Алексеевичем Сувориным, который имел место в 1907 или 1908 году. Как известно, Суворин не был заражен либеральными идеями, наоборот, это был важнейший консервативный орган в России, имевший серьезнейшее влияние в правительственных кругах. Вернее даже сказать наоборот — „Новое Время“ было рупором правительства.
Суворин принял меня ночью по своему обыкновению: он вставал в 8 часов вечера и ложился утром. Это был высокий, совершенно белый старик, производивший впечатление. Я говорил с ним по поводу одной своей полуполитической, полулитературной вещи под названием „Еврейка“, которую я ему прислал для прочтения. Он сказал мне, что это не беллетристика, а передовая статья, в чем я был с ним вполне согласен.
Но относительно самого существа предмета мы разошлись. Он не понимал силы еврейства и важности вопроса. Резюме его жидопонимания сводилось к следующему:
— Вы напрасно придаете такое значение еврейскому вопросу. В конце концов, это вопросы чисто местные, ваши юго-западные. Это вопрос отнюдь не всероссийского масштаба.
Так были слепы люди…»[102]
Это строки из шульгинского письма начала 1925 года.
Он ошибался: не все люди были слепы. Например, Столыпина нельзя назвать слепым, многих конституционных демократов, промышленников и торговцев — тоже. Еще в 1906 году Столыпин на заседании Совета министров вынес вопрос о положении евреев. Когда приводят этот факт, никогда не цитируют само решение правительства, а оно очень выразительно.
Особый журнал Совета министров от 27 и 3 октября и 1 декабря 1906 года «О пересмотре постановлений, ограничивающих права евреев»:
«В царствование августейшей прабабки Вашего императорского величества блаженной памяти императрицы Екатерины Великой, в силу последовавшего в 1772 году первого раздела Польши, к Российской империи отошла исконно русская область, известная под именем Белоруссии. Вместе с прочими жителями данной области, принятыми в русское подданство, в состав народностей Империи вошли также населявшие Белоруссию евреи. К этому времени, таким образом, и следует отнести возникновение в нашей государственной жизни еврейского вопроса… в 1772 году было установлено полное равноправие евреев. Не лишне отметить, что признав евреев полноправными гражданами, Россия опередила в данном вопросе все остальные европейские государства. Жизнь не замедлила, однако, указать, что разрешение еврейского вопроса в смысле уравнения с остальными подданными представляется невозможным, ввиду присущих этому народу характерных свойств, ставящих его, где бы он ни находился, в резко обособленное от коренных жителей положение, быстро переходящее в эксплуатацию и экономическое угнетение христианского населения. Эти отрицательные особенности еврейского племени побудили правительство отступить от только что установленного начала гражданского равноправия евреев; к концу царствования Екатерины Великой евреи уже были устранены от отбывания воинской повинности и последовал ряд административных распоряжений о недопущении водворения евреев внутри Империи и удержании их в тех пределах, где их застала русская власть. Таким образом, была намечена та особая черта постоянной оседлости евреев, которая сохранилась в законодательстве о евреях и до сего времени»[103].
Правительственный протокол подробно перечисляет развитие ситуации: попытки смягчения, а также новые репрессии, вызванные нарушениями евреями закона, которые приводили к конфликтам с местным населением: контрабанда спиртом, ростовщичество, хищническое ведение хозяйства в приобретенных имениях — вырубка лесов и дальнейшая перепродажа земли крестьянам по спекулятивной цене. Попытка правительства в 1844–1847 годах предоставить евреям возможность заниматься сельским хозяйством в южных губерниях, выделение значительных наделов казенных земель, пособий, налоговых льгот, освобождений от призыва в армию не дали ожидаемого результата.
«Привлеченные денежными пособиями и прочими льготами, евреи-колонисты продолжали заниматься привычным им посредничеством и торговлей, преимущественно продажей вина, а земельные свои наделы сдавали крестьянам или обрабатывали через наемных рабочих из христиан»[104].
В конце концов, узаконенные на то время ограничения не позволяли евреям жить в сельской местности (даже в черте оседлости), проживать в столицах (кроме купцов 1-й гильдии, лиц с высшим образованием, студентов, ремесленников), входить в руководство акционерных обществ, приобретать землю. Экономически очень активное и вместе с тем крайне стесненное в правах еврейское население, к тому же испытывавшее злоупотребления «нижних чинов» администрации, стало валом валить в революционные организации. Еврейский вопрос стал одним из главных для Столыпина, и он объявил об этом в своей программе, что произошло почти сразу вслед за взрывом правительственной дачи на Аптекарском острове 12 августа 1906 года.
