Женщины, которые ждут
Женщины, которые ждут
Кино – магия для всех поколений. И как бы порой ни разочаровывали фильмы, ни обманывали надежд зрителей, люди все равно идут в кино. Идут, надеются и ждут.
Из книги «Аплодисменты, аплодисменты…»
Новое время – новая ломка. На очередном витке исторической центрифуги весь СССР, со всеми своими реальностями и мифами, на глазах изумленного мира отлетел в вечность. Это произошло в одночасье – никто в тот момент и не осознал габаритов случившегося. Его не стало, как Атлантиды. Только Атлантида беззвучно спит под толщей вод, а СССР, как выяснилось чуть позже, погребен под слоями обломков. Среди обломков пытались рулить кораблем современности, теша свой мазохизм, его новые идеологи, а откуда-то из неразличимой уже глубины еще долго доносились голоса.
С уходом Людмилы Гурченко умолк еще один голос, когда-то электризовавший целую страну, а потом довольно долго пытавшийся ее образумить.
Она, например, так и не смогла привыкнуть к новым представлениям о том, что такое в жизни искусство, какова его роль. Согласиться с ними – тем более. Она, много раз познавшая на своем пути коварство совпартбоссов, к концу жизни все с большим вызовом говорила, что она последняя народная артистка СССР. И не могла смириться с наступившей эрой пофигизма.
Дело в том, что Людмила Гурченко всегда полагала, что святая обязанность искусства – помогать людям. Она из этого исходила в своем актерском, в своем авторском творчестве.
–?Если кого-то удается с экрана ободрить, сделать сильнее перед лицом житейских горестей, научить не унывать – значит, удалось достичь того, к чему я стремлюсь как актриса…
Это из ее интервью начала 1980-х. Тогда напечатали. Лет через десять – только посмеялись бы: что за утилитарное понимание святынь! Художник никому ничего не обязан, он занят самовыражением, и говорить о каком-то долге искусства – смешно! Совок!
Но на этом «совке» замешено все творчество Гурченко – и «дивы», и актрисы, и автора: «самовыражение» для нее полностью совпадало со «служением».
Она, например, считала делом своей жизни поддержать женщин, которые ждут. Женщина – всегда ожидание. В ожидании ее драма и счастье. Самое страшное – потерять надежду. Эта тема естественно выросла из темы войны и тоже на многие годы стала для Гурченко главной.
Мы помним: ждала своей весны Ника из «Двадцати дней без войны» – оттаивала на миг и замерзала снова. Ждала Тая Соломина из «Сибириады» – всю войну ждала своего первого и единственного. Ждала и после победы, потом перестала. Даже в возможность счастья веру потеряла, ожесточилась. Разбитная, независимая, сам черт ей не брат, и видно, что она уже прошла через огонь, воду и медные трубы, – такая теперь за ней тянется слава. Но и она ждет. И она хранит в душе какой-то заповедный уголок, оберегает свою чистоту. Для кого – не знает, но ждет.
«Из пепла должна возродиться новая жизнь!» – убежденно говорила актриса. И относилась к этому очень серьезно.
Незадолго до «Песен войны» Никита Михалков позвал ее в свой фильм «Пять вечеров». Сроки были рекордно короткими – случился вынужденный перерыв в съемках его фильма «Несколько дней из жизни Обломова», и режиссер решил не терять времени, не расхолаживать съемочную группу простоем и за полтора месяца снял картину по пьесе Александра Володина. Работал быстро и уверенно, и фильм возник, как беспосадочный перелет, мгновенно и словно сам собой. Успех был огромный, письма шли потоком, в Канне картину увенчали специальным призом.
Сам процесс написания сценария вспоминался Володину как «восемнадцатичасовые рабочие дни счастья». Роли писались на конкретных актеров. На съемочной площадке работали как в театре: снимали последовательно, а не как обычно – вразброд, роль можно было «прожить».
Гурченко вспоминала об этом с благодарностью: «Никита не „дрессировал“, не натаскивал – пригласил актеров, которых хотел, и им доверился».
Именно «Пять вечеров» в ленинградском Большом драматическом были первым театральным спектаклем, который когда-то по-настоящему нравился Люсе. До той поры звучные актерские голоса, образцовая артикуляция, «работа на двадцать пятый ряд» ее раздражали – казались ненатуральными. И вдруг выяснилось, что спокойный, как в жизни, тон возможен и на сцене. Еще больше поразила пьеса, и Володин стал ее любимым драматургом. Она признавалась, что многие ее роли так или иначе идут от пьес Володина, от характеров, им открытых.
Теперь, спустя много лет, Люся читала «Пять вечеров» словно впервые. Она уже много переиграла несложившихся женских судеб, и эти ее героини теперь помогали увидеть в Тамаре Васильевне не просто крутой характер и не просто сломанную жизнь. Увидеть созданный временем тип человека. В особенностях времени – разгадка и характера, и всей драмы.
Критики восторгались чистотой и артистизмом созданного Михалковым «ретро», но стиль картины был обманчив, ее зрение – двойным: события пьесы увидены из «сегодня». Прошлое «воскрешалось» в мельчайших подробностях не столько достоверно, сколько ностальгически. Главный художник этого фильма – память: она воссоздает прошлое из тщательно отобранных деталей. Не просто их высвечивает, но и окрашивает в теплые тона грусти и легкой иронии: ведь мы смотрим в прошлое с высоты нажитого опыта и нового знания. Так надо было и играть в фильме – с сегодняшним ощущением старой пьесы.
Да она и не была старой. Отделявшие ее десятилетия свершились на глазах одного поколения, и это было поколение Люси Гурченко, ее ровесников – совсем молодое, в общем, поколение, и когда только успели проскочить эти десятилетия!
