Эпизод одиннадцатый Был ли ты когда-нибудь счастлив?

Эпизод одиннадцатый

Был ли ты когда-нибудь счастлив?

Гошу Д. увидел издалека. И, естественно, рядом с пивным ларьком. Д. подошёл к ларьку. Гоша, как всегда, клянчил пиво. Увлечённый этим важным делом, он не замечал Д.

– Ах, мужики, – говорил Гоша с чувством, – ежели бы у меня водились гроши, я бы всех вас, чудил, каждый день пивом поил! А вы, засранцы, на донышке не хотите оставить! Мне, человеку немолодому и заслуженному, человеку нелёгкой, можно сказать, трагической судьбы, мне, человеку бедному и одинокому, не желаете оставить несколько капель этого паршивого мутного пива! Был бы я побогаче, был бы у меня кошелёк потолще, были бы у меня карманы не дырявые, такую ослиную мочу я ни за что бы и пробовать не стал! Пил бы я «Московское» или «Двойное золотое», или чешское – «Праздрой» там какой-нибудь или «Сенатор». «Сенатор», мужики, скажу я вам, это действительно стоящий напиток, падлой буду! Были бы у меня деньжата, я бы вас, жадюги, одним «Сенатором» поил! Вот ей-богу, не брешу! Хошь три бутылки, хошь пять! Пей! Наслаждайся! Наливайся до ушей, до маковки! И помни меня, Гошу Мятого, человека широкой русской души! Да нету у меня, братцы, ни гривенника погнутого! Падлой буду, нет! И вы должны осознать мои крайне бедственные финансовые обстоятельства. Должны понять, посочувствовать, проявить гуманность и помочь. Разве я не человек, мужики? Взгляните на меня – разве я не человек? Взгляните внимательно – я такой же, как вы! Как и у вас, у меня есть голова с ушами. Руки-ноги у меня тоже есть. И задница, между прочим, у меня тоже имеется. Да ё-моё, мужики! Вы что, не видите? Я такой, как вы, мужик! И так же, как вы, я пива хочу! Хрен с ним, пусть оно мутное! Я и мутного хочу! Да неужто нет у вас души! Да неужто же сердце вы где-то посеяли? Да неужто нет у вас жалости к брату-человеку? Все же мы братья, все люди-человеки! Все любим пивца глотнуть!

Д. положил руку Гоше на плечо. Тот вздрогнул и испуганно обернулся.

– Хорошо говоришь, Гоша! Прямо как артист, как мастер художественного слова! Прямо как заслуженный, народный артист! Жаль, что нет со мною магнитофона, записал бы и слушал дома каждый вечер перед сном. Молодец, Гоша. А теперь отдохни немного. Кружку свою ты получишь.

– Это ты! – воскликнул Гоша, заулыбавшись радостно. – Это ты, Д., ё-моё! Где ты ошивался? Вот уж неделю жду тебя у ларька, а тебя всё нет и нет! Подумал, уж не случилось ли чего. Навестил бы, да адреса не знаю. Молоток ты, Д., что всё же объявился! Соскучился я по тебе! Падлой буду, соскучился!

Гоша пил пиво, как всегда, с жадностью. Дрожащие пальцы его впились в кружку. Стекло стучало о Гошины зубы. Выпив пиво одним духом, Гоша крякнул, зажмурился, замер. Лицо его выражало неземное блаженство.

– Ещё бы одну! – попросил он.

Д. взял ему вторую кружку. Опустошив её, Гоша произнёс:

– Вот теперь в самый раз! Вот теперь жить можно! Слушай, Д., пойдём ко мне! Гостем будешь! Посидим, полялякаем. Давно не беседовал с интеллигентными людьми. Выставил бы я тебе полбанки, да сам знаешь, какие у меня червонцы. А чай найдётся. Даже пряники у меня есть ванильные. Четыре штуки. Два тебе, два мне – нам хватит.

Д. подумал: «Рыбы у меня не кормлены с утра. Ну да ладно, потерпят ещё часика два. Ничего с ними не случится».

По дороге к Гошиному дому зашли в гастроном. Д. купил пол-литра «Московской», триста граммов докторской колбасы и банку сельди иваси в собственном соку.