В Особом журнале Совета министров указывалось: «На первом месте в ряду этих задач стоит вопрос о крестьянском землеустройстве. В этом же порядке подлежат проведению некоторые неотложные мероприятия в смысле гражданского равноправия и свободы вероисповедания и по отмене отживших ограничений, стесняющих крестьян и старообрядцев. Далее правительством намечено к ближайшему осуществлению расширение сети народных школ в связи с планом введения всеобщего обучения. Равным образом в означенном правительственном сообщении возвещено, что в области еврейского вопроса безотлагательно будет рассмотрено, какие ограничения, как вселяющие лишь раздражение и явно отжившие, могут быть отменены немедленно и какие, как касающиеся существа отношений российской народности к коренному населению, являются делом народной совести, почему предрешение их стеснило бы последующую работу законодательных учреждений»[105].
Отсылка к «делу народной совести» означала возможность перенесения проблемы на усмотрение Государственной думы.
В Особом журнале мнение Столыпина выражено прямо, надо срочно принимать решение: «В видах умиротворения озлобленной еврейской среды для правительства является и долгом совести, и велением политической мудрости устранить, хотя бы в путях чрезвычайного закона, все то, в чем сказывается напрасное и унижающее человеческое достоинство евреев»[106].
По мнению премьера, царь лично должен был принять необходимое решение, однако тот не стал этого делать, передав вопрос на рассмотрение Государственной думы.
Решение было записано на протоколе Особого журнала. Вот оно: «Собственною рукою Его Величества начертано: „Внести на рассмотрение Государственной Думы“.
декабря 1906 года.
В Царском Селе.
Председатель Совета министров Столыпин».
К этому добавим, что на последующих сессиях Государственные думы этот вопрос не выносили на пленарное голосование. Только на обсуждение его однажды вынесли кадеты — и далее дело не продвинулось.
Зато Столыпин отдельными своими решениями ослаблял ограничения: к 1911 году был увеличен список мест, где разрешалось проживать евреям, на 299 населенных пунктов.
Как писал Солженицын, «а Столыпин, после своей неудачной попытки в декабре 1906, — не возбуждая законодательного шума, немо-административно облегчал отдельные антиеврейские ограничения».
На это осудительно отозвался нововременский публицист М. Меньшиков: «Черта оседлости при Столыпине сделалась фикцией». Евреи «…побеждают русскую власть, отнимая у нее одну область авторитета за другой… правительство поступает так, как если бы оно было еврейским»[107].
Хотя, конечно, проблема оставалась.
У нее был и международный аспект, который сильно задевал государственные финансы и вообще экономику России. Когда в начале 1906 года Витте обратился к европейским банкирам за займом, он натолкнулся на твердый отказ Ротшильдов.
«Я счел нужным пощупать почву, как отнесутся Ротшильды к займу, и поручил это нашему финансовому агенту в Париже Рафаловичу. Парижские и Лондонские дома Ротшильдов между собою весьма связаны, со смертью барона Альфонса главенство перешло в руки лондонского лорда Ротшильда, поэтому Рафалович поехал в Лондон, и затем я получил от Рафаловича такой приблизительно ответ:
„Ввиду уважения питаемого Ротшильдами к личности графа Витте, как государственного деятеля, они охотно оказали бы полную поддержку займу, но не могут этого сделать, покуда в России не будут приняты меры к более гуманному обращению с русскими евреями, т. е. не будут проведены законы, облегчающее положение евреев в России“. Так как я не считал достойным для власти по поводу займа подымать еврейский вопрос, то полученный мною ответ меня убедил, что с Ротшильдами дело это сделать нельзя»[108].
В конце концов Витте получил крайне необходимый заем, за что пришлось заплатить дипломатической поддержкой французской колониальной политики во время марокканского кризиса и ухудшением отношений с Германией. Так что «еврейский вопрос» был только отчасти внутренним российским вопросом.
В нем имелся и «киевский» сегмент.
Уже после смерти Столыпина, в конце 1911 года, в нескольких газетах появилась тема «национализации кредита» как отражение соперничества российских сельских хозяев с системой еврейской хлеботорговли. Так, Киевский клуб русских националистов после доклада Н. А. Садчинова «Национализация торговли, промышленности и кредита в связи с предположенным учреждением торгово-промышленных палат» послал записку министрам внутренних дел, финансов, торговли и промышленности о необходимости национализации кредита. В ней говорилось: «Всякое расширение прав евреев в Киеве неизбежно влечет за собой гибельные последствия для русской торговли, промышленности и вообще культурной и экономической жизни».
Киевляне потребовали от правительства «…отказаться от роли „финансового Пилата“, умывающего руки в экономической борьбе инородцев против господствующей народности».
Сотрудник «Киевлянина», близкий товарищ Шульгина и член Государственной думы А. И. Савенко, предложил назвать требование русских кредитного равноправия с евреями «денационализацией кредита», так как «…национализация кредита… осуществлена давно: весь кредит отдан в распоряжение евреев… а государственный банк давно превратился в еврейскую оборотную кассу». Профессор П. И. Ковалевский в своей лекции в Екатеринославе «Задачи национализма» утверждал, что 85 процентов ссуд Государственного банка получают нерусские.