Но все недавнее ушло, растворилось, исчезло. Это шокирующее чувство было в картине одним из главных. Вот на экране нарисовалась линза с водой, чтобы рассматривать крошечный экран самого первого советского телевизора «КВН», – точно такая еще вчера стояла в каждом доме. Кажется, только руку протяни – вот она. Но нет больше в природе этих пузатых линз, мы и не заметили, как они канули в вечность. И те, кто помоложе, недоумевали: а это что за штука?
И так все, что мы видим и слышим в фильме: юные Анечка и Валечка на телеэкране (дикторы Анна Шилова и Валентина Леонтьева – всенародные любимицы, впоследствии умершие в полном забвении), глаза пылкого Вана Клиберна, позже известного под именем Вэна Клайберна, через край льющийся оптимизм экранизированного спектакля в стихах «Весна в Москве», висячий телефон в коммуналке, рекомендации выбросить с комода приносящих счастье слоников и взамен купить эстампы – все это и рядом, и в вечности.
Из сегодняшнего дня мы видели и героев пьесы, и ее события. Ставили их в контекст времени – и того и этого: мы уже знали об их близком будущем побольше, чем наивные оптимисты там, на экране.
На этом пути искала свое открытие характера и Гурченко. Она вспомнила, например, свою Анну Георгиевну из «Старых стен»: да ведь Анна Георгиевна – это повзрослевшая героиня «Пяти вечеров», а клейщица с «Парижской коммуны» Тамара Васильевна– это юность Анны Георгиевны. Основа характера – та же. И лексика типична. И прямолинейность. И где-то, на каком-то повороте судьбы оставленная женственность. И максимализм. На максимализме, на абсолютном энтузиазме эта Тамара Васильевна замешена целиком. Настояна на ликующих маршах Дунаевского: «Нам ли стоять на месте… Труд наш есть дело чести…» Если делать что-нибудь, то с полной отдачей, на полном накале. И на личном фронте тоже: ей нужен герой, а коли нет его, то лучше пусть ничего не будет, чем компромиссы, чем эти хилые получувства. Если у него нет настоящей любви – она лучше ни с кем не будет встречаться. Такой максимализм, очень типичный и для эпохи, и для советского характера. Отсюда неистребимый оптимизм и умение в любых обстоятельствах найти повод для радости.
Героиню «Пяти вечеров» часто играли «вне времени» – просто как несложившуюся судьбу. Для Гурченко это было бы немыслимо: не в том суть, не о том пьеса, не в том правда. Люди выстояли – вот правда. Войну прошли, разруху, голод прошли, потери, одиночество – выстояли! Почему в это трудное прошлое мы смотрим с такой ностальгией? Ведь не только потому, что «так молоды мы были»…
–?Я видела спектакль, – рассказывала Люся, – где Тамара Васильевна беспрерывно себя жалела: все одна да одна. В этом спектакле ей и в праздники было плохо. Так играть, по-моему, нельзя – тогда непонятно, чем вообще жив такой характер. А он жив своей внутренней силой, даже какой-то гордостью. Он жив верой в то, что счастье обязательно должно прийти. Вот, казалось бы, и время послевоенное, еще недавно работали по шестнадцать часов, голодали, падали от усталости – но выстояли. И – помните? – «я хорошо жила, мне было в жизни много счастья, дай бог каждому…».
Этих женщин войны Люся знала, их волю к жизни воспринимала как норму – это было одним из первых и самых сильных впечатлений ее «детских университетов». Тамара Васильевна и еще тысячи таких Тамар умеют быть счастливы малым: «Все терпели… такое время было – вся страна терпела» – зато теперь все иначе: «работа ответственная, интересная. За все приходится отвечать – и за дисциплину, и за график, и за общественную работу. Я и агитатор по всем вопросам… Словом, живу полной жизнью. И Славик, племянник, очень способный мальчик, учится в Технологическом. Активный мальчик… У него и общественное лицо есть».
Все идет к счастью. Да и то, что было, что есть, – разве не счастье?
«Я никогда не падаю духом. Никогда… А теперь у нас будет все иначе. Ты спи, Саша, спи. Завтра воскресенье. Можно поехать в Звенигород. Там очень красиво. Я, правда, еще там не была, но говорят. И в Архангельском очень красиво. Я там тоже еще не была. Но говорят…»
Прекрасный володинский текст, финальный этот монолог у Гурченко потрясает какой-то особой, неистовой убежденностью. В каждом слове. Слова спорят, опровергают друг друга, но истина в них одна: вера в людей, в справедливость, в то, что не будет войны, в жизнь. Готовность довольствоваться малым – оттого, что есть эта вера в лучшее. Готовность к жертвам – потому что вера жива. Вера эта и делает обделенную, израненную временем судьбу – глубоко и прекрасно нравственной.
Так заговаривают самую непереносимую боль.
Интересно было наблюдать, как такая актерская концепция отзывалась в восприятии зрителей, как, вслед за актрисой, люди в кинозале шли к пониманию такой героини и ее времени.
На одном из обсуждений фильма в Ленинграде, в народном университете культуры при одном из рабочих клубов (не изумляйтесь, были в нашей Атлантиде и такие университеты) встала задумчивая женщина:
–?Когда я смотрела вашу картину первый раз, то с точки зрения сегодняшних отношений Тамара Васильевна показалась смешной, душевно несамостоятельной, даже жалкой со своими наставлениями и цитатами. А потом я поняла, что она права больше, чем кто-либо другой. И Тамара, и Ильин – настоящие люди, они не придумывают себя и поступать по-другому не могут. Поэтому у них все так сложно… Они целомудренны в чувствах. И это не просто скованность, это тон Тамары, которая и в самом отчаянном положении будет говорить, что у нее все хорошо. Ильин к ней, как к якорю, вернулся. Он слаб, она сильна. Он без нее не проживет. Ее нравственной силы на многих хватит, а на двоих уж наверняка.
На это присутствовавший здесь Володин ответил:
–?Это верно, так. Я об этом не подумал, но это хорошо вы сказали. Хорошо, что вы так поняли.
