1966

1966

1.1

Магические цифры – 66 и 33. (Мне 33 года.) К добру или к худу?

Последние слова Нерона были:

«Живу я гнусно, позорно – не к лицу Нерону, не к лицу – нужно быть разумным в такое время – ну же, мужайся!»

Вот Светоний – один из гениальнейших писателей мира – до сих пор не понят и не признан по-настоящему.

А я десять лет пишу стихи и считаю себя неудачником.

2.1

Весь город занесен снегом. Вьюга мечется по улицам. Она заблудилась, она не может выбраться из этого лабиринта.

У Светония: «Тит родился в третий день январских календ, в год, памятный гибелью Гая, в бедном домишке близ Септизония, в темной маленькой комнатке: она еще цела и ее можно видеть».

Она еще цела и ее можно видеть! Светоний говорит это мне! Светоний, живший 18 веков тому назад, говорит это мне вот так, запросто!

– Хотите, я провожу вас? – говорит он мне. – Вы бывали когда-нибудь в Септизонии? Это же совсем близко, туда ходит электричка. С Витебского вокзала. Потом еще 20 минут на автобусе…

4.1

Были у нас Ю. и М. Я хвалил Вознесенского.

– Что вы! – сказала М. – У него же за душой ничего нет! И вообще, все эти Евтушенки, Ахмадулины, Вознесенские – мыльные пузыри. Одни их физиономии чего стоят! У них же лица великих поэтов! Мерзость какая! Вы вот совсем на поэта не похожи, и это очень хорошо.

«Чего же тут хорошего?» – подумал я.

«Встречи поэтов с читателями» – безнравственны. Поэт должен встречаться с читателем тет-а-тет, когда читатель листает его книгу.

Поэтические концерты развращают и публику и поэтов. Публика жаждет развлечений, публике любопытно глядеть на живого поэта – она чувствует себя как в зверинце, как в цирке. А поэт жаждет аплодисментов и боится не угодить публике, поэт публично проституирует.

Шел по лестнице. На батарее сидит худющая, грязная кошка, сидит и смотрит на меня напряженно-выжидательно – что буду делать? Пройду мимо? Или прогоню ее с батареи, а то и ударю? Чего хорошего ей ждать от меня?

9.1

Можно ли изгнать литературу из литературы? Нужно ли?

Литературу уже изгнали из живописи, из музыки. Ее изгоняют из театра и кинематографа. Но стоит ли изгонять ее из поэзии и прозы?

Левые на Западе говорят – стоит! К черту эту литературу! Надоела она! Опостылела! Идет игра в слова. Игра, и не больше.

Игра – вещь приятная. Но тоскливо думать, что все на свете – лишь игра. Неужто и впрямь ничего нельзя принимать всерьез? Даже смерть?

Неужто Освенцим и Колыма – это тоже игра? Неужто отец мой умер в шутку? Неужто играл он тогда с нами, когда мы несли его тело на носилках к трактору?

12.1

Первые дни года тяжкие, сумеречные. Мороз стоит сильный. Дни короткие. Стужа и мрак.

Устал я, невыносимо устал от своей дурацкой несчастной жизни.

14.1

В «Известиях» статья о Даниэле и Синявском.

«Отщепенцы, предатели, выродки… Нет ничего святого».

Жаргон 37-го года.

Жутковато.

15.1

Сон с чудом. Чудо – это огромная красная рыба, больше кита. Она лежит на опушке леса, раскрыв огромный рот. Через рот можно проникнуть внутрь рыбы – там всякие комнаты, коридоры, закоулки. Самое примечательное, что рыба живая, хотя и искусственная. Ее изобрела женщина-ученый с восточного типа лицом. Она рассказывает посетителям о том, как устроено ее изобретение. Но никто почему-то не спрашивает, зачем эта рыба нужна. Все знают: раз такая здоровая рыба сделана, значит, в этом есть необходимость. Не будут же ни с того ни с сего делать такое чудище!

А я знаю, что эта рыба совершенно никчемная, но молчу – робею.

И все-таки временами оно приходит ко мне – это ощущение непомерной огромности мира, видимого, слышимого, осязаемого мною мира, несмотря ни на что, принадлежащего мне мира.

18.1

Отвез Майку в больницу. Ее при мне переодели. В длинном халате и больших валенках она выглядела очень жалобно.

Новый сборник Андрея Платонова. Вслед за титульным листом – большая фотография автора.

Некрасивое, простецкое русское лицо – этакий работяга, слесарь или водопроводчик, – и видно, что жизнь работягу не баловала. Но в глазах такое всепонимание, такая спокойная, умная уверенность в своей правоте, что хоть пиши с него образ.

Когда-нибудь поставят памятник великомученикам литературы российской. И будут на камне все святые имена.

«Время кругом него стояло, как светопреставление, где шевелилась людская живность и грузно ползли объемистые виды природы. А надо всем лежал чад смутного отчаянья и терпеливой грусти».

«Коммунизм – не власть, а святая обязанность». «Века мы мучаем друг друга – значит, надо разойтись и кончить историю».

18.1

Был у Майки в больнице.

Больные лежат в коридорах. Войны нет, эпидемии – тоже, но люди лежат в коридорах. Им еще повезло – они все же попали в больницу. Многие месяцами дожидаются своей очереди.

Майке повезло особо: в тот день, когда ее приняли, в одной из палат умерла женщина. Майку положили на место покойницы.

У входа в Майкину палату в коридоре лежит седенькая, интеллигентного вида старушка. На ее маленьком иссохшем лице живыми остались одни глаза, большие черные блестящие глаза. Они смотрят в одну точку, находящуюся где-то на стене. Глаза наполнены покорной усталой тоской. Такие глаза бывают у лошадей, которых часто и попусту бьют.

Мимо старушкиной койки проходят сестры, посетители, ходячие больные. Глаза ничего не замечают. Они видят только самое главное, сконцентрировавшееся в этой одной-единственной точке на покрашенной масляной краской стене.

Кто она – эта старушка с интеллигентным лицом? Где ее дети и внуки? Почему умирает она здесь одна, никому не нужная, в этом плохо освещенном больничном коридоре на виду у равнодушных сестер и чужих родственников?

