3 На полях этой книги

3

На полях этой книги

Работа в архиве КГБ предоставила автору настоящей книги сюжеты и сведения, которые не уложились в рамки повествования. Иные из них мне показались интересными лишь для людей дотошного склада, другие — для специалистов-историков. И при саморедактуре текста я поначалу хотела совсем исключить все то, что читатель найдет ниже. А потом решила: из основного текста исключу, а «на любителя» оставлю. Ибо почти каждое из помещенных далее дополнений основано на фактах, явно не общедоступных. Они могут пригодиться.

1) К т. 2, с. 311

Когда Сергей Яковлевич в 1931 году подал через советское полпредство в Париже заявление во ВЦИК с просьбой разрешить ему возвращение на родину, у этого шага не было никакой скрытой подоплеки. Эфрон, как и многие из его ближайшего окружения, постепенно пришел к полной переоценке случившегося в России. Он стал искренним энтузиастом «социалистического строительства» и желал участвовать в нем непосредственно, а не издали. Его способность загораться очередной идеей и служить ей столь же бескорыстно, сколь и слепо, была в полной мере использована особыми чиновниками советского полпредства, которые распоряжались судьбами русских эмигрантов несравненно с большей властью, чем ВЦИК.

Просьба о советском гражданстве вовсе не была резким поворотом на сто восемьдесят градусов, как любят порой утверждать малоосведомленные авторы. То была как раз постепенная и даже чуть ли не естественная эволюция людей, которые не родились ни политическими мыслителями, ни даже политическими борцами. Просто совестливые и неравнодушные люди в 1917–1918 годах не могли примириться с гибельным в их глазах развитием событий на родине — и потому оказались в рядах Белой армии, сражавшейся с большевиками. Но позже эволюция их взглядов прошла через угасший ореол Добровольчества, разъеденного корыстью и злобой. (О чем Эфрон писал в статье «О Добровольчестве», опубликованной в 1924 году журналом «Современные записки» — Париж, № 21.) Далее эволюция прошла через пересмотр верований «отцов» (старой революционно настроенной интеллигенции), через поиски своего пути к реформированию общества.

Существеннейшим этапом на этом пути стало изменение оценки событий 1917 года: слепое неприятие этих событий сменилось отношением к революции как к социальной стихии, с которой необходимо считаться как с реальностью. Дальше — больше: терпимость к лозунгам Октября, наивное доверие к заявленным планам хозяйственных преобразований, обольщение нэпом… Тут-то и подоспели льстивые ловкие люди, прикрытые невинной службой в парижском торгпредстве и полпредстве…

Нет, не крутой и неоправданный поворот, а скорее мощно затягивающая воронка «чары», как назвала бы это Цветаева. Обольщение «ликом добра» — по цветаевскому определению, опаснейшим из обольщений — вот на что это похоже…

2) К т. 3, с. 131

О слежке П. Н. Толстого за Гаяной сообщили прочитанные мной протоколы допросов; вряд ли это было известно ранее.

Но еще в 1935 году кто-то из советских писателей, приехавших в Париж на Антифашистский конгресс деятелей культуры, рассказал Эфрону другую новость. А именно: что П. Н. Толстой настрочил донос и на собственного знаменитого родственника, гостеприимством которого он пользовался. Он не рассчитал, однако, что у Алексея Николаевича Толстого оказались преданные ему люди в ленинградском НКВД. Они не только не дали хода бумаге, но тут же сообщили самому писателю о ретивости его постояльца.

Вернувшись на родину, Сергей Яковлевич решительно избегал встреч с П. Н. Толстым и предупреждал других, общавшихся с Павлом Николаевичем, о необходимости соблюдать с ним сугубую осторожность.

3) К т. 3, с. 135

Тема связи с масонскими организациями (при этом следователь неизменно пишет «массоны») мельком возникала еще на первом допросе Эфрона. Он высказался тогда вполне определенно: да, такая связь у него была — по прямому указанию органов НКВД в Париже, «ибо я был их секретным сотрудником». Это признание соседствовало с другим, уже упоминавшимся: П. С. Арапов вступил в контакт с иностранными разведками также по заданию ГПУ. Однако Клепинин на этой очной ставке дает следствию новый ход: связь с русскими масонами в Париже как раз и означала прямую службу Эфрона во французской разведке! Утверждение сочинено, несомненно, по подсказке самих следователей; не мытьем, так катаньем им необходимо обвинить Эфрона в шпионаже.