– А ты, я вижу, миллионер! – сказал Гоша, нежно прижимая к груди бутылку. – Хорошо, что ты, кореш, не жадный. Жадные все суки, все падлы. Из-за полкружки пива удавятся.

В Гошиной комнате всё оставалось на своих местах. Ничего в ней не прибавилось и не убавилось. Пожалуй, только бутылок под столом стало поменьше.

– Ты что, болел? – спросил Д.

– Угу, прихворнул малость, – ответил Гоша. – Сердце что-то прихватило. Дня три провалялся. Спасибо Варьке. Она бутылки мои сдавала и харчи приносила.

– А врача вызывал?

– Нет, не вызывал. Я же в поликлинике не числюсь. И карточки там моей нет. Когда карточку выписывают, спрашивают: где работаете? А я же нигде не работаю. Что я скажу? Я только в милиции числюсь, как раз потому, что нигде не работаю, потому что я тунеядец. Фиг с ними! Тунеядец так тунеядец. Бутылки собирать – разве не работа? Иногда весь день по помойкам шаришь, а наберёшь штук десять или того меньше. Да из них ещё некоторые побитые или заграничные какие-нибудь, их не берут ни фига. А ведь оттого, что я бутылки эти из мусорных баков выковыриваю, государству польза получается. Их помоют и снова в дело пустят. И не надо будет так много бутылок изготовлять. Я, может быть, больше труженик, чем служащие какие-нибудь отстойные, которые весь день на работе спят или в коридорах курят. Потом их рожи на красных досках висят – работнички, мол, усердные. А я свой хлеб и свою бормотуху добываю самым натуральным, самым честным, можно сказать, пролетарским трудом. А что, нет? Скажи, Д., разве нет?

– Да, Гоша, да! Самым натуральным и честным. У тебя натуральное хозяйство. Сколько поработаешь, столько и поешь. Безо всякого обмана. И налоги тебе не надо платить. И на собраниях всяких скучных томиться не надо. И являться непременно к девяти часам на ближайшую помойку нет тебе никакой необходимости. Счастливый ты, Гоша! Жаль только, что бесплатным медицинским обслуживанием ты не охвачен. Медицина иногда помогает. Хотя, если почитать медицинский справочник, то можно и самому лечиться за милую душу, обходясь безо всяких врачей и поликлиник. Надо тебе, Гоша, скопить рублика три и купить такой справочник. Тогда тебе нечего будет бояться.

– Да я и так ни хрена не боюсь! – воскликнул Гоша. – Подохну – туда мне и дорога. И милиции будет спокойнее.

Гоша рукавом смахнул со стола какие-то засохшие объедки и торжественно водрузил на стол поллитровку.

– Ну, Достоевский, сейчас мы с тобой посидим, как достойные, приличные люди, как аристократы, как камергеры двора его величества, государя императора Александра Второго.

– Отчего же именно Александра Второго?

– Так ведь ты, Фёдор Михалыч, жил при Александре Втором! Забыл, что ли? К тому же царь был приличный – крестьян освободил, и Болгарию тоже.

Гоша извлёк из жёлтого комода две дешёвенькие рюмки. Одна была с трещиной, а у другой была щербинка на краешке.

– Вот, гляди, и рюмки у меня есть. Почти хрустальные. Я их берегу для именитых гостей, таких вот, как ты.

Д. вытащил из кармана пакетик с колбасой и банку консервов.

– А ножик для открывания банок у тебя найдётся?

– А как же! Чем же я открываю свои кильки в томате? Без такого ножика я с голоду подохну.

Сели за стол. Гоша долго устраивался на табурете, ёрзал, подпрыгивал, двигал табурет – то отодвигал его от стола, то придвигал поближе, то ставил локти на стол, то опускал руки на колени. При этом взгляд его не отрывался от бутылки.

Выпили по одной, по второй и по третьей. Гоша размяк. Глаза его слезились. Он непрерывно улыбался, розовые дёсны его блестели. В уголках рта пузырилась слюна.