В «Известиях» печатают гневные письма советских людей, возмущенных гнусным предательством Даниэля и Синявского. Термин «перевертыши» народу очень понравился. Народ любит сочные слова («стиляга», «тунеядец», «абстракционист» и так далее). Народ требует расправы над предателями.

Все идет по избитой, давно примелькавшейся схеме. Так было в 37-м, в 49-м, в 53-м, в 57-м (Пастернак), в 62-м (абстракционисты). История не способна придумать что-либо оригинальное. Впрочем, в России она всегда страдала некоторой ленцой.

Не пора ли в самом деле «разойтись и кончить историю»?

Умер академик Королев, дважды герой, трижды лауреат. Никто раньше не слыхал об этом академике. Он жил и работал в глубочайшем секрете – он изобретал космические корабли и спутники. Теперь его рассекретили и похоронили у кремлевской стены.

Интересно, что он думал о мире, этот академик? Что он думал о жизни и «человеческом естестве»?

Впрочем, он, наверное, был всегда ужасно занят, у него не было досуга, чтобы размышлять о таких отвлеченных вещах. Он изобретал конкретные ракеты и самым конкретным образом запускал их в совершенно конкретный космос. И урну с его прахом замуровали во вполне конкретную крепостную стену.

Жизнь моя, как Большой проспект Васильевского острова, упирается в светлую пустоту неба над морем. Светла пустота днем, ночью же это тьма кромешная.

Но искусство все-таки существует.

Майка в своей больнице лежит красивая, румяная, с челкой… А рядом, за стенкой, эта старушка с остановившимися глазами. Вот тебе и вся правда жизни. Этакий фокус-покус.

Но если фокусники будут рассказывать, как получаются их фокусы, станет неинтересно. Да, станет неинтересно жить. А так – интересно.

Не будем же раньше времени уходить из цирка, благо за билет недешево плачено. В последнем действии всегда гвоздь программы – дрессированные звери, грандиозный иллюзион или отчаянные воздушные гимнасты.

24.1

Вернули «Жар-птицу» из «Юности»:

«Ваша поэма редакцию не заинтересовала». Подписано – Н. Злотников.

28.1

Когда я пришел в редакцию «Смены», «поэтическая пятница» подходила к концу. Вместе с Гоппе остались трое молодых людей.

– Вот тут есть стихи, – сказал Герман Борисович, – давайте обсудим.

Я прочел «Египетского ребенка», «О пользе вязания» и «Еще о вечности». Молодые люди стали высказываться.

Первый сказал, что стихи старомодны по мироощущению и ему не нравятся.

Второй сказал, что это не стихи, а нечто среднее между прозой и стихами – интересные мысли, интересно поданные.

Третий стал объяснять мне, что поэзия – дело серьезное, что нельзя подходить к ней вот так, с кондачка, что такие, с позволения сказать, стихи может писать всякий.

– Слово за вами! – сказал я Гоппе.

– Мне эти стихи не нравятся! – сказал он. – Если хотите, я могу предложить их редакции, но уверен, что они не пройдут. И вообще я должен сказать, что вы ведете себя вызывающе, по-барски. Я вовсе не обязан опекать ваши стихи! Вам идут навстречу, вам оказывают внимание, а вы гримасы строите, когда вас критикуют! Не будьте так самонадеянны! Вот тут четыре человека вам говорят, что это не стихи, а вы упорствуете!

Я растерялся. Я еще был полон благодарности этому человеку за «Жар-птицу». Я не знал, что делать.

Молодые поэты торжествующе улыбались.

Я попрощался и ушел. Оборвалась еще одна ниточка, связывавшая меня с «профессиональной литературой».

29.1

Некие тайные могущественные силы, властвующие над моей жизнью, следят за каждым моим шагом. Едва появляется у меня надежда – нажимается какая-то кнопка, и надежды как не бывало.

Идет некий жестокий эксперимент. Меня проверяют на выносливость – долго ли я смогу существовать в безнадежном состоянии. Я вроде котла, в котором нагнетается пар. Давление все время растет. Требуется выяснить, при каком давлении котел взорвется. Быть может, в последний момент откроют клапан и пар со свистом вырвется наружу. А может быть, и не откроют.

3.2

Спор о Боге.

– Бог не открывается мне, – сказал С. – Может быть, он есть, но я его не ощущаю. А раз не ощущаю, значит, для меня его нет. Люди живут, потому что не знают, как там, за гробом. Все ведь может быть. Если со смертью все кончается, это еще полбеды. А что, если там-то и начинается самое страшное?

Я сказал, что ужасы нашего века как бы отвлекли людей от их извечного, главного ужаса – от мысли о неминуемой, непременной смерти каждого. И потому эти ужасы, быть может, даны были людям во спасение.

– А ваши стихи, между прочим, богоборческие! – сказал С. – Вы, как Иван Карамазов, не можете простить Богу страданий младенцев!

– Да, не могу, – согласился я.

12.2

Суд над литераторами продолжается.

Синявский сказал, что он любит Россию, – публика захохотала. Ах, какая смешливая у нас публика!

В трамвае в уголке стояла парочка. Парень льнул к девушке, норовил тихонько поцеловать в шею, в висок, в щеку. Девушка слегка отстранялась, но ей было приятно, ей было хорошо с этим парнем.

Весна близко.

Причины моих томлений.

Раньше.

Ничего не сделано. Годы идут. И что должен я совершить?

Теперь.

Кое-что сделано. Но то ли это? Поиски доказательств, что это то.

14.2

Со смертью отца во мне что-то оборвалось – какая-то тоненькая, но ужасно нужная ниточка, на которой держалось нечто важное.

Быть может, это была последняя подсознательная надежда на конечную справедливость жизни, надежда, которую я старался не замечать в себе, но которая, однако, теплилась.

Раньше смерть была чужой и далекой. А тут она вдруг стала совсем домашней, этакой родственницей, вроде тетки, которую не любишь, но которую приходится все же чмокать в щеку, когда она приходит в гости.

15.2

Ночь. Рядом в кресле спит Филимоныч. В своей комнате спит мама. А дальше – в городе и еще дальше – в прочих городах и селениях спит великий русский народ. Никто не мешает моему счастью, счастью бодрствовать, когда все спят без задних ног.