Зрительница, судя по всему, была молода. Фильм позволил ей лучше понять раздражавший ее максимализм «отцов» – его истоки и нравственную силу. И даже пожалеть о том, что это качество встречается реже:
–?Если бы такие люди ушли из искусства, как в какой-то степени ушли из жизни, было бы очень обидно.
Они ушли. Вслед им посыпались проклятья. С эпохой максимализма было кончено. Кому от этого стало лучше – покажет будущее.
Между тем Гурченко играла совсем не так благостно. Краски резкие, ясные, часто сгущенные до гротеска. Чтобы найти точную деталь, актриса ищет емкую метафору и воплощает ее почти буквально – в пластике, в мимике. В костюме, которому она уделяет очень много внимания и часто спорит с художником, доказывая, почему героиня должна быть одета именно так, а не иначе. («Надо будет поменять вязаную бесформенную шапку на кокетливый, глупый берет… Она уже и одеться не умеет, и в этом особая безнадежность», – записывает она по поводу своей Тамары сначала для памяти, а потом и в книге.)
Но – стоп! Не послышалось ли нам это слово – «безнадежность»? Ведь только что Гурченко говорила о неистребимости веры, о силе духа… Как это совместить?
А так, как это обычно и совмещается в живых характерах и в реальных натурах. Отталкиваясь от почти плакатной прямолинейности в нравственной оценке героини, для ее воплощения Гурченко – мы уже отмечали – всегда искала путей максимально дальних. Играть «впрямую» – категорически неинтересно. К ее героиням 80-х надо пробиваться через браваду, шумность, нарочитую вульгарность, через наигранный оптимизм или преувеличенную независимость – через то, какими они хотят себя показать. И все это – средство самозащиты: человек ограждает свою ранимость, уязвимость, достоинство. Это наслоения, какими обрастает каждый, пока идет жизнь. Актрисе нужно эти наслоения знать не хуже, чем нравственный смысл роли, ее «сверхзадачу». Нужно уметь их видеть в жизни и воплотить с интуицией психолога – ведь и наслоения не случайны, они миллионами нервных нитей связаны с особенностями этой души и этой биографии.
Гурченко это «внешнее» импровизирует в «Пяти вечерах» виртуозно. Увлеченно, бурно фантазирует. Ей тут же приходили на память какие-то занятные и забавные детали человеческого поведения, подмеченные когда-то. Но был и строгий отбор: все инородное отвергалось, все «родственное» приживалось так, что кажется – героиня и не могла быть иной.
Потом зрителям нужно пройти через эти наслоения, как проходит шахтер скальную породу, – и тогда обнаружатся ценности души. Роль построена на контрастах, а мы не просто встречались с еще одной «кинодевушкой» – мы открывали для себя человека. И чем труднее это открытие, тем радостней, тем больше героиню признавали и любили.
Вот метафоры в рабочих записях Гурченко, относящихся к ее Тамаре из «Пяти вечеров»:
«Мертвая, замерзшая женственность… Неживые, металлические интонации в голосе, железные бигуди в волосах, она ведь даже художественную литературу читать боится, только эпистолярно-мемуарную, чтобы, не дай бог, не наткнуться на чувства, на чувственное…»
Потом, когда забрезжит надежда, Тамара будет постепенно «оттаивать». Никаких ослепительных преображений при этом не произойдет, замарашка не станет принцессой – оставим сказочное сказкам. Уйдут только «окостенелость», «замороженность», глаза и голос станут мягче, они оживут, в них появятся оттенки. Человек без пола, лица и возраста окажется женщиной, которая ждет, дождалась и теперь хочет в это, невероятное, поверить. Тут мы с нею и расстанемся.
«От вашей игры в горле комок встает!» – написала одна из зрительниц. Это счастливое ощущение катарсиса возникает, когда мы разделяем с актрисой труд открытия человека, его внутренней высоты. Да, здесь требуется труд: купив билет, нужно добровольно согласиться на такую работу души, сердца и разума. Наша Атлантида таких зрителей имела в достатке, правда уже и тогда их становилось все меньше.
Любители бездумных зрелищ в штыки приняли, например, комедию «Уходя – уходи», где Гурченко сыграла еще одну «героиню нашего быта». Ее Алиса в этой картине Виктора Мережко и Виктора Трегубовича – персонаж почти эпизодический, но в память западает надолго. Фильм был поставлен по мотивам повести новосибирского писателя Леонида Треера «Из жизни Дмитрия Сулина» – название пародировало эпическую интонацию, и чуть заметный привкус пародии чувствуется во всем строе вещи. Тут не просто ирония, взгляд со стороны, но – самоирония, взгляд в зеркало. Иногда взгляд жестоко трезвый: в этом обычнейшем Дмитрии Сулине мы должны были увидеть собственные слабости.
Но не все любят смотреться в зеркало вот так к себе беспощадно. В письмах, которые в изобилии хлынули в газеты после показа фильма по телевидению, авторов обвиняли в «пропаганде пошлости и разврата». И впрямь, ничего хорошего в этом кино не показывали: герой по наущению жены Алисы пытался продать сапожки, их покупал его начальник и по случаю такого события завлекал Сулина в ресторан; там оба знакомились с соседками по столику, и Сулин в ту ночь дома не спал. Но и «разврата» не получилось, а получились долгие беседы про жизнь на чужой кухне. Сулин был слаб в позициях. Был, правда, нравственно брезглив: не хотел ни спекуляции, ни лизоблюдства перед начальством, но хотел сохранить лицо, только как-то неуверенно. И его постоянно во что-нибудь вовлекали. Пока он не взбунтовался и не дал по башке хаму, за что и попал в милицию, получил пять суток и метлу в руки. И последний в фильме их диалог с женой Алисой происходит через ограду садика, который он метет, – как через решетку. Но Сулин впервые чувствует себя человеком – это его первая победа над собой.