В протоколах допросов Клепинина содержатся и другие, на этот раз достоверные, сведения о контактах Эфрона с одной из масонских лож. Сергей Яковлевич, утверждает Клепинин, прочел там доклад (или даже доклады) и в конце концов был «посвящен в высшую ступень». Официальная справка в следственном деле Эфрона назвала конкретную масонскую ложу, в которую вошел Сергей Яковлевич, — «Гамаюн».

4) К т. 3, с. 151

Отметим, что Нине Клепининой разрешили приехать в Россию с сыновьями почти сразу вслед за мужем, а Цветаеву не выпускали из Франции еще полтора года. До опубликования переписки Цветаевой с Ариадной Берг [39] еще не было так очевидно, что вовсе не сама Марина Ивановна решала в эти месяцы — возвращаться ли ей с сыном в Россию — и когда именно возвращаться. Из переписки же стало ясно: судьба Цветаевой с момента побега мужа ей самой уже не принадлежала. Документы на выезд она подала в конце 1937 года, спустя примерно месяц после исчезновения Сергея Яковлевича. И с лета 1938 года стала ждать отъезда буквально со дня на день. Однако ее почему-то держали во Франции. Потому ли, что просто забыли о ней — или выжидали «нужного» часа?

В самом деле, удобнее было держать ее с сыном во Франции как бы в качестве заложницы, — для уверенности в поведении Эфрона на родине. Оступится — не разрешим приехать жене и сыну. И еще что-нибудь с ней, семьей, может случиться. Эфрону ли об этом не знать…

Однако к лету 1939 года арест самого Сергея Яковлевича был уже предрешен. И Цветаева с сыном понадобились уже в Москве — для той же цели. Дабы их арестом можно было шантажировать Эфрона на допросах, — известно, что это нередко применялось в тогдашней практике НКВД.

Впрочем, зная российские особенности, можно объяснить длительную отсрочку выезда Цветаевой из Франции и попроще. Так, как предлагает это объяснить в своей книге Мария Белкина. Подсунули, дескать, в начале лета 1939 года забытую бумажку некоему делопроизводителю — тот отнес кому надо… И возвращение великого поэта на родину разрешено. Что ж, и такое возможно…

5) К т. 3, с. 153

Эмилию Литауэр допрашивают о Цветаевой 19 февраля 1940 года — и тоже других тем в этот день не возникает. Следователь спрашивает:

— С какими антисоветскими организациями была связана Цветаева во Франции? С кем из лиц, враждебно настроенных к СССР, она встречалась?

Литауэр называет в ответ журнал «Современные записки», газету «Евразия», эсеров Бунакова-Фондаминского и Лебедева, «агентов иностранных разведок» Святополк-Мирского, Трейл, Клепининых. Антисоветские настроения Цветаевой, — говорит Эмилия, — выразились в ее стихах о Белой армии и царской семье. По приезде в Болшево, — записывает следователь, — «в своем кругу она не стеснялась заявлять, что приехала сюда, как в тюрьму, и что никакое творчество для нее тут невозможно».

6) К т. 3, с. 165

Дочь бывшего военного министра Временного правительства А. И. Гучкова, она рано вышла замуж за П. П. Сувчинского, одного из виднейших в русской эмиграции двадцатых годов «евразийцев». К концу 1925 года или к самому началу 1926-го относится знакомство супругов Сувчинских с Цветаевой. В письме от 24 ноября 1979 года к автору этой книги Вера Александровна (во втором браке — Трейл) так вспоминала об этом знакомстве: «Познакомились мы — да, почти сразу после их (Цветаевой и Эфрона. — И. К.) приезда в Париж. <…> Виделись часто. Мне было лет 19–20. Стихи ее я открыла, сама для себя, раньше и была потрясена. Потом прочла у Мирского — “распущенная москвичка” — и когда он приехал из Лондона (он проводил каникулы во Франции), я устроила скандал: “Ах ты, великий критик! Ты ровно ничего не понимаешь! Она гениальный поэт”. Он покорно перечел и сказал, что, пожалуй, я права. А когда она появилась в Meudon (раньше она жила у каких-то Черновых, не помню где) — мы все отправились знакомиться — Петр (мой муж), Дим (Мирский) и я».