До сих пор я не знал, как спасительна, как отрадна бывает ночь без сна.

17.2

Рассказец Солженицына «Захар Калита». Этакое славянофильство кокетливое: «Руки-ноги у него здоровы удались, а еще рубаха была привольно расстегнута…»

А так рассказец ничего себе, правильный вполне. Памятники истории нашей беречь надобно. А народ темен, и нет для него ничего святого.

22.2

В некоем доме собралось респектабельное общество. Всем тревожно. Все чего-то ждут.

Среди гостей – женщина в черном платье. Ей лет тридцать пять. У нее тонкое благородное лицо и скорбный взгляд.

Начинаются танцы. Женщина в черном приглашает меня на вальс. Я неважно танцую вальс, но стараюсь изо всех сил.

Потом гости начинают расходиться. Все уходят тихо и даже не прощаясь. У всех совершенно обреченный вид.

– Проводите меня, – говорит мне черная женщина.

Мы выходим из дому на широкую пустынную площадь и сворачиваем на узкую, незнакомого вида улицу. Дома здесь одноэтажные, с палисадниками, тротуар деревянный, дощатый.

– Подождите! – говорит женщина, останавливаясь, и жадно, с каким-то отчаяньем целует меня в губы.

Мы идет дальше. Смеркается. Никто не попадается нам навстречу. В домах не светится ни одно окно. Улица мертва.

– Кто вы? – спрашиваю я свою спутницу. Она молчит.

– Скажите же, ради бога, кто вы? Кто ваш муж? – умоляю я. Почему-то я уверен, что ее муж – очень значительная личность. Но женщина в черном упорно молчит.

Мы идем по деревянным мосткам. Кругом полнейшая тишина. Уже совсем стемнело.

– Вы знаете, – говорит вдруг женщина, – мой муж убил Хемингуэя. Мне не хочется верить, но это так.

И все исчезает.

Я лежу в постели в своей комнате. На потолке светлые полосы (свет фонаря на улице пробивается сквозь шторы). Я лежу и кончиком языка облизываю губы – на них еще остался вкус ее губной помады.

Кто она? Нам суждено было встретиться один раз, да и то во сне. Я проснулся, а она осталась там одна, на этой темной глухой улице неведомого города. Я так и не узнал, кто ее муж, так и не узнал, кто убил Хемингуэя.

23.2

Иногда мне кажется, что мои стихи и впрямь есть некая высшая реальность, недоступная непосвященным, но существующая.

Года два тому назад написал я о смерти, которую встретил в гостях и которая спутала меня с кем-то другим, отчего тот другой человек помер, а я остался жив.

Майке в больнице одна женщина рассказала, что видела свою смерть. Однажды ночью она проснулась от какого-то прикосновения к своим волосам – перед ней стояла самая настоящая смерть, худющая, серая, в каких-то лохмотьях и с косой. Женщина вскрикнула, и смерть исчезла. А через пять минут в соседней палате умер мужчина, умер неожиданно – все думали, что он выздоровеет. Смерть испугалась крика женщины, а потом разозлилась и в отместку убила этого мужчину. А может быть, мужчина и должен был умереть – смерть приходила за двоими сразу. Но с женщиной номер у нее не вышел.

В «Жар-птице» у меня тоже смерть во плоти. Впрочем, там, может быть, и не сама смерть, самой ей было везде не управиться. Она за приличную плату (за буханку хлеба) наняла дворничиху, и та делала то, что положено.

6.3

Умерла Анна Ахматова.

Это случилось в доме отдыха под Москвой. Похороны 10–?го. Ходят слухи, что ее будут отпевать в Никольском соборе.

8.3

В «Известиях» на последней странице в подвале небольшой некролог Твардовского. В «Литературке» – полоса.

Все пишут о «трудной, но завидной участи» и о «пушкинских традициях». Паустовский написал: «Я счастлив, что жил в одно время с ней».

9.3

Вечером позвонила Н. и сказала, что гроб с телом поставили в Никольском соборе.

Войдя в собор, я огляделся. Ничто не говорило о том, что здесь находится прах великой русской поэтессы.

Свернул налево. Я протиснулся внутрь и увидел гроб, обставленный с боков еловыми венками. Бородатые юноши, взявшись за руки, сдерживали публику, но толпа не очень напирала. Люди медленно двигались по кругу, задние привставали на цыпочки, чтобы лучше видеть.

Через минуту я очутился у изголовья покойницы.

Живой я ее никогда не видел. Но я ощущал ее присутствие в этом городе, в этом мире. И вот она лежит передо мной мертвая и доступная, очень непохожая на себя, на свои портреты и фотографии. Я нагибаюсь и целую ее в холодный каменный висок.

Гроб закрыли. «Она должна отдохнуть, завтра у нее трудный день», – сказала служительница собора, поправляя венки.

Народ разошелся. Осталось несколько человек.

У входа в собор кто-то уговаривал другую служительницу не закрывать на ночь дверь, потому что должен прийти скульптор, чтобы снять посмертную маску.

– Не могу! Ничего не знаю! Не имею права! – твердила женщина.

– Это ваш долг! – говорили ей. – Ваш святой долг!

Кто-то рассказывал, что было в Москве.

Анна Андреевна гостила в столице, когда у нее случился сердечный приступ. Она долго лежала в больнице (в палате на четырех человек) и стала выздоравливать. Потом она жила в доме отдыха в Домодедове. Здесь от второго приступа она и умерла. Три дня ее тело пролежало в морге больницы Склифосовского, никого к нему не подпускали. Какие-то студенты собирались каждый день под окнами морга, но двери открыли лишь за три часа до отлета самолета. Во дворе больницы устроили небольшую гражданскую панихиду. Выступали Тарковский, Лев Озеров и еще кто-то. Из знаменитостей были Евтушенко и Вознесенский. «Классики» не явились.

10.3

Пришел в собор около полудня. Народу было уже много. У гроба в центре зала люди стояли плотно и неподвижно. По краям же все время происходило какое-то движение: кто-то пробирался вперед, надеясь найти место поудобнее, кто-то возвращался, убедившись, что все лучшие места уже заняты.