Почти притча, только ее окунули в наш быт. Почти «странствия Одиссея», но слабовольного и нерешительного, – Одиссея, который все собирается «мужчиною стать». Каждый из его поступков-приключений узнаваем, и авторы хотели показать, как важно для человека победить самого себя – пусть в мелочи, но одолеть свою слабость. Все хорошее в нас может проявляться только через поступок, а иначе это вещь в себе, и ни тепло от нее никому, ни холодно.
Гурченко играла Алису, и ей надо было оттенять эту драму души. Алиса – существо страдающее. Она страдает от мужниной неприспособленности: все у него не как у людей. Продать сапоги по цене выше магазинной совестится. Начальника своего не любит, во сне видит начальниковы похороны, нервы совсем никуда. И ночевать не пришел. Что делала в таких случаях нормальная жена в бескомпромиссные советские времена? Шла к тому же начальнику и просила общественность как-то реагировать, как-то воздействовать – вернуть мужа в семью.
Гурченко здесь снова вооружена как бы двойной оптикой. С одной стороны, эта самая Алиса злостно толкает мужа к спекуляции, ее нужно бескомпромиссно бичевать. С другой стороны, ну а кто в те скудные времена не переплачивал за дефицитные сапожки? Купила дороже – и продает, понятно, дороже. Вся страна жила за счет таких маленьких послаблений себе, таких маленьких исключений, да и теперь так живет. И принципы тут ни при чем: принципы в книжках, а жизнь – совсем другое дело.
Гурченко играет и остро, и сочувственно. Алиса весь день в хлопотах: на ней и работа, и хозяйство, и дочка, и муж-недотепа. Она уже измочалена, словно бы высохла. Но очень деловита: а как иначе справиться? Мужа постоянно отчитывает, не говорит, а дает лаконичные указания. Наступает – он вяло обороняется. Интересы только бытовые, двигается как робот, по раз и навсегда заданным траекториям, и странные сновидения Сулина, его ночные рыдания воспринимает как чудачество, напасть божью.
О себе можно подумать лишь мимоходом: вот сапоги в кои-то веки купила, да и те малы. Что она женщина – вспоминает, только когда нужно выйти «на люди». И, как многие женщины, умеет каждую минуту сыграть нужное состояние – например, состояние обманутой жены, пришедшей к общественности искать защиты. Тут она скромная, страдающая, «со следами былой красоты», но права свои знает, и начальник ее немного боится.
Невероятный, из ряда вон выходящий поступок ее Димы впервые заставляет Алису почувствовать: в его чудачествах есть, должно быть, что-то серьезное. Она еще не понимает, что именно, но само зрелище проснувшегося достоинства производит на нее впечатление. Хотя, конечно, она и без этого пошла бы повсюду хлопотать за попавшего в милицию Сулина. Стала бы спасать его репутацию и карьеру на овощной базе. Любые действия запрограммированы и доведены до автоматизма. Это называется «уметь жить».
И только однажды мы видели за мельтешением лицо – милое, симпатичное, доброе лицо человека, способного на сострадание и любовь. Она разговаривает с Димой через решетку. Она все сделает, чтобы спасти его реноме. Она так боится за него. Она так его ждет. Любовь, как и дружба, познается в несчастье.
Авторы ставили перед нами зеркало. Советские принципиальные граждане отреагировали однозначно: пошли к общественности искать управы на авторов. Общественность – это газеты, печатавшие «письма читателей», чтобы на каждое непременно реагировало начальство. Важно задушить эту пошлость в зародыше – и тогда можно спокойно пойти покупать у спекулянтов дефицитные сапожки. Письма печатались, начальственные секретарши исправно регистрировали жалобы трудящихся, картину заклеймили.
Между тем и в своей замотанной делами «дремучей мещанке» Алисе Люся Гурченко увидела «женщину, которая ждет». Она тоже застыла в анабиозе, тоже «заморожена» – ждет своего героя. Ей и думать смешно о таком – есть муж, какой там еще герой? А он, оказывается, нужен. И когда в ее Диме впервые просыпается мужчина – пробуждается женщина и в ней.
…На ожидании целиком построен уже знакомый нам фильм «Любимая женщина механика Гаврилова». Рите тридцать восемь. Уже все было – и надежды, и разочарования, и душевные травмы, и целые эпохи полного безразличия. А тут вдруг влюбилась. «Десять лет держала себя, не распускалась, забронировала душу, и вот – на тебе – влюбилась!» Теперь ждет, как договорились, своего Гаврилова, лихого корабельного механика, у загса. Но выходит конфуз: механик не является ни ко времени, ни через час, ни к концу дня. Все разговоры – только о нем, о его романтическом нраве, о том, какие страстные телеграммы он присылал из дальнего плаванья. И чем больше о нем говорят, тем плотнее клубятся вокруг этого Гаврилова облака легенды. Рита говорит о нем без умолку, решительно пресекает все попытки подруги предположить что-то дурное – мол, не пришел, обманул-таки… А сама чувствует, что надежда опять рушится, и это уже все: тридцать восемь, не шутка!
И зрители в зале тоже уж не знали: верить в существование этого Гаврилова или он только плод пылкого Ритиного воображения…
И чего, собственно, Рита так уж упорно ждет? С чего она взяла вообще, что жизнь не удалась? Претенденты на ее руку есть, и даже не один. Есть врач Слава, очень хороший, отоларинголог, давно ее любит. Есть Паша, тихий, домашний, небритый, часами увлекается – собирает, чинит, весь в трудах, как бобер. Тоже семь лет влюблен. Появился на горизонте и еще один человек, который работает в опере и сам о себе говорит, что – гений. Жена его выгнала со словами: «Господи, сделай милость, пошли мне нормального, рядового человека!» Все решительно не знают, чего хотят. Вот, например, чего хочет Рита? Это она и сама уже не очень понимает. Не дождалась Гаврилова – пошла к Паше. Он, как всегда, растерялся. Она чуть было не сказала, что берет его в мужья. Но не смогла. Все равно Гаврилов маячит перед глазами. Настоящий человек, только такой достоин любви. Не мог он обмануть!