Автор монографии о Всероссийском национальном союзе С. М. Санькова уточняет: «Разумеется, решающим моментом здесь были не столько действительно существовавшие объективные потребности вложения государственных средств в интенсификацию сельского хозяйства, сколько желание помещиков получить новый источник субсидирования своих хозяйств ввиду исчерпанности кредита Дворянского банка. Одна из главных причин недовольства правых и националистов В. Н. Коковцовым, на наш взгляд, крылась именно в его финансовой политике, во-первых, уделявшей недостаточное внимание развитию сельского хозяйства; во-вторых, сводившей к минимуму государственные вложения ради бездефицитного бюджета»[109].
На самом деле проблема была не в «исчерпанности Дворянского банка», а в другом.
Без государственной финансовой помощи аграрная реформа не могла быть полностью доведена до конца. На создание одного фермерского хозяйства требовалось не менее 800 рублей, тогда как бюджет выделял всего 130. На межведомственном совещании по аграрной реформе при МВД (1908 год) было указано, что при такой практике реформа не достигнет своей цели. Вопрос стоял о перераспределении огромных средств.
Профессор Оксана Гаман-Голутвина считает, что возник конфликт интересов с поместным дворянством, которое в случае столыпинского разрешения проблемы потеряло бы государственную поддержку, что обернулось бы дворянским бунтом; этот узел можно было только разрубить.
Насколько серьезными являлись конкуренты отечественных сельских хозяев и экспортеров, можно судить по французской фирме «Дрейфус Луи и К?». С 1860 года братья Дрейфусы занимались экспортом зерна из Одессы, в 1873-м открыли первый официальный филиал в Таганроге, первоначально отгрузка зерна производилась из портов Одессы, Николаева и Таганрога. В дальнейшем — из Ростова-на-Дону, Севастополя, Бердянска, Мариуполя, Ейска, Феодосии, Темрюка, Новороссийска, Петербурга, Либавы, Риги, Архангельска. К 1914 году в России действовало 114 отделений фирмы, а в ряде регионов ее агенты закупали зерно даже в деревнях. Зерно вывозилось во Францию, Великобританию, Германию, Голландию, Бельгию, Италию, Скандинавские страны, где фирма тоже имела свои отделения. Это была организация мирового уровня, работающая кроме России в Аргентине, Болгарии, Румынии. Она участвовала в создании Общества южнорусских биржевых комитетов и экспортеров в Одессе, оказывала финансовую помощь ряду еврейских благотворительных обществ в Одессе, Ростове-на-Дону, Николаеве, Мелитополе. За вклад в развитие российской торговли Л. Л. Дрейфус был награжден орденами Святой Анны 2-й степени, Святого Станислава 2-й степени и, соответственно, стал личным дворянином. Сегодня «Дрейфус Луи и К?» входит в пятерку мировых экспортеров зерна, ее оборот свыше 22 миллиардов долларов[110].
Добавим, что и советские огромные закупки зерна производились тоже через эту компанию.
Шульгин, член Киевского клуба русских националистов, в статье «Столыпин и евреи» коснулся этой темы: «Перед смертью Столыпин носился с мыслью о „национализации капитала“. Это было начинание покровительственного, в отношении русских предприятий, характера. Предполагалось, что казна создаст особый фонд, из которого будет приходить на помощь живым русским людям. Тем энергичным русским характерам, которые, однако, не могут приложить своей энергии, так как не могут раздобыть кредита. Того кредита, той золотой или живой воды, которой обильно пользовался каждый еврей только в силу… „рождения“, то есть в силу принадлежности своей к еврейству.
В некоторых кругах существовало убеждение, что именно за этот проект „еврейство“ убило Столыпина. Если бы это было так, то это обозначало бы, что еврейство Столыпина не поняло.
Я сказал, что у Столыпина была двуединая система: в одной руке — пулемет, в другой — плуг. Залпами он отпугивал осмелевших коршунов, но мерами органического характера он стремился настолько усилить русское национальное тело, чтобы оно своей слабостью не вводило во искушение шакалов.
Эта психология должна была проникать и в его отношение к еврейскому вопросу. Он не мог не считать „ограничения“ евреев временными и развращающими русское население. Последнее привыкало жить в оранжерейной атмосфере, в то время как евреи воспитывались в суровой школе жизни. Кроме того, эти ограничения отнюдь не защищали русское население в самой важной области — там, где формируются текущие идеи, дух времени… Как я уже говорил, здесь еврейство захватывало командные высоты. Поэтому перед Столыпиным и в еврейском вопросе стояла задача: органическими мерами укрепить русское национальное тело настолько, чтобы можно было постепенно приступить к снятию ограничений»[111].
Не случайно вслед за Шульгиным Солженицын, консультировавшийся с нашим героем, продолжил тему о взаимозависимости «национализации кредита» и убийства Столыпина.
«Первый русский премьер, честно поставивший и вопреки Государю выполнявший задачу еврейского равноправия, погиб — по насмешке ли Истории? От руки еврея.