Еще шла обедня. Пел хор. Я стоял у стены рядом с В. – он прилетел из Москвы специально на панихиду. Взгляд выхватывал отдельные куски картины: ярко-красные красивые губы женщины, черный старушечий платок, рыжую бороду парня – поэта, где-то когда-то виденного, позолоченный завиток на окладе иконы, серебряную лампаду на толстой цепи, светлый прямоугольник двери, в котором медленно падал крупный снег…

Обедня кончилась. Зажглись люстры. Началась панихида.

Голос священника был приятен, интеллигентен. Голоса дьячков были гнусавы.

– …Новопреставленной рабы божией А-а-нны-ы!

Народ прибывал. В толпе возникали волны и водовороты. Было душно. Сладко и дурно пахло ладаном.

– …В царстве праведных да утвердит ее Господь и да воздаст ей вечное успокое-е-е-ние!

Панихида кончилась. Началось прощание.

Я пробрался вперед и увидел голову покойницы с бумажным венчиком на лбу. Рядом с ней возникали и исчезали лица прощавшихся. Некоторые глядели внимательно, как бы стараясь запомнить черты усопшей, иные же как-то смущенно скользили глазами по ее лицу и тотчас отводили их вбок. Кое-кто наклонялся и целовал покойницу в лоб.

У гроба лицом ко мне стояла Аня, заплаканная, измученная, в темном, сбившемся на затылок платке. С другой стороны стояли Лев Гумилев, его жена и еще какие-то люди.

Началась давка. Задние напирали на передних. Кто-то кричал:

– Тише, товарищи! Не напирайте! Все успеете! Назад! Два шага назад! Не напирайте, будьте сознательными!

Над толпой появилась крышка гроба. Со всех сторон закричали:

– Не закрывайте! Дайте проститься! Не смейте закрывать!

Кто-то уговаривал:

– Товарищи! Прощание с покойной будет в Доме писателей, поезжайте туда! Там будет гражданская панихида!

Из толпы раздался громкий отчетливый голос:

– Гражданская панихида здесь!

И снова была давка. Рядом со мной женщина, побледнев и закрыв глаза, прислонилась к колонне. Кого-то оттаскивали под руки в сторону.

Началась панихида над другими покойниками в боковом нефе. Снова хор и голос священника, но все это уже издали. Потом издали же стук молотка и истерический женский вопль.

Народ шел мимо гроба около часу. Говорят, что в соборе было более двух тысяч человек.

Мы с Д. выходили последними. На полу валялись пуговицы, разбитое зеркальце, ручка от женской сумки, скомканный носовой платок, раздавленные цветы.

К нам подошла пожилая, бедно одетая женщина:

– Кого же это отпевали-то? Сроду еще в церкви столько народу не видывала.

– Писательницу отпевали, – сказал Д., – знаменитую русскую поэтессу.

– А как звали-то ее?

– Анна Ахматова.

– Не слыхала такую. Неужто знаменитая? Да и верно – кабы не знаменитая, разве пришло бы народу такое множество! А она что – верующая была? Писателей-то и начальство всякое теперь в церквах не отпевают – так хоронят…

12.3

Автобусная остановка в Зеленогорске. На остановке человек десять. Все стоят тихо, ждут.

Внезапно один из стоящих мужчин бьет одну из стоящих женщин провизионной сумкой по голове. Тишина нарушается. Женщина кричит и плачет. Мужчина норовит ударить ее еще раз, но ему мешают. Нельзя, говорят ему, бить женщину!

– Я вот вам дам – нельзя! – вопит мужчина, угрожающе размахивая своей провизионной сумкой.

В этот момент пострадавшая, изловчившись, бьет мужчину кулаком по щеке. Мужчина кидается на нее, но поскальзывается и падает навзничь, смешно задрав ноги.

Дальше драка идет с переменным успехом, постепенно затихая. Становится ясно, что это муж и жена, что оба они пьяны и дерутся с удовольствием. Им уже не мешают.

Когда подходит автобус, муж заботливо натягивает на голову жены сбившийся платок, а жена нахлобучивает на лоб мужу лохматую шапку. И оба, торопясь, лезут в машину.

13.3

Высокий мрачный брандмауэр. На самом верху одно-единственное оконце. По ночам в нем горит розовый свет.

Будто огромная крепостная башня.

Средневековье. Мрак кругом. Злые глупые рыцари в нелепых латах. Инквизиция. Фанатизм. А в башне, отгородясь от мира, живет добрый мудрец.

По ночам рыцари спят, устав за день от лат и от злобы, а мудрец не спит, думает.

Может быть, он не один. Может быть, он живет в башне с красавицей дочкой, такой же доброй, как он, такой же чуждой Средневековью.

Может быть, у них еще есть кот. Да, пожалуй, без кота им не обойтись. Когда я днем прохожу мимо брандмауэра, я всегда задираю голову, стараясь разглядеть кота на окне – все коты сидят на окнах, должен и он сидеть. Но его что-то не видно.

15.3

Воспоминания Анастасии Цветаевой.

Взахлеб. Навзрыд.

Русь та, прежняя. Жизнь – та, прежняя. Интеллигенция та, прежняя – совестливые, благородные, образованные, утонченные люди – языки, литература, музыка, чувство природы, чувство отечества…

16.3

Выставка Серебряковой в Русском. Вроде бы иллюстрации к мемуарам Цветаевой.

Женщины с тонкими, продолговатыми, одухотворенными лицами. Овальные подбородки. Нежные розовые губы. Глаза как спелые вишни после дождя. Ниспадающие пряди длинных прямых волос. Белые алебастровые локти.

Вокруг этих женщин чистый, прозрачный утренний воздух. За их спинами в открытых окнах – светлые дали с полями и деревьями. Перед ними флаконы с духами, черепаховые гребни, какие-то трогательные женские безделушки, цветы в вазах…

Жизнь вечна, прекрасна, непобедима…

Бедная русская интеллигенция.

Нестеров – великий пейзажист.

Тоненькие эти березки, маленькие сосенки и осинки, на которых каждая иголочка, каждый листик виден, всю эту беспомощность и застенчивость детей-деревьев, все это тихое умиление растений перед солнцем, перед жизнью никто так по-русски не понял, как он.