Если разобраться, эта героиня Гурченко хочет примерно того, чего хотел, к чему рвался Егор Прокудин из шукшинской «Калины красной». Праздника. Надоели эти получувства, полусмелость, вечные компромиссы. Надоело счастье, в котором приходится себя убеждать, а то рассыплется и обернется самыми унылыми буднями. Хочется страстей, если любви – безоглядной, если ревности – испепеляющей. Хочется, чтобы что-нибудь в жизни происходило без трезвого расчета и без оглядки. Вот буквально на ее глазах разыгралась совсем какая-то безумная сцена: к загсу подъехала молодая пара, и притаившиеся у дверей грузины спокойно и отважно похитили из-под венца невесту. Это – поступок! И Рита очень хорошо понимает украденную невесту, когда та, вместо того чтобы кричать, отбиваться и включиться в общую панику, тихо прижалась к похитителю, как к спасителю, и была, судя по ее внешнему виду, до завидок счастлива. Вот как надо жить, думала Рита, и было ей горько оттого, что в ее биографии ничего подобного не случалось и, наверное, уже не случится.
«Ничего, ты – сильная», – утешала ее подруга. «Я хочу быть слабой!» – возражала Рита, выразив этими словами неутоленную мечту большинства женщин XX и даже XXI веков.
Это был новый вариант «женщины, которая ждет». И причины «замерзания» героини на этот раз были уже не в войнах, вообще не в исторических катаклизмах. И не в том, что героиня «замотана» буднями и ей, как говорили в старину, некогда подумать о душе. Фильм Сергея Бодрова, в ту пору известного драматурга, и режиссера Петра Тодоровского принципиально отстаивал и право «слабого пола» быть слабым, и необходимость для «сильного пола» хоть изредка принимать решения и совершать поступки. Иногда даже безумные. Иначе жизнь пресна и безрадостна.
Гурченко здесь играет броско, концертно, упиваясь веселой иронией. Играет с какой-то отчаянной удалью. Ее Рита является нам в пышном уборе женского «бабьего лета», вполне готовая покорять сердца, буде такие найдутся. И когда не находятся – какое великолепное презрение ко всем этим хлюпикам («Как я всех ненавижу!»), а заодно и к самой себе («Идиотка!»), какая бездна сарказма клокочет в ее голосе!
В финале картины все-таки являлся Гаврилов в сопровождении милиционеров – задержали за драку: вступился за доброе имя своей невесты. Он являлся, сверкая победной улыбкой, и в чутких зрительских сердцах, где уже погасла надежда на какое-нибудь счастье для печальной Риты, поселялось спокойное и прекрасное чувство свершившейся справедливости. Все так и должно быть: ждущий да дождется! Надо верить, надо ждать, надо жить страстями.
В характере этой несгибаемой Риты воплотился тот совершенный и абсолютный максимализм, который не признает компромиссов вообще. И вся страстность этого монофильма Людмилы Гурченко была абсолютно искренней: в том и состояла ее вера и в кино, и в жизни.
Роль писалась для Гурченко. Если вообразить в фильме кого-то другого, сразу станут очевидными и нестыковки, и сентиментальность, и «несобранность» разнохарактерных эпизодов в убедительное целое – что и было замечено проницательной критикой. Но все почти мистически собиралось в самой Гурченко, в ее неистовом темпераменте и умении психологически оправдать героиню. Это умение достигло к тому времени совершенства: она действительно стала автором своих ролей.
Петр Тодоровский рассказывал, что работала она над ролью так самозабвенно, что казалось, находила в героине нечто себе родственное. Она прекрасно знала женскую психологию и это знание привносила в сценарий – иногда, как мы уже знаем, меняя его самым кардинальным образом.
Роль Риты принесла актрисе приз за лучшее исполнение женской роли на Первом международном кинофестивале в Маниле. Журнальные страницы сохранили фото: сияющая улыбкой Гурченко принимает из рук президента Филиппин Фердинанда Маркоса этот неподъемный роскошный приз – ажурную башню с шаром, увенчанным доброжелательным золотым орлом, символом Манильского фестиваля. Пресса сообщала о нелегких условиях, в которых была завоевана эта победа:
«Обилие ярких работ звезд мирового экрана, естественно, привлекло особое внимание к призу за лучшее исполнение женской роли. Победительницей в этом соревновании вышла Людмила Гурченко. Созданный ею психологически достоверный, точный в деталях образ „любимой женщины механика Гаврилова“ оказался понятным аудитории, воспитанной на совершенно иной экранной продукции. И хотя из двенадцати членов международного жюри по крайней мере восемь впервые видели эту актрису на экране, причем в далеко не лучшем из ее фильмов, высокий профессионализм исполнения был признан всеми».
Я думаю, дело не только в профессионализме. Большинство ее ролей теперь пронизывала ясно ощущаемая личная интонация – почти исповедальная, незащищенно искренняя, откровенная. Она была слышна каждому внимательному зрителю и постоянно отмечалась в рецензиях на ее самые разные картины.
«Свою роль Гурченко ведет с той мерой искренности, когда исчезает грань, разделяющая исполнительское мастерство в показе опыта чужой жизни и нечто сугубо личное, выстраданное и выношенное в событиях собственной биографии. Во всяком случае, мы верим каждому ее слову и жесту, какими бы странными и даже экзальтированными они ни представлялись на первый взгляд».
Это о ее Рите из «Любимой женщины…».
«Игра Гурченко и Любшина насыщена социальными подтекстами, какие нельзя сымитировать даже на высочайшем профессиональном уровне, – тут нужен личный опыт, нужна судьба».
Это о «Пяти вечерах».