– Ё-моё! Д! Какое блаженство! Как мало надо хорошему, свободному человеку! Три рюмахи «Московской» и кружок докторской! Ё-моё! Как мало надо для счастья гордому, независимому человеку в конце двадцатого века! Мудаки мы с тобою, Д! Как нас только угораздило очутиться в этом гопницком веке? Будто веков было мало! Почему не живём мы в девятнадцатом или в восемнадцатом? Я согласился бы даже на семнадцатый, фиг с ним! А тебе какой больше по душе?

Выпили по четвёртой.

– Ну теперь уж совсем захорошело! – произнёс Гоша, стараясь подцепить вилкой ломтик селёдки. Ломтик всё ускользал, не подцеплялся. Гоша матерился и терпеливо продолжал подцеплять. – Это как жизнь моя, сука, – продолжал он, – так и осталась в банке, так и плавает в собственном соку, так и гляжу я на неё, облизываясь. Теперь уж и не подцепляю – пусть, думаю, плавает, если ей, курве, так хочется. Не удалась у меня жизнь. А если по правде, то и не было у меня никакой жизни. Так, загогулина какая-то. Всё у меня в жизни как-то криво и коряво получалось. Неудачливый я, несуразный. В школе я прилично учился. Даже четвёрки бывали, иногда. Доучился до седьмого класса, и тут судьба, паскуда, поставила мне подножку. Отметелил я одного отличника, зуб ему выбил передний. Очень уж отвратный был отличник – на дух я его не переносил. Мать побежала в школу, в ногах у директора валялась (отец бросил нас, когда мне и году не было, я его, охламона, и не видел ни разу). Директор сказал: ладно, пусть кончает седьмой класс. Но я не стал кончать. Послал их всех куда надо и в ремеслуху подался. Сделали из меня фрезеровщика. Работал на заводе. Неплохо работал. Даже нравилось мне у станка стоять. Деньги у меня стали водиться. Матери отдавал, но и себе кое-что оставалось. Дружки мои заводские все пили, и я стал прикладываться. Однажды, перед получкой дело было, захотелось нам дёрнуть, но денег не наскребли. Тогда поймали в закоулке какую-то старушку и сумочку у неё реквизировали. Там и было-то четыре рубля с мелочью. Но старушенция не пугливой оказалась. Мы от неё, а она за нами. Мы бегом, и она, зараза, бегом. Бежит за нами и орёт: ограбили! караул! держите!..

Короче, дали нам всем по четыре месяца – по месяцу за рубль. Дёшево вообще-то отделались. Могли бы за рубль и по пять месяцев отвалить. Вышел я на волю, а на работу меня не берут. Я туда, я сюда – не берут, и всё тут. «Откуда, – думаю, – они знают, что я сидел?» А после мне сказали, что в паспорте пометочку делают – мол, судился и был осуждён. Потом приняли меня всё-таки на овощебазу ящики с морковкой таскать. Платили неплохо, даже больше, чем на заводе. Вдруг ревизия какая-то. Оказалось, что морковку эту отвозили не туда, куда надо. Целую банду раскрыли. И меня, невинного, падлы, к этому приплели – мол, знал, что отвозили не туда, куда надо, а не сообщил, куда положено. Ничего мне, слава богу, не дали, улик недоставало, но предложили поискать другую овощебазу. Тут обиделся я сильно. «Да за что же мне, думаю, все эти мучения? Я же не воровал! И от молчания моего никакого приварка не было!» Обиделся, озлился и стал поддавать уже по-большому – из вытрезвителей не вылезал. Мать плакала. Поплакала годика три и померла. От огорчений у неё гипертония сильная началась. После – инсульт. И кранты. Обычная история. А я всё переползал с места на место. Но теперь уж меня за пьянство отовсюду пёрли. Обнищал, оборвался, опустился, запаршивел. Правда, был один светлый эпизод в моей мрачной жизни. Влюбилась в меня кассирша из магазина. Я в этом магазине чернорабочим состоял. Туши таскал, свиные и говяжьи, бочки с капустой перекатывал, картошку к транспортёру подбрасывал – словом, дел хватало. Что она во мне, забулдыге, нашла, уж не знаю. Бабы народ загадочный. Никогда не знаешь, что им, собственно, требуется от мужика. Бывает, что мужик хоть куда, и красивый, и деньги граблями гребёт, а не везёт ему с бабами. Чего-то в нём не хватает. А бывает, мужичишка чмошный – и взглянуть не на что, и карманы пустые. А льнут к нему бабёнки со страшной силой. Да ещё красотки льнут, не какие-нибудь там мымры и лахудры.