Есть здесь что-то от Достоевского. Все детское, беззащитное и наивное – символ изначальной святости жизни, безгрешности ее. Это добро «без кулаков», но добро могучее.

17.3

Лицо нестеровского Сергия стоит перед глазами.

Приступ отчаянной нежности к России.

Место дуэли Пушкина. Обелиск из розового гранита среди прозрачных зимних деревьев. Рядом железная дорога. Чуть подальше – новый жилой район, девятиэтажные башенные дома. Над ними торчит шпиль телевизионной мачты.

Трудно представить, что когда-то это было укромное безлюдное место, где можно было спокойно стреляться в свое удовольствие.

22.3

Комендант Освенцима Рудольф Гесс был повешен в Освенциме.

Он учил своих детей честности и трудолюбию. Он любил свою семью, любил животных. В глубине души он сомневался: разве есть необходимость в уничтожении сотен тысяч женщин и детей?

И все спрашивают: откуда это взялось? Как могло это случиться? Как могли мы это допустить? Где мы были тогда?

Где я был тогда? Что делал?

Я был мальчишкой и занимался своими мальчишечьими делами.

Но в 49-м и в 53-м я уже не был мальчишкой. Когда началось «Дело врачей», у меня не было сомнений – да, враги, да, замышляли, да, готовы были на все. Когда умер Сталин, я плакал. Да, плакал.

23.3

Учредили государственные премии РСФСР за шедевры в области литературы и искусства.

«К рассмотрению принимаются произведения… содействующие коммунистическому воспитанию трудящихся, отвечающие принципам социалистического реализма».

Напечатали мой автореферат. Пришел за ним в редакцию – не дают. Главлит, говорят, должен разрешить выпуск в свет.

Взял три книжечки, пришел в Дом книги, поднялся на третий этаж. Нигде нет надписи «Главлит», зато на каждой двери табличка: «Посторонним вход строго запрещен».

В одной из комнат за стеклянной перегородкой сидят женщина и мужчина. Женщина так себе, а мужчина красивый, холеный, бородатый. К ним-то мне и надо. Но они заняты, они разговаривают со стариком. Старик кричит:

– Формалисты! Бездушные формалисты! Меня, старого человека, заставляете по десять раз бегать туда и обратно!

А они ему отвечают (и как отвечают! С какими царственными интонациями!):

– Все равно вы будете делать то, что мы потребуем! Мы не шутим! Если мы требуем, значит, так надо! И вы нам свои законы не устанавливайте! Ясно? Вот так!

Старик умолкает, вытирает плешь платком и уходит.

Две книжицы у меня забирают, а третью возвращают, поставив на обложке печать с номером.

Возвращаюсь в типографию, и мне вручают 125 экземпляров моего творения. Тираж – 175, но 50 экземпляров типография сама рассылает в разные инстанции – в Книжную палату, в Обком, в Комитет по печати, и еще в какой-то комитет, и еще в какой-то, и еще…

Десятки номенклатурных граждан прочтут по обязанности мой опус, внесут его в картотеки, в каталоги, поставив на нем сложные шифры и номера. А спустя несколько лет эти же или другие граждане по обязанности же перечитают его и поставят штамп «проверено». Спустя же еще несколько лет опять перечитают и опять поставят штамп «проверено».

И много лет мой автореферат будет жить своей собственной жизнью, без меня – я ничем уже не смогу ему помочь.

1.4

В речи на съезде партии писатель Шолохов выразил сожаление, что писателей Даниэля и Синявского судили по закону, а не попросту «руководствуясь революционным правосознанием». «Гуманизм – это отнюдь не слюнтяйство», – сказал он.

9.4

В этом году все христиане празднуют Пасху в одно время.

Был ли Христос еще жив, когда солдат проткнул его копьем?

Народ кричал: «Варавву! Варавву!»

Народ, как всегда, был непрозорлив. Впрочем, кричали подкупленные первосвященниками. Кричали громко. И народу казалось, что это кричит он сам.

27.4

Сегодня я защитил свою диссертацию.

Народу было много. Сзади стояли и сидели на столах. Выступление мое, против ожидания, оказалось сносным. Оппоненты как-то скромно, будто бы с сожалением, прочли свои не слишком восторженные отзывы. Я столь же скромно ответил на их замечания. Из 14 бюллетеней 13 были «за» и один – недействителен.

Потом были поздравления, объятия, цветы. Студенты первого курса подарили мне книгу. Очень был тронут.

1.5

Сижу у телевизора. Показывают военный парад на Красной площади. Ракеты, ракеты, ракеты… Генералы в чешуе орденов и снова – ракеты, ракеты, ракеты… С каждым годом они становятся все толще, все длиннее, все ужаснее.

На каждого смертного из живущих на этой планете уже припасено 80 тонн тринитротолуола. Но этого мало. Надо, чтобы на каждого было по одной ракете. А лучше, если по две. Тогда уже нечего будет бояться.

Пошел в магазин. У прилавка винного отдела кто-то жалкий, дурно одетый, униженно просит продавщицу продать ему «маленькую».

– Никаких маленьких! – говорит продавщица строгим голосом. – Сказано же: до двух часов водку не продаем! Такое постановление. Пока не кончится демонстрация, никакой водки тебе не будет! Потерпи!

Человечек заискивающе улыбается, хихикает, но от прилавка не отходит.

– Иди, иди! – говорит продавщица. – Не мешай работать! Сказано тебе – такое постановление!

Сюжет.

В старой заброшенной церкви скульптор лепит гигантскую статую. Статуя так велика, что ее голова упирается в купол, а протянутая рука внутри не помещается и торчит из окна. Люди смотрят на церковь с торчащей рукой и удивляются. Старушки крестятся.

Наконец статуя готова. Чтобы ее освободить, церковь начинают разбирать. Статуя вылупляется из церкви, как цыпленок из яйца. Старушки крестятся.

Церковь исчезла. Вместо нее стоит статуя, возникшая в ее чреве. Старушки приходят к ней молиться.

Милиция разгоняет их. «Это же не церковь! – говорят старушкам. – Церкви больше нет! Это статуя великого человека!»

Но старушки упорны. Тайно по ночам они приходят к статуе и страстно молятся.

И происходит чудо – статуя постепенно превращается в церковь. Голова делается куполом, внутри туловища возникает большой зал со сводами, на сводах появляются старые фрески.