Авторский подход теперь давал себя знать в каждой ее новой роли, корректируя драматургический материал конкретным опытом жизни. Он делал актерскую судьбу Гурченко и трудной, и особенно интересной, отводя ей в кругу ее коллег исключительное место. Актриса – на виду, каждое ее появление в новом фильме будоражило прессу, возбуждало споры, часто довольно резкие. Ее упрекали в самоповторах – краски, которыми она пользовалась, обладали такой яркостью и интенсивностью свечения, такой способностью западать в память, что требовали постоянного обновления. Более внимательные критики отмечали, наоборот, развитие и углубление единой актерской темы – они, на мой взгляд, были правы. Актрис, играющих «разное», всегда много, да и Гурченко трудно было заподозрить в том, что она не умеет перевоплощаться. Просто она теперь стремилась сделать каждое свое явление в фильме актом не просто художественным, но и наполненным неким гражданским смыслом. Ее роли теперь социально насыщенны. И то, что сегодня казалось самоповтором, завтра становилось единой, убедительной, скрупулезно разработанной и последовательно воплощенной актерской темой. Ее, если хотите, трактатом об особенностях времени – живая история женской судьбы в драматический, полный противоречий век. История, взятая в «бытовом» ее срезе, но – силою актерского таланта – выходящая к обобщению, к постижению человеческой сути России в эту очередную предгрозовую пору.
Эта характеристика была бы сомнительна для каждой отдельно взятой роли Гурченко. Но она справедлива для галереи ее «современных» ролей в целом. Ника, Валентина Барабанова, Тая Соломина, Инна Сергеевна – учительница из фильма «Дневник директора школы», Тамара Васильевна из «Пяти вечеров», Рита из «Любимой женщины механика Гаврилова», Лариса из «Полетов во сне и наяву», Вязникова из «Обратной связи», директор фабрики Смирнова из «Старых стен», Эльвира из «Особо важного задания», деловая женщина Гвоздева из «Магистрали» – разные грани современного женского характера, сгусток оптимистических драм и трагедий. Такого, пожалуй, нет ни у кого другого из ее коллег. Эти точно увиденные типажи вкупе образуют своего рода энциклопедию типов – рожденных временем и с ним нерасторжимо связанных. Ни одна роль не сыграна просто для «актерской разминки», в любой есть бездна умных наблюдений, любая – плод жизненного опыта и серьезных раздумий. Эти размышления, продолжаясь из фильма в фильм, и объединяют их, и скрепляют, и резко выделяют из «потока», и заставляют нас воспринимать эти фильмы как повесть с продолжением. Как единый рассказ, который актриса ведет о времени, о поколении, о себе.
Еще одно явление точного социального чутья, интуиции и знания женской психологии – Вера, официантка из привокзального ресторана в заштатном городке Заступинске.
Эмиль Брагинский и Эльдар Рязанов написали одну историю. Потом Рязанов вышел на съемочную площадку и начал вместе с актерами импровизировать историю чуть иную. Получился фильм «Вокзал для двоих», и он хранит следы «ножниц» между замыслом и воплощением: незлобивая, улыбчивая, водевильная по закваске комедия аттракционов по ходу дела превратилась в яростную, темпераментную трагикомедию. Некоторые сатирические аттракционы так и повисли там лишним придатком, на манер аппендикса. Убрать их из сюжета совсем, вероятно, не хватило решимости, а может, и точного представления о том, что произошло и по какому пути в конце концов покатился фильм. Авторы выгребли намного выше той точки, откуда грести начинали, – получилась картина, далекая от гармонии и знаменовавшая, как вскоре стало ясно, начало нового для Рязанова этапа: он все дальше уходил от милого водевиля и приближался к трагикомедии, даже трагифарсу.
Хотя сценарий писался в расчете на Гурченко, можно предположить, что и в этом фильме ее «авторский напор» кое-что сделал для решительного углубления всех мотивов, связанных с ее Верой. То, что в сценарии казалось парадоксом – непонятное сближение рафинированного пианиста, которого случайно занесло в Заступинск, и разбитной официантки вокзального ресторана, – стало понятным и естественным. Фильм «серьезнее» сценария: в нем есть не только водевильный закрут интриги, но и нечто такое, что выводит действие к глубоким социальным проблемам.
Уже сам факт, что приглашена была Гурченко, неизбежно поставил официантку Веру в ряд ее экранных героинь: возникла как бы новая глава ее повести о «женщине, которая ждет». Вообще-то кинорежиссеры прекрасно знают, что любой популярный актер тянет за собой в новый фильм шлейф своих прежних ролей. Это происходит в сознании зрителей: что бы ни играл после «Чапаева» Борис Бабочкин, в нем упрямо видели командарма Василия Ивановича; сыгранный Александром Демьяненко очкарик Шурик камнем лег на пути актера к новым, другим ролям; да и Люся, как мы помним, немало тревог хлебнула со своей Леночкой Крыловой. Режиссер всегда учитывает эти неподвластные ему «обертоны» и либо их включает в фильм, либо отказывается от мысли снять именно этого актера.
Вот и у Веры из «Вокзала для двоих» как бы автоматически появилась не предусмотренная авторами судьба.
Конечно, из текста роли мы и так узнаем, что она выгнала мужа, что целый день крутится как проклятая, перед глазами «подносы, поезда, клиенты, пассажиры – ужас!». Но та же Гурченко уже так много рассказала об этом типе женщины, об этой загнанности человека бытом, о засасывающей пошлости будней, о тающих надеждах и случайных, не приносящих счастья утешениях, что зрители, пришедшие «на Гурченко», невольно оглядывались туда, в эти уже вошедшие в их сознание судьбы. Это не повтор, это работала разбуженная актрисой эмоциональная память. Работал наш жизненный опыт, ею обогащенный.