«Писала она мне редко, — вспоминает Трейл в том же письме, — мы слишком часто виделись — эти 3–4 письма у меня… сгорели. Помню фразу (лестное запоминается!) — “Большому кораблю большое плаванье”. Т. е. она считала меня очень умной. А я знала, что она необычайный поэт… Не вижу, чем она меньше, чем, например, Пастернак…»

В одном из уцелевших от пожара писем Цветаевой к В. А. — щедрое признание несомненных, в глазах Марины Ивановны, достоинств молодой Сувчинской: ума, гордости и даже «душевного целомудрия». Однако спустя несколько лет отношение Цветаевой к В. А. решительно изменится: среди причин главной была та, что В. А. втягивала Ариадну Эфрон в политические страсти, способствуя тем самым углублявшемуся отчуждению матери и дочери.

Уже после развода В. А. с Сувчинским Эфрон вовлекает ее в работу советской разведки, с которой он сам себя связал с начала тридцатых годов. В этой деятельности В. А. находит выход присущей ей активности, энергии и авантюризму, унаследованным от отца. А также способности очаровывать людей самого разного круга.

Летом 1936 года она оказывается в Москве, в гостинице «Москва» и постоянно встречается в кафе «Националь» с переехавшими из Парижа прежними своими друзьями и единомышленниками: с Ариадной Эфрон, Эмилией Литауэр, Николаем Афанасовым. Она успела встретиться и с Д. П. Святополк-Мирским (приехавшим в СССР раньше многих других) — до его ареста. Из протоколов допросов Эмилии Литауэр явственно вырисовывается властная, как бы руководящая, позиция Веры Александровны; ее советам, более похожим на распоряжения, беспрекословно следует, видимо, не только Эмилия.

«Зачем она приезжала в Москву?» — спросят на одном из допросов Ариадну Эфрон. «По вызову начальства, для выяснения ее дальнейшей работы в Иностранном отделе НКВД», — записан ответ Ариадны. Последняя охотно проявляет в таких вопросах осведомленность, предъявляя ее как бы в виде своего рода «охранной грамоты». Грамота, однако, не срабатывала, ибо допрашивали Ариадну уже осенью 1939 года, через два года после отъезда В. А. обратно в Париж. А это значит, что Ариадна имела дело со следователями бериевского, а не ежовского набора. Для них Ежов, покровительствовавший, сколько можно судить, В. А. и другим «кадрам», завербованным в среде русской эмиграции, к этому времени уже «враг народа».

Из допросов выясняется история второго замужества В. А.: на совместном совещании в Москве Мирского, Литауэр и В. А. было решено (и это решение поддержал из Парижа Эфрон), что для служебных задач В. А. целесообразно выйти замуж за Роберта Трейла — английского журналиста, шотландца по происхождению, который в это время работал в Москве. Замысел был осуществлен, и с этого момента паспорт иностранной подданной облегчал В. А. роль связной между Москвой и Францией.

Московское начальство собиралось отправить В. А. — после ее нового замужества — на дальнейшую работу в Великобританию. Но неожиданно натолкнулось на энергичное сопротивление норовистой подчиненной. Добившись приема у Ежова, В. А. сумела доказать, что ее работа во Франции принесет НКВД несравненно больше пользы, так как там у нее прекрасно налажены многочисленные связи.

В СССР В. А. прожила несколько больше года (с лета 1936-го по сентябрь 1937 года), хотя нельзя сказать с уверенностью, не выезжала ли она за пределы страны в этот период. Но за пределы Москвы она достоверно выезжала, ибо регулярно посещала подмосковную школу разведчиков НКВД. В книге «Охотник вверх ногами» Кирилл Хенкин утверждает, что в этой знаменитой школе В. А. не училась (как я думала поначалу, прочитав об этом впервые в протоколе одного из допросов), а… преподавала.

О Сергее Яковлевиче Эфроне Трейл писала мне в 1979 году следующее: «Я не знаю, знаете ли Вы и хотите ли знать о “деле Рейсса”. Считается, что С. был в этом замешан, а я уверена, что нет. — Марина, конечно, ничего не знала и политикой вообще не интересовалась.