Судьба средней линии.
Да ведь убивать Столыпина пытались семижды, и целые революционные группы разного состава — и все не удавалось. А тут — гениально справился одиночка.
Еще юный, несозревший ум, сам Богров не мог охватить в целом государственного значения Столыпина. Но с детства видел повседневные и унизительные стороны политического неравноправия и был нажжен от семьи, от своего круга, да и сам, — в ненависти к царской власти. И, очевидно, в тех киевских еврейских кругах, казалось бы столь идеологически подвижных, не возникло смягчения к Столыпину за его попытки снять антиеврейские ограничения, — а у кого, из более состоятельных, и возникло, то перевешено было памятью его энергичного подавления революции 1905–1906 и раздражением за его усилия по „национализации русского кредита“, открытое соперничество с частными капиталами. В кругах киевского (и петербургского, где зреющий убийца тоже побывал) еврейства действовало то всерадикальное Поле, в котором молодой Богров счел себя вправе и даже обязанным — убить Столыпина.
Столь сильно было Поле, что позволило такое соединение: капиталист Богров-отец возвысился, благоденствует при этом государственном строе, Богров-сын идет на разрушение этого строя, — и отец, после выстрела, публично выражает гордость за такого сына. Оказалось, что не совсем уж одиночкой был Богров: ему тихо аплодировали в тех состоятельных кругах, которые раньше оставались безоговорочно верными строю»[112].
Столыпину не удалось добиться перемен в банковской сфере: он хотел вывести из подчинения Министерства финансов и напрямую подчинить себе Крестьянский банк, но с подачи министра финансов В. Н. Коковцова император отказал в этом: двухуровневая финансовая система оказалась немыслимой. Она была создана в иное социальное время, в Советском Союзе в начале 1930-х годов, когда для того, чтобы заблокировать нецелевые траты через коммерческие банки отпускаемых на индустриализацию бюджетных средств, был изобретен «безналичный оборот», строго учитываемый государственным контролем.
Кроме того, существовала вечная российская проблема — нехватка капиталов для нужд развития. Так, в предвоенный период затраты бюджета на поддержку помещичьих хозяйств и проведение аграрной реформы превышали приток капиталов в акционерные банки и предприятия. При этом военные расходы в 1907–1913 годах вдвое превышали прирост акционерных капиталов в 1902–1914 годах[113].
Вопрос, кому будет принадлежать продаваемая дворянами земля, имел принципиальный характер. И не столько в «еврейской» его части, но и вообще в части приложения свободных капиталов.
Солженицын сужал проблему, сводя ее только к еврейским спекуляциям. «Основная задача Столыпина была — крестьянская земельная реформа, создание крепкого крестьянского землевладения. Его сподвижник в этой работе министр земледелия А. В. Кривошеин, тоже сторонник отмены черты оседлости, одновременно настаивал ограничить „права анонимных акционерных обществ“ в скупке земли, ибо через то образовывались компании „крупного еврейского землевладения“; кроме того, „проникновение в деревню часто спекулятивного еврейского капитала затруднило бы успех землеустроительной реформы“ (одновременно, боялся он, и рождая антисемитизм в сельских местностях Великороссии, где его никогда прежде не знали). Столыпин и Кривошеин не могли допустить, чтобы крестьяне оставались в безземельном нищенстве. — В 1906 г. и еврейским сельскохозяйственным колониям было запрещено приобретать казенные земельные участки, резервируемые отныне для крестьян»[114].
Дело было не только в «спекулятивном еврейском капитале». Сама система зерновой торговли действовала так, что требовалась масса предприимчивых подвижных агентов, связывающих весь сбыт единой цепью. У крестьян этого не получалось, у дворян (вспомним опыт Шульгина) — тоже.
Как вспоминал помещик Н. В. Волков-Муромцев, «мой отец много занимался кооперативными союзами. Большие земледельческие кооперативы в южных губерниях были основаны моим дедом Гейденом и Бехтеевым в 90-х годах. Причиной их основания было очень неудовлетворительное положение украинских крестьян. Все зерно для вывоза скупалось купцами (большинство из которых были евреи). Они диктовали цены и иногда отказывались покупать урожай, чтобы цены падали. Бывало, что дело кончалось погромом»[115].
Здесь надо для полноты картины добавить одно наблюдение Шульгина:
«Человеку, который стоит вне ремесла, необходимо уметь пользоваться людьми, которые находятся в деле очень часто целыми поколениями. Это удалось моему отчиму и отчасти мне. Дать хорошую муку легче, взяв толкового крупчатника. А крупчатники обучаются своему делу с детства — от отца и деда. Но недостаточно сделать муку. Надо купить зерно, а муку продать. Это дело коммерческое… У нас же дело было проще. Такого рода людьми у нас были евреи, подчас работавшие в качестве перемольщиков из поколения в поколение. Без них не обойдешься. Но им не надо давать власти над собой. Как это сделать? Довольно просто. На наших мельницах перемольщиками были бедные евреи, не имевшие своего капитала. Мы давали им оборотный капитал и потому держали их в руках. Двадцать лет мы с ними работали, и никогда не было никаких затруднений. У нас был капитал, а у них адреса. Адреса, по которым они отправляли нашу муку. Это был их секрет, и на этом они наживали кое-какие деньги»[116].