Но дело не только в «нимбе» ее прежних героинь, осенившем Веру. Так получилось, что Гурченко пришлось взять на себя в фильме бо?льшую нагрузку, чем можно было предполагать. Ее партнер по главному дуэту картины, исполнитель роли пианиста Платона оказался в трудном положении: его роль была выписана очень приблизительно и более чем условно. Тут ни великолепный актер Олег Басилашвили, ни даже сам Эльдар Рязанов с его безошибочной интуицией так и не смогли найти разумное объяснение сложившейся коллизии: столь рафинированная натура, какую мы видим в начале картины, даже под угрозой расстрела вряд ли отправилась бы торговать на рынке чужими дыньками, да еще по спекулятивной цене. Замкнутость и нелюдимость слишком резко сменяются у Платона находчивостью поднаторевшего в житейских передрягах человека, а то и повадками ловеласа.
Конечно, умный и тонкий артист пытается оправдать психологические перепады: мол, после роковой автокатастрофы, взяв на себя вину сбившей человека жены, Платон выбит из рутинной колеи, из привычного ему «имиджа»; он и сам не знает, на что он теперь способен – словно вступили в действие какие-то защитные резервы. Его самого забавляют непривычные роли, к которым его вынуждает судьба-злодейка. И все-таки здесь есть перебор и натяжка – мы это постоянно чувствуем. Образ словно склеен из разноцветных лоскутков, и неизвестно, какой тон тут главный. Платон оставался фигурой скорее условной, чем живой.
«Вести» его по фильму пришлось Вере. Гурченко тоже приложила немало усилий, чтобы оправдать Платоновы метаморфозы. Она наделила свою официантку таким мощным напором и агрессивностью, что собственная воля Платона оказалась совсем парализованной. Пианист вяло сопротивляется, хочет интеллигентно спрятаться в свою раковину, но сначала голод, а потом отсутствие ночлега все равно гонят его в злосчастный ресторан, к этой фурии, от которой нет ему спасения. Даже начав различать в ней кое-что более глубокое, проникаясь постепенно интересом, потом уважением, а потом и симпатией к Вере, обнаружив в ней по-своему родственную натуру, он все равно уже ходит у нее под каблуком, и самые отважные его авантюры теперь ею задуманы и воодушевлены.
–?Какой она партнер! – сказал о Гурченко Эльдар Рязанов. – Даже находясь за кадром, невидимая для зрителей, она все равно подыгрывала Олегу Басилашвили и, помогая мне вызвать у него нужное состояние, плакала, страдала, отдавала огромное количество душевных сил только для того, чтобы партнер мог сыграть в полную мощь.
Оператор Вадим Алисов вспомнил историю, как снималась сцена, когда в ресторане появляется Никита Михалков в роли разбитного усатого проводника Андрея – Вериного ненадежного любовника. Она его и ждет, и ненавидит, и боится, что он не придет:
– …И вот Вера стоит возле раздачи с подносом, поджидает, когда ей дадут заказанные блюда. Я Люсе предлагаю: «А можете спиной сыграть, что вы почувствовали его взгляд?» На Люсе была такая облегающая кофточка из какого-то переливчатого материала, и острые лопатки торчали как два холмика. И она вот этой спиной поразительно сыграла. Там было все – и ожидание, и напряжение, и неуверенность: ведь она с этим Андреем вроде уже завязала! Вообще режиссеру достаточно было дать Гурченко настрой – и она звучала как хороший инструмент в руках мастера.
Нет худа без добра. Чисто интуитивно, импровизационно, к радости всех, кто работал над фильмом, стала выстраиваться новая тема. Она и вывела нехитрую комедийную историю к размышлениям о судьбах уже не только отдельных, случайно встреченных людей. Тема эта – поиски нравственного родства. Действительно: что толкает таких разных Платона и Веру друг к другу? Что их объединяет и в конечном итоге делает друг другу необходимыми? Жизнь, которую ведет столичный пианист, кажется официантке из Заступинска сладким сном: гастроли, подруга в Алжир улетает, жену по телевизору показывают – «Ой, для меня все это… прямо как жизнь на Луне… А я чаевые беру, гарниры со столов собираю, каждый третий норовит… с нами, официантками, не церемонятся… вот и вы уже стали мне тыкать…».
И все-таки в этом их нехитром празднике, в этом вечере за ресторанным столиком, где она – впервые – гостья, и ее обслуживают, и с ней танцуют, есть что-то настоящее, щемяще горькое. Это что-то уже давно истребило в их отношениях привкус флирта, и даже рискованную, многих ревнителей нравственности уязвившую сцену короткой любви Веры с золотозубым проводником в пустом вагоне заставляет принять с пониманием и острым сочувствием.
Оба несчастны, оба одиноки. Нам это не сообщили – дали почувствовать. И не текстом, не фабулой, даже не намеком, а структурой и развитием характеров, «подводным течением» ролей. Всей атмосферой, обволакивающей этот фильм, – вокзальности, транзитности, бездомности, неустроенности. Вокзал словно бросает свою тень на всю их жизнь – и Веры в ее вечно переполненном, грохочущем музыкой и вагонным перестуком ресторане, и Платона в его непонятных, сияющих, но явно чем-то отравленных эмпиреях. Они ищут друг друга, как ищут пристанища истосковавшиеся по дому путники.
Откуда взялась эта метафора в фильме? Почему вокзал стал не просто местом действия, но третьим главным действующим лицом?
Здесь и начинает работать система нравственных оценок происходящего. Героев резко выделяет их совестливость. Она просвечивает и сквозь профессиональную хамоватость Веры, ее повадку «независимой женщины», и сквозь загадочность Платона, чье неблагополучие тоже открывалось нам далеко не сразу.
Пока мы следили за тем, как герои пробиваются друг к другу через колючесть одной и угрюмую замкнутость другого, через напускные «маски», за которыми оба пытаются укрыться, мы вместе с ними учились быть внимательней. Вдруг начинали, например, различать в мельтешне вокзального ресторана лица немолодых его официанток и угадывать за ними судьбы. И вдруг западала в душу эпизодическая Виолетта, проникновенно сыгранная Ольгой Волковой. За безликой «социальной категорией», за стандартной профессией вставали живые люди.