Я вернулась из Москвы около 15-го — м. б. 10 сент. 1937. Сережа приходил почти каждый день. Сказал, что он влюблен в барышню 24–25-ти лет и не знает, что делать. Я сказала: “Я знаю, что делать”, но он, вздохнув, ответил: “Нет. Я не могу бросить Марину”.

20 сентября родилась моя дочь. И дня через 3–4 появился в больнице С.: “Меня запутали в грязное дело, я ни при чем, но должен уехать”».

Обратим внимание, что в данном письме подтверждено: во Францию Трейл приезжает «около 15 сентября», в действительности же, как мы увидим ниже, дней на десять раньше.

Протоколы допросов Сергея и Ариадны Эфрон, Клепининых, Литауэр и Афанасова недвусмысленно проясняют характер деятельности Веры Александровны. И теперь, когда мы многое уже об этом знаем, иначе, чем раньше, читаются личные письма В. А., обнаруживающиеся у разных ее корреспондентов.

В книге «Агенты Москвы», изобилующей — увы! — огромным количеством фактических ошибок (Brossat A. Agents de Moscou. Le Stalinisme et son ombre. Paris: Gallimard, 1989), французский журналист Аллен Бросса рассказал, в частности, о содержимом чемодана, обнаруженного в вещах русского эмигранта К. Б. Родзевича, умершего в одном из парижских «старческих домов».

Среди прочего там оказалась пачка писем его давней возлюбленной и сподвижницы — В. А. Трейл. Естественно, что друг с другом они вполне откровенны, — и можно только пожалеть, что им нет нужды пересказывать друг другу известные обоим обстоятельства. Тем не менее, эпистолярные тексты, приведенные в книге Аллена Бросса, внятно указывают на участие того и другой в работе советской разведки.

Но вот свежая находка. Это письма В. А. Трейл к брату Эмилии Литауэр Александру (он умер в Париже в конце 1990-х годов). С ним в тридцатые годы В. А. была близка и дружна. Приведу два отрывка из ее письма от 27 сентября 1984 года:

«…Ах да! Почему я считаю, что Ежов спас мне жизнь.

Потому что я провела с ним 4 часа — от полуночи до 4-х утра — пошла уговаривать прекратить террор — и вручила ему список своих арестованных друзей — 20 человек. Он сказал, что потребует их досье и чтобы я вернулась дня через 3–4 их с ним обсудить. Но 4 дня я не прождала.

На следующую же полночь (чекисты тогда только просыпались) — телефон: “Говорит Кремль. Поручение от тов. комиссара: — “Уезжайте немедленно”. Я на секунду испугалась — (т. е. сердце успело чуть-чуть упасть — что за “немедленно”?), но быстро спохватилась и рассердилась: «Я не могу уехать посреди ночи». Дядя — глубокий бас — ответил раздраженно: “Не посреди ночи, а с первым поездом. Кажется в 9.30. А если не попадете — есть вечерний”.

Вера Трейл

Автограф письма

Я продолжала сердиться и торговаться: “Но он же обещал показать мне… ммм… некоторые бумаги”. — “Да, — басит чекист, — Вы не дали мне договорить. Бумаги будут в нашем парижском консульстве. После родов — желаем Вам всего наилучшего — Вы туда зайдите”. Уехала я не на следующий день, а кажется через следующий. Маша родилась…» (В письме не сохранилась последняя страница.)

Еще один отрывок, из письма тому же адресату:

«Я не помню, чтобы я тебя политически совратила. Было бы совестно, если бы я была такой наивной дурой. Но люди умнее или во всяком случае ученее меня — тоже попались и поплатились жизнью. Миля (Эмилия Литауэр. — И. К.) — Мирский.

Как я выжила там в 1937 г., не совсем понятно, но была догадка, что в меня влюбился сам Николай Иванович Ежов. Что он спас жизнь мне — это факт, но влюбился — мне кажется нет. Вряд ли. Он был мне вроде как до талии, а я была на 9-м месяце беременности. Где тут любовь?» Последняя фраза письма написана под рисунком, на котором В. А. изобразила рядом себя и Ежова.