Я с виду-то был ничего себе, даже видный. Может быть, это её и прельстило. К тому же она с мужем только что развелась, а женщина она была горячая, ей без мужчины никак было нельзя. Короче, сошлись мы с нею довольно быстро. Сказала, что замуж за меня хочет, что я для неё мужчина подходящий. Правда, пью неумеренно, но ничего – все же пьют, и почти все неумеренно. Поженились. Переехала она в мою комнатёнку. Прописку она старую оставила, но жила у меня. Навела здесь порядок и чистоту. Кальсоны мне штопала и платки носовые стирала. Был я тогда такой чистенький, ухоженный – на удивленье. И был я тогда, можно сказать, счастлив. Первый и последний раз в жизни. Ах, Д! Ё-моё! Был ли ты когда-нибудь счастлив? Я вот был. Есть что вспомнить. По утрам она меня кофием натуральным поила. Кофием со сливками. Сечёшь, Д., со слив-ка-ми! А по вечерам чаем потчевала цейлонским. Коли она в магазине работала, то всё могла достать, всё имела, то, чего у других нет. И всё просила, чтобы пореже надирался. Хотела она ребёнка от меня заиметь. Да побаивалась, что я пьяница – ребёнок может получиться нездоровый, с изъяном каким-нибудь. Береглась, она, ждала, когда буду я совсем трезвый, нормальный. Да как-то нализался я с дружками, пришёл домой очень тёплый и завалил её на постель. Она меня умоляла: «Гоша, милый, не надо! Протрезвей сначала!» А на меня злость нашла. «Жена ты мне или не жена? – заорал. – Моя ты или не моя?!» Она отпихивать меня стала что есть мочи. Я ещё больше разозлился и силой её взял. Через две недели выяснилось, что она беременная. Тут я струхнул. Говорю: «Ничего страшного, сделаешь аборт». Она сначала согласилась. А когда время подошло, отказалась наотрез. «Будь что будет, – говорит, – авось пронесёт!» Родила она парня. Хорошенького такого парнишку. На меня он был похож. Я радовался. Думал: «Теперь уж пить брошу, сына надо воспитывать». А месяца через полтора младенец наш любимый весь какими-то пятнышками тёмными покрылся. И тельце, и личико – всё было в пятнах. Врачи сказали, что такое бывает, что скоро это пройдёт. Да не проходило. Пятнышек становилось всё больше и больше. Словом, похоронили мы сыночка своего на Северном кладбище. Гробик малюсенький был. Я таких маленьких гробиков и не видал никогда, думал – такие и не делают. Не гробик, а коробка какая-то. И лежал он в этой коробке такой красивый-красивый. Пятна после смерти побледнели и не видны были почти. Он, когда умирал, всё ротик открывал, будто хотел что-то сказать. Небось, хотел послать меня, козлину, в дупло. Дело было весной. Сыро было очень. В могилке воды было по колено. Так в эту воду гробик и плюхнули. И остался я без сына. Вечером после похорон взял я бритву и пошёл в ванную. Жена за мной бросилась. Я заперся. Тогда она Варьку позвала. Вдвоём они дверь ногами высадили. А я уж одну вену успел располосовать. Вызвали «скорую», увезли в травмпункт. Вену зашили. Всё обошлось. А ещё месяца через два жена на развод подала. И снова остался я один. И снова пить стал. По-зверски пить стал, по-чёрному. Всё пропил, что осталось у меня от счастливой семейной жизни. Потом приутих слегка, угомонился. Не то чтобы завязал, но до безобразия не доходил. На кладбище бывал каждый месяц. Да и сейчас частенько бываю, хотя уж лет десять пролетело. Цветочки сажаю разные. А зимой снег расчищаю. Весной на кладбище хорошо. Птички щебечут. Травка свежая растёт. Землёй вкусно пахнет. Сяду на скамеечку и гляжу на холмик. «Слышит ли он птичек? – думаю. – Может быть, слышит? Всё веселее ему, бедному, лежать, если впрямь слышит». А тут как-то, года два тому назад, приволокла Варька связку книг. Старичок какой-то, дальний её родственник, в ящик сыграл, и от него книжки эти остались. «Бери, – говорит, – если надо. Я читать их не буду». Тогда и наткнулся я на Артура Шопенгауэра. Раньше я и не слыхал-то о нём в упор. Но когда полистал – сразу сообразил, это всё для меня написано! Ну прямо-таки специально для меня! Ах, Фёдор Михалыч! Падлой буду! Потряс меня этот философ немецкий, разворошил мне душу, распотрошил меня всего, внутренности все наружу вывернул! Раньше думал я, что эта самая философия – муть сплошная, брехня интеллигентская, пижонская. А оказалось, вон оно что. И будто этот Артур был со мною знаком и всё о жизни моей несчастной знал досконально. Теперь его книга для меня как Библия. Перечитываю её постоянно. Даже на кладбище с собою беру. Цветочки посажу, лишнюю траву повыдергаю, руки помою, сяду на скамейку и читаю. Некоторые места вслух читаю сыночку. Ему уж десять годков. Небось соображает кое-что.