И наоборот, сочно, концертно, броско явленные типы: ветреный Верин дружок Андрей, сыгранный Никитой Михалковым, или дорвавшаяся до мировой видеомагнитофонной культуры спекулянтка, персонаж Нонны Мордюковой, – с течением фильма растворялись в некую обобщенную плазму, в тупую силу, противостоящую героям. И свершали этот поворот в нашем сознании уже не Михалков и не Мордюкова – они сыграли и исчезли, – а опять-таки Гурченко и Басилашвили. Это их героям одиноко и неуютно в кругу персонажей, привыкших от любого пирога урвать свой кусок. Причем каждый защищает чистоту души по-своему. Официантка принимает общую игру, хамит клиентам с профессиональной изысканностью, ловит на ходу мгновения случайного бабьего счастья за неимением счастья стабильного и настоящего, но, подобно Рите из «Любимой женщины…», хранит нетронутый уголок для своего Гаврилова.
Что же касается Платона, то он в той, неведомой нам прошлой жизни попросту выполнил долг рыцаря, взял на себя чужую вину и, свершив этот никем не оцененный подвиг, должен за него поплатиться. Он идет под суд в грустном одиночестве, забытый своей Дульсинеей, – ей оказались неведомы подобные нравственные высоты.
Сочувствия он дождался только от случайно встреченной Веры. Она и пойдет за ним, как жена декабриста, в «места не столь отдаленные».
Все неровности фильма позади. Финальные эпизоды сыграны и сняты на одном дыхании. Минуты катарсиса, которые мы переживали в зале, обусловлены не патетикой и не эмоциональным фортиссимо, к которому, разогнавшись, непременно пришли бы на этом мелодраматическом витке сюжета художники менее чуткие и опытные. Фильм Рязанова, напротив, стихает. Прежде Гурченко играла с почти эстрадной броскостью: ее Вера то эффектно проходила по перрону, победно покачивая бедрами, то дурным голосом орала на клиентов, чтоб платили за обед, и мы понимали, что эта женщина тоже напялила на себя непробиваемый кокон и тоже ждет мига, чтобы «оттаять». «Оттаивала» – и появлялась надежда, и походка становилась полетной, и фурия преображалась в принцессу, и фильм позволял себе (не слишком удачно, по-моему) чуть поиграть в эту сказку, когда Платон с торжеством вез Веру по городу на багажной тележке, как в триумфальной колеснице…
Теперь все тихо. Молчаливо. Огромные паузы. Он, отпущенный из колонии в соседнюю деревушку до утренней поверки, нерешительно входит в избу, и ему открывается дивная, давно не виденная картина: уютно накрытый стол, горка пирогов на тарелке, апельсины. Он еще ничего не понимает, соображает только, что – пироги, апельсины, завтра их не будет. Автоматически, воровато оглянувшись, кладет в карман апельсин. Мало – другой. Семь бед – один ответ, принимается есть пироги. Сидит, жует, сгорбился, и нет уже ничего в этой огрубевшей, словно коркой покрывшейся фигуре от былого Платона, от его изысканной интеллигентности.
Тут и входит она. Долго стоит, прислонившись к косяку, молча смотрит на сгорбленную спину, на волосы ежиком, на эту чудовищную перемену.
Обернулся – почувствовал что-то. Глядит тупо, без удивления, вообще без выражения. Потом снова принимается жевать.
Вот уж не одну минуту идет эпизод, и никто еще слова не сказал, но мы всё подробно читаем, всю партитуру чувств. Новое состояние героини, новое лицо: что же делать, неужели тогда, на вокзале, был мираж? Ведь чужой совсем человек. Она рвалась к нему, ехала за тридевять земель, она точно знала зачем. А теперь непонятно, что делать. Что сказать – непонятно.
И тогда, все так же молча, Вера принимается делать то, что должна делать женщина, когда мужчина голоден. Он очень изголодался, его надо сначала накормить, а там будет видно. Срывается с места, начинает хлопотать, наливает борщ, достает из-под перины кастрюлю с котлетами, проверяет озабоченно, теплые ли. И пока достает их и пробует, он уж съел свой борщ и молча сидит, держит перед грудью тарелку, просит добавки.
Это кажется ей уже совершенно чудовищным. Ни одного, ну ни одного живого движения – истукан какой-то.
В одной прекрасной, чуткой и умной рецензии я прочитал, что это была еще одна забавная игра, которую герои затеяли «для разгона». Но, по-моему, ни Платону, ни Вере было в тот миг не до игры, а замершим зрителям не до комизма ситуации. Мы его ощущали, конечно, но он и улыбки не мог высечь – скорее оттенял и умножал драматизм решающего момента: от того, как все пойдет дальше, зависела вся судьба героев. Чаплиновская ситуация: и хохотали бы, да слезы мешают.
А разгон им нужен. Только они для разгона не играют, а время тянут. Еще не знают, что сказать, что вообще в таких случаях говорят, еще не уверены друг в друге и делают то, что подсказывает положение: дают – ест. Даже придираться начинает: котлетка подгорела.
И тут она взрывается. Она ведь уж этими пирогами и котлетками все ему сказала, что ж у него-то слов для нее нет? Свирепо накладывает ему полную тарелку котлет и сверху утрамбовывает пирогами. Все!
Он отваживается стряхнуть оцепенение. «Ну, хватит». Привлекает ее к себе. «Зачем ты приехала?» – «Ты наелся?» – «Наелся». – (Облегченно) «Вот за этим я и приехала…» Главное сказано. Им обоим опоры не хватало. Теперь Вера готова быть ему опорой. Она будет кормить его и вдохновлять. Пока они вместе, им ничто не страшно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.