Не обойтись без комментария: до постройки огромной вальцовой мельницы Пихно и Шульгин продавали свое зерно и не контролировали сбыт, после постройки они стали монополистами.
Что касается собственно «еврейского капитала» и скупки земли, то надо прежде всего назвать Лазаря Соломоновича Полякова, прозванного современниками «московским Ротшильдом», одного из трех братьев Поляковых. Яков Поляков жил в Таганроге, участвовал в создании Донского земельного, Петербургско-Азовского, Азовско-Донского банков; Самуил Поляков был одним из железнодорожных магнатов, при его участии было построено девять новых дорог обшей протяженностью четыре тысячи верст. Лазарь же начинал подрядчиком у брата Самуила, затем переехал в Москву, открыл банкирский дом «Л. С. Поляков» с капиталом в пять миллионов рублей. В период «банковской лихорадки» 1870 года он инициировал создание ряда коммерческих и ипотечных банков, в которых ему принадлежала большая часть акций, и был главой Московского земельного, Рязанского торгового (переименован в Московский международной торговли), Орловского, Ярославско-Костромского земельного, Петербургско-Московского банков, а также купил Южно-Русский банк. Обстановка промышленного роста и поднимавшегося земельного рынка способствовала его успеху. Кроме того, благодаря родственным связям Лазарь Поляков был своим человеком и в среде европейских финансистов. Его зятьями были петербургский банкир Л. А. Варшавский, английский — барон Дж. Гирш, французский — Ж. Сен-Поль. Ему было даровано потомственное российское дворянство.
К началу XX века его банки имели 29 отделений в России, Германии, Франции, Нидерландах, Польше, Персии, через которые преимущественно велось финансирование экспортной торговли российским зерном. Большие интересы были у Полякова и на Востоке, в Персии и Средней Азии. Всего в поляковской группе кроме банков насчитывалось шесть торгово-промышленных компаний, одна страховая, пять транспортных.
Его успешную деятельность надо противопоставить московским промышленным группам Рябушинских, Гучковых, Коноваловых, Крестовниковых, Третьяковых, Морозовых, Прохоровых, которые выросли из ткацких мануфактур крестьян-староверов и развивались по классической схеме от производственной к финансовой деятельности. Московские «ситцевые капиталисты» тоже владели банками, заводами и фабриками, вели международную торговлю, но к спекулятивной практике Полякова относились критически.
Несмотря на свой талант, Лазарь Поляков был почти уничтожен экономическим кризисом 1899 года. Это произошло потому, что под акции подконтрольных предприятий он брал кредиты в собственных банках, на эти средства вел биржевую игру, скупал и перепродавал земли. (Впрочем, в пореформенный период все частные банки действовали крайне рискованно. Что касается крестьян, то отсутствие кредита порождало среди них ростовщичество и, как следствие, кулаков, скупавших разоренные хозяйства.)
Азартная деятельность Полякова закончилась провалом. Его спасло решение С. Ю. Витте, одобренное царем, выделить Полякову кредиты Госбанка и учинить за его банками государственный контроль.
Русские банковские и промышленные круги встретили данную меру позитивно, так как была ликвидирована угроза цепной реакции банкротств[117].
Эта история показывает, что корпоративные интересы различных экономических групп были сильнее их внутренних культурных и вероисповедальных различий. Отсюда же следовало, что объединенный российский капитал, русский и нерусский, был способен консолидированно выдвигать свои требования.
Российская элита давно расширила свои границы и возможности. За годы промышленного подъема в начале XX века российские банки удвоили свои активы по сравнению с предшествующими 1850-ми годами[118].
Теперь экономическая часть элиты, влияя на партии, общественные движения, средства массовой информации, теснила правящую бюрократию и претендовала на участие в реальной власти.
О роли банковского капитала в экономической и политической жизни последнего периода Российской империи красноречиво сказано Иосифом Гиндиным: «В 1910 году товарищ министра внутренних дел, небезызвестный Курлов, пишет министру финансов следующее. По сведениям Министерства внутренних дел, управляющий одним из филиалов Азовско-Донского банка, близкий родственник председателя правления банка, совершил одно из тех уголовно наказуемых, но никогда до суда не доходящих дел, которые обычны в практике руководящих кругов капиталистических предприятий (спекулировал в собственных интересах, потерял банковские деньги и списал их с прибылей отделения). По сведениям Министерства внутренних дел, Азовско-Донской банк усиленно финансирует кадетскую партию. Министерство внутренних дел полагает, что Министерство финансов могло бы намекнуть на щекотливое дело, предложить банку прекратить указанную противоправительственную деятельность.