Думалось мне раньше, что только я один такой мученик. А оказывается, все мучаются, все страдают, каждый на свой лад. А оказывается, без страданий не проживёшь, и даже вредно жить без страданий. Вот ведь какие коврижки!

Д. обвёл глазами комнату и остановил взгляд на цветной фотографии из японского календаря, которая ему запомнилась. Фотография была уже не та или, точнее, не совсем та. Пруд был на месте. И покрытые мхом камни тоже лежали на месте. И деревянный павильон с черепичной крышей был тот же, и голубое небо не изменило свой вид. Но японки не было.

– Ты что, сменил картинку? – спросил Д. – Теперь она без японки.

Гоша тоже посмотрел на лист из календаря.

– Нет, не менял я картинку. Она у меня такая единственная. От жены осталась. Ей эта японочка очень нравилась.

– Но куда японка-то подевалась?

– А хрен её знает! Гуляет где-нибудь там, за деревьями. Или пописать пошла в кустики. Не может же она целыми днями стоять неподвижно! Она частенько куда-то уходит, а после возвращается. Меня насовсем не покидает. Знает, что без неё мне совсем будет хана.

Д. внимательно поглядел на Гошу. Потом снова взглянул на картинку. Ему показалось, что нижние ветки ближайшего дерева пошевелились.

Д. закрыл глаза и посидел так с минуту. После открыл. Японки по-прежнему не было. Д. встал, подошёл к картинке. Никаких следов клея на ней не было заметно.

– Ну а ты-то, Достоевский, страдаешь? – спросил Гоша. – У тебя ведь тоже жена сбежала? А детей не было у вас?

– Нет, детей у нас не было. Жена не хотела детей.

– А что это она? Ты же не алкаш.

– Она говорила: подождём, попозже заведём, есть ещё время, не стоит торопиться. Так и не завели.

– А ты её любил?

– Любил.

– Чудной ты, Д! Любимая жена послала тебя на фиг, а ты даже не запил! Чем же ты утешаешься?

– Рыбками.

– Какими такими рыбками?

– Живыми. В аквариуме.

– Ну, Д! Ты просто псих! Рыбки в аквариуме!

– Да, рыбки в аквариуме. Четыре штуки. С красивыми хвостами. У тебя японка, а у меня рыбки. Чего тут такого? И ещё я завёл себе дело.

– Какое дело?

– Интересное, увлекательное дело. Хитрое, мудрёное дело. Очень сложное и страшно трудное дело. Оно меня терзает, но при этом и радует. Оно отвлекает меня от мрачных мыслей и доставляет творческое удовольствие. Им я занят в то время, когда я не на работе.

– А на работе ты чем занят?

– На работе я сплю. Ты вот говорил о служащих, которые на работе спят или в коридорах курят. Я некурящий, и мне остаётся только спать. Такова моя горькая участь.

– Так что же за дело-то у тебя? Расскажи!

– О нём не расскажешь. Такое вот, брат, дельце. То есть можно, конечно, рассказать, но долго придётся рассказывать. Ты слушать устанешь.