Только рука все еще торчит вбок, напоминая о таинственном превращении.

Городские власти дают указание – церковь взорвать!

Солдаты со взрывчаткой подходят к церкви и вдруг видят, что рука грозит им гигантским пальцем. Они бросают свои ящики и в ужасе разбегаются.

12.5

Вчера в Ташкенте опять было землетрясение. Есть разрушения.

Сегодня вечером начинается мое новое путешествие в Среднюю Азию. В Ташкенте я буду завтра в 6 утра.

13.5

В самолете все спят. Только стюардесса-бедняжка сидит на скамеечке в хвосте у гардероба и не спит. Не читает, просто сидит и смотрит в одну точку. Стандартная блондинка в синем костюме. Но лицо у нее хорошее.

Самолет летит вглубь Азии. Я дремлю. Мне что-то снится. Просыпаюсь и забываю, что снилось, За окнами брезжит рассвет. Небо быстро светлеет. Появляется солнце. Внутренность самолета освещается фантастическим красным светом. Я протягиваю руку к окну, и она становится кроваво-красной.

Солнце подымается. Оно освещает огромную пустыню плотных серых облаков под нами. Облака постепенно тают, под ними открывается другая пустыня – коричневая, холмистая; нигде не видно ни зелени, ни домов, ни дорог.

Подлетаем к Ташкенту. Самолет снижается. Хорошо видны кварталы города с новыми домами, машины на дорогах. Разрушений не видно.

В аэропорту – никаких следов бедствия. Народу немного, паники нет. Все постройки целы.

На площади перед аэропортом узбеки продают цветы – огромные букеты роз, красных, розовых, чайных. Продают дешево, почти даром отдают.

Глядим, нюхаем, ахаем. Хочется купить, но что мы будем с ними делать? Кому их подарим?

Садимся в автобус и едем в город. По мере приближения к центру следы землетрясения становятся заметными. Появляются дома со зловещими трещинами по всему фасаду. У некоторых часть наружных стен вывалилась на тротуар, и видны комнаты с люстрами, с кроватями и шкафами. Около домов стоят палатки. Но народ на улицах выглядит как обычно – никакого трагизма на лицах, никакого беспорядка в одежде. Городской транспорт работает нормально. В открытых кафе красивые девушки-узбечки едят мороженое. В чайханах и шашлычных сидят старые узбеки в чалмах. И всюду продают розы. Никогда в жизни не видел столько роз! На рынке они лежат гигантскими грудами, горами! Всех сортов, всех оттенков! Нежнейшие, только что срезанные, с каплями росы на лепестках, с тончайшим сказочным ароматом!

Я покупаю одну большую, чайную, и ежеминутно подношу ее к лицу, любуюсь ею, нюхаю ее, пробую на вкус ее лепестки. С ума сойти – какая красавица!

Подземные толчки были самыми сильными в районе центрального сквера, но Оперный театр пострадал мало, а гостиница и новый универмаг вовсе не пострадали. Зато рядом целый квартал одноэтажных глинобитных домов разрушился почти полностью. Бульдозеры сносят остатки строений и расчищают завалы.

Учреждения переселились в большие военные палатки с окнами. Магазины торгуют с лотков прямо на тротуаре. Торговля идет бойко.

В аэропорт возвращаемся в полдень.

Под озверевшим солнцем тащим свои пакеты по асфальтированному полю к самолету. Усаживаемся, и я мгновенно проваливаюсь в небытие.

Просыпаюсь, смотрю в окно и вижу под собой мутно-желтую реку, текущую по коричневой земле. Это Зеравшан.

Земля летит на нас. Она конопатая. Она все ближе и ближе. Уже видно, что конопатины – это кустики колючки. В последний миг колючка исчезает, и мы садимся на полосу голой желтой земли.

Подруливаем к знакомому белому сарайчику и останавливаемся.

Выходим.

Жара. Тишина. Пустыня. На горизонте невысокие синие горы.

14.5

Мечеть в старом городе. Большие серые ящерицы ползают по стенам. Внутри полумрак. На полу толстый слой чистой серой пыли.

У стен мечети старое кладбище. Оно все заросло большими кустами колючки – надгробий почти не видно.

Мальчик на облезлом большеголовом ишаке.

15.5

Ночь. Вокзал города Навои. На скамейках спят люди. Густой мужской храп. Между скамейками прохаживается милиционер.

В скверике под деревьями расположилось узбекское семейство: отец с черным закоптелым лицом, в залатанном пиджаке и в сапогах с галошами, мать в длинном грязно-красном платье, из-под которого торчат шальвары, шестеро ребятишек разного роста. Все сидят тихо, почти не двигаясь. Над ними, среди листвы акаций, – узкий кривой месяц.

Утро. На троллейбусе подъезжаем к самаркандскому базару. Я жадно смотрю в окно. Мелькнул какой-то синий купол, потом стрельчатая арка…

Входим в ворота базара и останавливаемся, разинув рты.

Узбеки в разноцветных халатах, в чалмах и тюбетейках. Узбечки в ярких платках и платьях. Ишаки, лошади, грузовики. Горы всякой снеди на лотках – лук, редиска, морковь, огурцы, клубника, черешня. Тут же жарят шашлыки. Тут же, сидя на коврах, пьют чай. И все это на фоне грандиозных развалин мечети Биби-Ханым, у стен которой и расположился рынок.

Зеленные ряды, фруктовые ряды, овощные ряды, мясные ряды, лепешечные ряды (лепешки со сложным узором из теста, в середине обязательно цифры – 1966). Отдельно продают живность – кур, гусей, индеек, кроликов, птиц в клетках.

Гуси сидят спокойно, глядят на народ и не гогочут.

Огромный красный с золотом петух привязан веревкой за ногу. Он стоит, гордо выпятив грудь, полный презрения к людям и животным.

Парень в тюбетейке купил двух куриц и привязал их за ноги к седлу велосипеда. Куры висят вниз головой и не шевелятся, будто мертвые.

Шум, гам. Из репродукторов узбекская музыка. Жара.

Идем осматривать Биби-Ханым. Вместе с нами во двор мечети входит группа немцев-туристов. Озираются, щелкают фотоаппаратами.