Коковцов коротко ответил, что не считает возможным принять какие-либо меры в этом направлении. Министерство внутренних дел на этом не успокоилось. Через некоторое время в следующем письме сообщается, что Азовско-Донской банк через члена правления А. И. Каминку (известный профессор гражданского права) широко финансирует провинциальную кадетскую прессу. Информация сопровождается просьбой о принятии мер воздействия на банк. Ответа Коковцова на это письмо в деле нет. Его реакция выразилась только в нервной пометке карандашом: „Что же я могу сделать?“
Получается весьма живописный треугольник… Следует грозный окрик начальства в лице той части правительственного аппарата, которая являлась наиболее чистым выразителем социальной сущности самодержавия. Окрик разбивается о глухую стену — представительство интересов финансового капитала внутри того же правительственного аппарата»[119].
Надо учесть одно важное обстоятельство: «Российские банки не были продуктом эволюции российской национальной экономики, напротив, именно они подготовили и проложили дорогу этой эволюции»[120].
Крупнейшие банки контролировались из-за рубежа: Международный банк и Русский банк для внешней торговли — немцами, Петербургский частный банк, Русско-Азиатский, Азовско-Донской — французами[121].
Так, Русско-Азиатский имел сильные позиции в железнодорожном строительстве и машиностроении, судостроении, военной промышленности, нефтедобыче, угольной промышленности, металлургии; «немецкие» банки — в машиностроении, электропромышленности, металлургии, железнодорожном машиностроении, судостроении; английский капитал концентрировался в нефтедобывающей промышленности, добыче меди, золота и платины.
Учитывая все это, бюрократическую попытку изменения финансового рынка, предпринятую Столыпиным, можно считать несерьезной. Внешне в России политический режим оставался абсолютистским, однако его противоречия были уже вполне очевидны. К 1914 году 55 процентов российских ценных бумаг принадлежали иностранному капиталу и позволяли председателю совета синдиката «Продуголь», члену совета Министерства торговли и промышленности Н. С. Авдакову считать российский торгово-промышленный капитал как «силу, равновеликую правительству».
Фактически только текстильная промышленность, берущая начало с крестьянских мануфактур, развивалась за счет собственных средств вне влияния иностранных банков и обращения к финансовому рынку. К 1916 году московские «ситцевые капиталисты» вполне оформятся как оппозиционная властям сила.
Правда, было бы неверным считать, что у Столыпина не имелось противников внутри политического режима. Они были. И практически «сбили ему прицел», когда весной 1911 года Государственный совет усилиями правых монархистов отверг проект закона о юго-западном земстве, по которому изменялись правила голосования в местные органы самоуправления и решающий перевес (над польскими дворянами) должны были получить православные крестьяне. Антидворянская сущность проекта была очевидна, и правые в Государственном совете опасались дальнейшего развития этой тенденции. Кроме того, Столыпин многих утомил своим реформаторством. Если революция закончилась, то и премьер мог бы держаться поспокойнее. Прошлый век, еще полный сил, схватил Столыпина.
Шульгин отстаивал в Думе позицию премьера, доказывал, что, выступая против принятия закона, она идет против Столыпина; что нет второго такого деятеля, «кто поднимет ту тяжесть, которую он на себя взвалил и несет».
На фоне оглушительного личного провала Столыпина и его трагической гибели в Киеве поведение Шульгина в деле Бейлиса кажется непонятным.
Все, что произошло в Киеве в 1913 году, отчетливо видно из судебного протокола.
«Перед присяжными были поставлены два вопроса.
Первый вопрос: „Доказано ли, что 12 марта 1911 года в Киеве, на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, в одном из помещений кирпичного завода, принадлежащего еврейской хирургической больнице и находящегося в заведовании купца Марка Ионова Зайцева, тринадцатилетнему мальчику Андрею Ющинскому при зажатом рте были нанесены колющим орудием на теменной, затылочной, височной областях, а также на шее раны, сопровождавшиеся поранением мозговой вены, артерий левого виска, шейных вен, давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда у Ющинского вытекла кровь в количестве до пяти стаканов, ему были вновь причинены таким же орудием раны в туловище, сопровождавшиеся поранениями легких, печени, правой почки, сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения в своей совокупности числом 47, вызвав мучительные страдания у Ющинского, повлекли за собой почти полное обескровление тела и смерть его“.
Ответ присяжных заседателей:
— Да, доказано.