– А покороче нельзя?

– Нет, нельзя. Покороче не выйдет. Очень уж оно замысловатое.

– Так ты что – руками шевелишь или мозгами?

– В основном мозгами. Но и руками немножко.

– А на дело твоё глядеть надо или следует его слушать? Может быть, его щупать приходится? Или его надо читать?

– Лучше всего его, наверное, читать. Но можно его и слушать. Это уж кому как понравится.

– И думать надо, небось, когда читаешь или слушаешь?

– Да. Думать при этом необходимо.

– Философия это, что ли, какая? Как у Артура?

– Есть там и философия. Но и ещё много всего. Всякой всячины. Заковыристое, в общем, дело.

– Так ты, Д., значит, мыслитель?

– Отчасти да. Но не только мыслитель.

– А кто же ты ещё?

– Опять-таки сразу не скажешь. Я даже и сам толком не знаю, кто я ещё. Но то, что ещё кто-то, – это несомненно.

– Темнишь ты, Фёдор Михалыч! Ну коли не хочешь, не говори. Я не обижусь. Только ты уж делай своё дело как следует, не халтурь.

– Я и делаю его как следует. Зачем же халтурить, если это дело для себя. Оно меня возвышает, оно наполняет мою жизнь духовностью.

– Значит, ты пишешь о Боге?

– Нет, не о Боге. Впрочем, и о Боге тоже. Хотя, как мне кажется, он отсутствует в мире. Мир существует сам по себе, без Бога. Или так: существует мир, и рядом где-то существует Бог. Он наблюдает, что творится в мире, и ни во что не вмешивается. Он чего-то ждёт. Затаился до поры до времени. А может быть, он никогда не вмешивается в мирские дела. Начхать ему на них.

– Верно, Д! Ну и гигант же ты, Д! Всё сечёшь! В самую точку попал! В самую суть врубился! На фига ему с нами, говнюками, возиться! Чего мы тут только у него на глазах не вытворяем! Как мы только не выдрючиваемся! И ещё недовольны! И ещё жалуемся! Страдальцы, мол! Мученики!

Выпили по последней. Колбаса была съедена. Сельдь иваси тоже.

– А чайку? С пряниками ванильными? – сказал пьяненький, но отнюдь не надравшийся Гоша.

– Спасибо. В следующий раз! – ответил Д. и взглянул на картинку из календаря. Японочка стояла на своём месте. В том же кимоно. С той же причёской. С тем же гребнем в волосах и с тем же цветком лотоса. И улыбалась она всё так же ласково.

– Вот, видишь, погуляла и вернулась! – сказал довольный Гоша. – А ты боялся! Никуда она не денется! Не боись! Я тоже сначала побаивался – вдруг уйдёт? Где её тогда искать? В Японию, что ли, ехать? А потом ясно мне стало – нет, не смоется. И теперь я ей вполне доверяю.

Комментарий

Похоже, что Д. и Гоша стали друзьями. На первый взгляд странно – вовсе же разные люди. Но со второго или с третьего взгляда становится заметным в них нечто общее. Во всяком случае, они друг другу нравятся, и есть им о чём поговорить, есть что друг другу рассказать. Вероятно потому, что оба остались без жён по причине своих неумеренных увлечений. Гоша увлёкся выпивкой, а Д. – своим таинственным делом. Но это как посмотреть. Если постараться, если не лениться, то можно, наверное, отыскать такую точку зрения, с которой и это мало уважаемое занятие покажется не лишённым смысла и значительности.

Судьба Гошина, разумеется, плачевна. И не боясь преувеличения, можно сказать, что она действительно подтверждает философскую концепцию великого пессимиста. Размышляя о Гошиной несчастной жизни, можно разувериться во всём и помрачнеть до крайности. Во всяком случае, к веселью эти размышления не располагают. Остаётся только надеяться, что счастье снова навестит когда-нибудь Гошину комнатушку и на сей раз он его не упустит.

Самое странное в этом эпизоде – поведение японки из календаря. Куда она удалялась и зачем? Если причина была столь проста и естественна, как предположил Гоша, то это, конечно, успокаивает. А если причина была совсем другая?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.