Развалины величественны.

Задрав головы, смотрим на разорванную арку гигантского портала. В проломе купола летают стрижи. Майолика ослепительно сверкает на солнце.

Регистан.

Даже слишком красиво.

Раньше – книги, кино, живопись, музыка. И вот – своими глазами. Синяя глазурь на синем небе. Очень синяя глазурь на не очень синем небе. Небо явно проигрывает.

Три медресе на одной площади. Площадь выложена камнем. Посередине несколько небольших пирамидальных деревьев (туя). Три гигантских стрельчатых арки смотрят друг на друга и на эти деревья.

Шах-и-Зинда.

Вовсе сказка. Мавзолеи взбираются на холм. Между ними узкая улица.

Идем по улице. Синие глазурованные порталы. За ними прохладный полумрак, сталактитовые своды, изысканный орнамент росписей, надгробия из резного камня.

Перелезаем кирпичный забор, выходим на кладбище, заросшее неизменной колючкой, и смотрим на мавзолеи издали: куча куполов на рыжем, выжженном солнцем холме. Вдали синим силуэтом руины Биби-Ханым и минареты Регистана.

Снова рынок. Мастерские ремесленников. Кузнецы, плотники, жестянщики, медники, гончары. Работают медленно, но красиво.

Полчаса смотрели, как кузнец выковывал лезвие топора. Он делал это так же, как его предки лет 300 тому назад. Он делал это долго. Такой топор, наверное, дорого стоит. В магазине неподалеку навалена гора дешевых топоров заводского изготовления. И однако же он ковал, ковал, не торопясь, уверенный в том, что его работа кому-то нужна. Мы глядели, как работает кузнец, и нам хотелось купить этот топор. Он казался нам произведением высокого искусства, он был дьявольски красив, этот обыкновенный в общем-то топор, чуть более узкий, чем обычно, с неровной кованой поверхностью, но острый, как нож. Ж. подержал его в руке и, вздохнув, положил на прилавок.

– Купил бы, – сказал он, – да тяжелый, лень везти пять тысяч верст.

Мы пошли и всё оглядывались. Издалека топор казался невыносимо красивым, от него нельзя было оторвать глаз.

Медники делали кувшины с длинными горлами – кумганы.

Плотники делали детские люльки особой конструкции, приспособленные для подвешивания к потолку.

В ларьках продавали восточные сласти – халву разных сортов, какое-то неведомое нам печенье, вареный сахар.

Пришли в чайхану. Я заказал чайник зеленого чая.

Чайханщик взял пустой чайник, бросил туда щепоть сухого чая, налил кипятку и поставил чайник на горячую плиту. Через минуту чай был готов.

Чайханщик взял со стола три грязные пиалы, поболтал ими в тазу с водой и протянул их мне. Грязная вода ручейками стекала по стенкам на донышки пиал и собиралась там в серые лужицы. Не моргнув, я забрал пиалы, забрал чайник и пошел к нашему столу.

Мы ели только что купленную на базаре крупную редиску, откусывая и выплевывая хвостики. Мы пили мутно-зеленый чай. Кругом кипел самаркандский базар. Оглушительно играла азиатская музыка.

Чай попахивал рыбой и был похож на суп. Но нам нравилось.

Потом – старый город. Идем к Гур-Эмиру. Купол его то появляется впереди, то ныряет за глинобитные стены. Он все ближе и ближе. Вот наконец последний поворот, и это чудо зодчества предстало перед нами, освещенное низким вечерним солнцем.

Перед мавзолеем высокий стройный портал с узкой аркой. Он ведет во двор, в глубине которого второй портал, и над ним – он, этот синий, гофрированный, знаменитый, тысячекратно описанный и воспетый, лучший купол мусульманского мира – жемчужина Азии, ослепляющая своей красотой всех неверных и правоверных, единственный в своем роде купол, на который небо старается не глядеть вот уже 500 лет, потому что, взглянув на него, оно тут же треснет от зависти, – ни с чем не сравнимый божественный купол, под которым покоится прах кровожаднейшего из азиатских владык.

Заплатили по гривеннику и вошли в святилище.

Пусто, сумрачно, прохладно. В центре зала несколько надгробий из мрамора и нефрита. Одно из них – Тамерлана.

По лестнице спустились в подвал. Здесь в том же порядке стоят другие надгробия. Под ними-то и лежат останки самаркандских властителей. Верхние надгробия лишь обозначают места, под которыми находятся нижние – настоящие.

Постояли. Помолчали.

Откуда-то подуло легким ветерком, и опять воздух стал недвижим.

Битвы, походы, казни, грабежи, пожары, величие, власть, могущество, кровь, пепел, вероломство, жестокость, жадность – пять столетий, как легкий сквозняк. Остались лишь кости под глыбами мрамора.

Нет, неправда. Остался Регистан. Остались Биби-Ханым и Шах-и-Зинда. Остался Самарканд. Осталось искусство. Только оно.

Поезд идет на запад. Мы сидим в вагоне-ресторане и пьем теплую, противную минеральную воду. Поезд идет резво. Через два часа – Навои.

16.5

О Нурате нам говорили все.

– Съездите в Нурату! Обязательно надо съездить! Не пожалеете!

– Как! Вы еще не были в Нурате? Просто смешно!

– Нурата – это вещь! Вот увидите!

Что мы знали о Нурате сегодня утром, когда брали билеты на автобус?

Мы знали, что Нурата – маленький, но очень старинный узбекский город, расположенный за горной цепью, в двух часах езды от Навои-Кермине. Городок этот сохранился в первозданном виде со времен Средневековья. Он знаменит своим святилищем – местом паломничества мусульман всей Средней Азии (возможно – гипербола). В святилище есть бассейн, в котором плавают священные черные рыбы, которых нельзя есть.

Нурата был последним оплотом басмачества на территории бывшего Бухарского эмирата. Он держался до середины 30-х годов. Отсюда басмачи делали набеги на соседние районы.

О Нурате ходят легенды.

Одна из них.

Отряд буденновцев, первый ворвавшийся в непокорный город, изрубил в капусту всех, кто попался на глаза. Потом конники выловили священную рыбу из священного бассейна, зажарили ее и устроили пиршество. К утру почти все победители были мертвы. Они не знали, что священная рыба несъедобна. Там же, на городском кладбище, их и похоронили.