Александр Литауэр — я с ним неоднократно встречалась в Париже и в Петербурге, продолжал до последних дней верить версии о влюбленном Ежове. Что до меня, то я истолковала бы эпизод, рассказанный в письме, иначе. Мне кажется, что народный комиссар НКВД нашел хитрый способ избежать ответа строптивой В. А. на ее требовательный «запрос» об арестованных друзьях. Конечно, естественнее было бы просто отдать распоряжение об аресте самой Трейл, и с этой точки зрения Николай Иванович выглядит благодетелем. Но даже такое «благодеяние» сомнительно. Ибо, скорее всего, В. А. пришла в тот раз к Ежову не ради своих друзей, а по вызову. Ежов, очевидно, готовил Трейл как эмиссара, дабы срочно передать в Париж деньги и распоряжения. И в связи с ее настоятельной и крайне неудобной просьбой, касающейся арестованных друзей, разве что ускорил ее отъезд.

В самом деле: сопоставим числа. Разговор Трейл и Ежова состоялся, скорее всего, в самом начале сентября. Я делаю это предположение, исходя из сообщения швейцарского историка П. Хубера, работавшего в архивах Гуверовского института. Опираясь на документы полицейских архивов, он рассказал и о некоторых обстоятельствах возвращения Трейл во Францию. В частности, о том, что вскоре после ее приезда в Париж к ней на квартиру явилась полиция с обыском и неожиданно застала там К. Б. Родзевича, который спешно жег какие-то бумаги. В полицейских документах считается установленным, что В. А. привезла из Москвы чек на большую сумму для передачи матери Виктора Правдина (он же Франсуа Росси, один из убийц Игнатия Рейсса).

На допросе во французской полиции Трейл убедительно доказала собственное алиби по отношению к данному убийству. Она предъявила паспорт, где таможенная служба зафиксировала, что в день, когда Рейсс был убит под Лозанной, — то есть 4 сентября — Трейл пересекала территорию Польши.

Но если 4 сентября В. А. проезжает Польшу, то из Москвы она выехала 2–3 сентября. А в эти дни Ежов уже знает, что специальная опергруппа, полтора месяца разыскивавшая «невозвращенца» Рейсса, обнаружила его в Швейцарии.

До убийства оставались считанные дни. Можно было не дожидаться окончательного сообщения и отправить подготовленного эмиссара несколько раньше. В частности, и для того, чтобы не разочаровать его неутешительными известиями о друзьях…

К концу жизни Трейл утратила иллюзии относительно социалистической родины и считала себя, как мы прочли в одном из приведенных выше писем, одной из жертв, «попавшихся на обман». Тем не менее в воспоминаниях, надиктованных ею на магнитофон в последние годы жизни и расшифрованных проф. Дж. Смитом (Оксфорд, Великобритания), упоминаний о службе в НКВД не имеется.

В. А. Трейл умерла в апреле 1987 года в возрасте восьмидесяти лет в Кембридже (Великобритания).

Мне удалось с ней однажды недолго побеседовать во время ее приезда в Москву, — кажется, это было в 1980 году. Встретиться помог А. В. Эйснер, некогда близкий друг Веры Александровны. Трейл была энергична, иронична и жизнерадостна, несмотря на возраст и недавно сломанную ногу. Увы, я знала тогда слишком мало, чтобы задать нужные вопросы. Но вряд ли она стала бы со мной откровенничать. Хотя внешне держалась вполне доброжелательно.

7) К т. 3, с. 167

Дело Ариадны Эфрон было выделено в особое производство (после встречи подследственной 14 марта 1940 года с прокурором Антоновым). Из текста постановления, составленного следствием, получается, что сделано это за неустановленностью шпионских связей А. С. Эфрон. Однако в обвинительном заключении повторено как ни в чем не бывало: «являлась шпионкой французской разведки и присутствовала на антисоветских сборищах группы лиц… Считая доказанным, направить Прокурору СССР для передачи по подсудности». Дата обвинительного заключения — 16 мая 1940 года.

Особое Совещание, на котором обвиняемые никогда не присутствовали, решило судьбу Ариадны 2 июля 1940 года: «за шпионскую деятельность заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на 8 лет…» Однако Ариадну продержат во внутренней тюрьме до начала следующего года. Ей дадут ознакомиться с приговором только 24 декабря! Через полгода после его вынесения. Было ли это распространенной практикой тогда — я не знаю.