Второй вопрос: „Если событие, описанное в первом вопросе, доказано, то виновен ли подсудимый, мещанин гор. Василькова Киевской губернии Менахиль-Мендель Тевиев Бейлис, 39 лет, в том, что, заранее обдумав и согласившись с другими, не обнаруженными следствием лицами, из побуждений религиозного изуверства лишить жизни мальчика Андрея Ющинского, 13 лет, — 12 марта 1911 года, в гор. Киеве на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, на кирпичном заводе, принадлежащем еврейской хирургической больнице и находящейся в заведовании купца Марка Ионова Зайцева, он, подсудимый, для осуществления этого своего намерения схватил находившегося там Ющинского и увлек его в одно из помещений завода, где затем сговорившиеся заранее с ним на лишение жизни Ющинского, не обнаруженные следствием лица, с ведома его, Бейлиса, и согласия зажали Ющинскому рот и нанесли колющим орудием в теменной, затылочной и височной областях, а также на шее раны, сопровождавшиеся поранением мозговой вены, артерий левого виска, шейных вен и давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда у Ющинского вытекла кровь до пяти стаканов, ему вновь были причинены таким же орудием раны на туловище, сопровождавшиеся поранением легких, печени, правой почки и сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения по своей совокупности числом 47, вызвав мучительные страдания у Ющинского, повлекли за собой почти полное обескровление тела и смерть его“.
Ответ присяжных заседателей:
— Нет, не виновен»[122].
27 сентября 1913 года в самом начале судебного процесса, идя против мнения руководства ВНС, Шульгин в «Киевлянине» выступил с резкой критикой действий прокуратуры.
Вот сама статья: «Дело Бейлиса.
Как известно, обвинительный акт по делу Бейлиса есть документ, к которому приковано внимание всего мира. Со времени процесса Дрейфуса не было ни одного дела, которое бы так взволновало общественное мнение. Причина этому ясна. Обвинительный акт по делу Бейлиса является не обвинением этого одного человека, это есть обвинение целого народа в одном из самых тяжких преступлений, это есть обвинение целой религии в одном из самых позорных суеверий.
При таких обстоятельствах, будучи под контролем миллионов человеческих умов, русская юстиция должна была бы быть особенно осторожной и употребить все силы, чтобы оказаться на высоте своего положения. Киевская прокуратура, взявшая на себя задачу, которая не удавалась судам всего мира в течение веков, должна была понимать, что ей необходимо создать обвинение настолько совершенное, настолько крепкокованное, чтобы об него разбилась колоссальная сила той огромной волны, что поднималась ему навстречу. Ибо народ, который русская прокуратура задумала обвинить в ритуальном преступлении, это народ еврейский, т. е. народ самый энергичный, самый беззастенчивый в отстаивании своих интересов, народ, к тому же имеющий возможность путем печати кричать на весь мир голосом, способным разбудить мертвых. Идти на такую борьбу надо с хорошо отточенным оружием.
И вот ныне это „отточенное оружие“ мы имеем перед глазами. Увы, не надо быть юристом, надо быть просто здравомыслящим человеком, чтобы понять, что обвинение против Бейлиса есть лепет, который мало-мальский защитник разобьет шутя. И невольно становится обидно за киевскую прокуратуру и за всю русскую юстицию, которая решилась выступить на суд всего мира с таким убогим багажом…
Версию о ритуальном убийстве Ющинского нелегко было обосновать на каких-нибудь данных. Начальник киевской сыскной полиции Мищук отказался видеть в изуверствах, совершенных над мальчиком Ющинским, ритуальный характер…
Вся полиция, терроризированная решительным образом действий прокурора палаты, поняла, что если кто слово пикнет, т. е. не так, когда хочется начальству, будет немедленно лишен куска хлеба и, мало того, посажен в тюрьму. Естественно, что при таких условиях все стихло и замолкло, и версия Бейлиса стала царить „рассудку вопреки, наперекор стихиям“, но на радость г. прокурору палаты…
Меж тем это именно и было сделано.
— Что нам Бейлис! Нам нужно доказать ритуал! А Бейлис… Его хоть пусть оправдают.
Вот что говорят.
Но вы не смеете говорить так! Не смеете, потому что это чудовищная теория, потому что, рассуждая так, вы, твердящие о ритуале, сами совершаете человеческое жертвоприношение…
О, господа, берегитесь! Есть вещи, есть храмы, которых нельзя безнаказанно разрушать. Кто знает, быть может, когда-нибудь придет пора, когда вместо прокурора Чаплинского, ищущего ритуальных убийств, станет во главе суда человек, „добывающий“ еврейских погромщиков. И что вы скажете, если кого-нибудь из вас тогдашнее судебное ведомство наметит для этого рода операции? И как вы себя будете чувствовать, если сквозь стены вашей тюрьмы до вас будут долетать равнодушно-циничные возгласы:
— Что нам Замысловский? Что нам Шмаков? Пусть их хоть оправдают! Ведь нам нужно осветить организацию еврейских погромов!
Горько нам писать все это. Но, приняв редакторское перо из умолкнувшей руки Дмитрия Ивановича Пихно, — мы над гробом его поклялись, что неправда не запятнает страниц „Киевлянина“»[123].
На следующий день в газете появилось такое объявление:
«Вчерашний номер „Киевлянина“ конфискован.
За свою полувековую жизнь „Киевлянин“ много перевидел, пережил, перечувствовал. Было и светлое солнце в его жизни, были дни ненастья, были и грозовые бураны. „Киевлянин“ благодарил Бога за хорошие времена и, сколько хватало сил, держался против бури.
Так будет и впредь.
Во всякий день и во всякий час, когда „Киевлянин“ признает это нужным, он скажет свое мнение и скажет именно теми словами, которые в данном случае найдет уместными».
За статью Шульгин был приговорен к тюремному заключению на три месяца «за распространение в печати заведомо ложных сведений о высших должностных лицах». Поскольку депутата Государственной думы можно было осудить только с разрешения самой Думы, то дело надолго затянулось и в конце концов ушло на утверждение самому императору.
Правые обвинили Шульгина в продажности. М. Меньшиков издевательски назвал его «наш маленький Золя», имея в виду защиту французским писателем А. Дрейфуса, обвиненного в предательстве.
Тем не менее эксперт от православной церкви профессор Петербургской духовной академии И. Троицкий отверг обвинения евреев в ритуальных жертвоприношениях, подчеркнув, что православие никогда не выдвигало ничего подобного, что эти обвинения исходили из католического мира.
Современный исследователь С. М. Санькова предлагает несколько упрощенный ответ на вопрос: «Что же побудило В. В. Шульгина, как ранее и Д. И. Пихно, пойти на конфронтацию со многими из своих политических единомышленников? Обращает на себя внимание тот момент, что выступления в защиту Бейлиса ни в коей мере не были выступлениями в защиту евреев в целом. Шульгин всегда оставался убежденным противником расширения прав евреев, которое, по его мнению, „не только не уничтожило бы вражду между русскими и евреями“, а наоборот, послужило бы началом такой жестокой борьбы, „какой, быть может, еще не было примера на свете“. Заметим, что это утверждение появилось в „Киевлянине“ на третий день после завершения пресловутого процесса. А в следующем номере мы находим уже конкретные предложения: „Если народу тяжело жить с еврейством в мире, то у него имеются законные нормы борьбы… Изменяйте законы, делайте их строже или мягче, но достоинство народа требует, чтобы это были законы, а не беззаконие“. Последнее заявление прекрасно характеризует причину, по которой Шульгин не побоялся рискнуть как личной репутацией русского националиста, так и тиражом „Киевлянина“, имеющего исключительно правых подписчиков.
В. В. Шульгина беспокоило проявление незаконных действий в государственных органах как таковое само по себе, тем более в органах, призванных как раз следить за соблюдением законности.
Напомним, что требование прекращения бюрократического произвола, как гражданского, так и полицейского, было одной из составляющих политической программы националистов. Вследствие чего ими так приветствовались сенаторские ревизии П. А. Столыпина.
Другой, не менее важной, составляющей действий Шульгина была забота о престиже государства и монархии, которые для него были тождественны. Именно топорная и провокационная работа следственных органов была предметом особого возмущения Шульгина.
Как известно, за свои обличительные статьи в январе 1914 г. Шульгин был привлечен к уголовной ответственности за оглашение в печати „заведомо ложных сведений“. Во время судебного заседания всплыли новые подробности организации дела Бейлиса, которые он тут же осветил на страницах текущих номеров „Киевлянина“. Шульгин, не признав себя виновным, был осужден на три месяца заключения, но избежал его, уйдя добровольцем на фронт. Через год было принято высочайшее повеление освободить Шульгина от наказания, „предав дело о нем забвению“. Эта юридическая формула означала не просто амнистию, а свидетельствовала о том, что против Шульгина дело не возбуждалось и он не был осужден».
Утверждение, что наш герой «всегда оставался убежденным противником прав евреев», неверно.
Солженицын, описывая Бейлисиаду, повторил шульгинские мысли и выразился так: «Весь этот неуклюжий громоздкий процесс, при годовом раскале прессы, общества российского и мирового, — стал, как метко его назвали, судебной Цусимой России. Кое-кто в европейской прессе так и оценил, что русское правительство начало битву с еврейским народом, но проиграна не судьба евреев, а судьба самого русского государства»[124].
Уже в не столь отдаленные от нас времена со страниц американской русскоязычной газеты «Новое русское слово» прозвучало в адрес Шульгина заявление, что его поведение в 1913 году «ничего не стоит». Однако там же был дан такой ответ: «Нравится это кому-то или нет, но В. В. Шульгин останется в истории как человек, который, даже будучи антисемитом, защищал еврея, подобно тому, как Шиндлер делал то же самое, будучи нацистом. Давайте начнем пробуждаться от тяжелого сна большевизма.
И последнее. Давайте научимся, наконец, быть благодарными людям за очевидно благие поступки. На которые мы на месте этих людей, быть может, никогда бы не решились».
Дело Бейлиса, в котором на стороне защиты участвовали будущие соратники Василия Витальевича Шульгина по оппозиционному Прогрессивному блоку Василий Алексеевич Маклаков и Александр Федорович Керенский, явилось рубежом, перейдя который, наш герой вступил в XX век.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.