И вот мы влезаем в маленький запыленный автобус, битком набитый аборигенами в роскошных национальных костюмах. На наших местах (места нумерованные) сидят узбечки с многочисленными сумками и мешками. Мы показываем билеты шоферу. Шофер – он тоже узбек, но в европейской одежде – что-то говорит женщинам по-узбекски, мы поняли только слово «закон», произнесенное по-русски. Узбечки встали, забрали свои мешки и сели на другие места. В последнюю минуту перед отъездом в автобус полезли безбилетники. Они просительно смотрели на шофера, и тот великодушно кивал им, разрешая. Безбилетники расположились в проходе, они сели на свои мешки и прямо на пол.

– Вы в Нурату? – спросил нас шофер. – А чего вам там надо?

– Интересуемся местными достопримечательностями, – ответили, – хотим взглянуть на святые места.

– О, – сказал шофер, – это хорошо! В Нурате есть что посмотреть, Нурата – интересный город!

Автобус тронулся.

Долго ехали по зеравшанскому оазису. На хлопковых полях, как причудливые абстрактные скульптуры, стояли наголо остриженные тутовые деревья (каждую весну их так остригают). Этот довольно мрачный пейзаж оживляли яркие платья работавших на полях женщин (мужчины на полях работают только трактористами или поливальщиками). Проехали мост через Зеравшан. Оазис кончился. Началась сухая, поросшая колючкой степь, сначала ровная, потом холмистая. Холмы становились все выше и выше.

Автобус ехал медленно. Дорога шла на подъем. Пласты каменной породы, стоявшие вертикально, вылезали из холмов ровными параллельными грядами, Холмы напоминали гигантских доисторических чудовищ с зубчатыми черными гребнями на хребтах (каменная порода была черная, блестящая, похожая на руду какого-то металла). Миновали перевал и покатились вниз. Шофер все время тормозил и давал длинные гудки на поворотах. Дорога была никудышная. Машину трясло, как в лихорадке. У меня клацали зубы, я даже прикусил кончик языка.

Спустились в долину. До горизонта зеленели посевы.

– Как поливают все эти поля? – спросил я у шофера.

– Никак! – ответил он. – Вырастет так вырастет, а не вырастет – пустят скот, он все сожрет. Но иногда вырастает кое-что.

Автобус остановился у преграждавшего дорогу шлагбаума. Из стоявшей на обочине деревянной будки появился милиционер. Шофер сказал, что всем надо выйти и обязательно пройти по опилкам, насыпанным у шлагбаума, – это дезинфекция от эпидемии ящура. Мы вышли и прошли, тщательно топая, по опилкам. Они были бурые от дезинфицирующего раствора. Автобус тоже проехал по опилкам. Мы заняли свои места и поехали дальше.

Дорога пересекала долину по прямой. В конце этой линейки виднелось нечто похожее на кишлак.

Кишлак приближался, стали видны развалины какой-то большой постройки, видимо, крепости.

Въехали в кишлак и остановились.

– Стоим пять минут! – объявил водитель по-русски и по-узбекски. Потом, обращаясь к нам: – Пойдемте, я покажу вам, тут рыба есть!

– Уже рыба! – удивились мы

Рядом с чайханой в тени деревьев мы увидели бетонный бассейн с чистой зеленой водой. Вода вытекала в узкий арык. В бассейне и в арыке плавали довольно большие рыбы с черными спинами.

– Это хорошая вода, помогает от многих болезней! – сказал шофер.

Мы купили лепешку, раскрошили ее и стали кормить рыб. Они с жадностью набрасывались на крошки, выпрыгивали из воды, норовя схватить их на лету. Они столпились под нами в воде, толкались боками, пихались плавниками и, наверное, ругались между собой, ссорясь из-за крошек, но ругани мы не слышали.

Ко мне подошел пожилой узбек в халате, подпоясанный ярким платком.

– Эту рыбу нельзя трогать, это святая рыба. И есть ее нельзя: кто съест, тот умрет! Эту рыбу нельзя трогать!

– Ага, – сказал я, – все ясно – святая рыба!

– Эту рыбу нельзя трогать! – сказал узбек еще раз, почему-то раздражаясь.

– Понимаю – нельзя, – сказал я. – Действительно, раз она святая, так зачем ее трогать? Мы вот покормим ее и уйдем. А вы не знаете, как называется эта рыба?

– Никак не называется! Просто рыба, и все! Святая рыба!

– Ага, понятно! Просто рыба! Это даже хорошо. Это звучит гордо, так же как «человек»!

– Это не человек, это рыба! – возмутился узбек. – Ты что, не видишь? Это святая рыба, и человек ее есть не может!

– Да, конечно, – согласился я, – это рыба, а не человек, я и сам это вижу. Хотя чем-то эта рыба напоминает человека, наверное, жадностью и нахальством.

– Зачем ты так плохо говоришь о святой рыбе?! – вскричал узбек. – Это нехорошо! Святая рыба не нахальная! Ты сам нахальный – приехал к святой рыбе и говоришь такое!

– Да, конечно, – вздохнул я, – святой рыбе можно простить нахальство.

Едем дальше. Снова поля, неизвестно как орошаемые, потому что арыков не видно. Снова невысокая гряда холмов с выходами скальной породы. Но здесь скалы не острые, а как бы оплавленные, с мягкими округлыми вмятинами. Эти скалы похожи на огромные черепа. Наверное, это черепа тех самых чудовищ, которых мы видели перед этим.

Пейзаж становился все таинственнее. Когда скалы раздвигались, справа виднелась большая гора со зловещими острыми зубцами. Мы приближались к Нурате.

Холмы кончились, и мы сразу оказались в большом кишлаке, на первый взгляд ничем не примечательном.

– Нурата! – объявил шофер.

Долго едем мимо кладбища. Никаких надгробий, никаких памятников не видно. Просто холмики. На некоторых лежат два-три небольших камушка. Такой маленький городок – и такое большое кладбище! «Интересно, где похоронены те буденновцы, которые отравились рыбой? – думаю я. – Уж не под этими ли камушками они, сердешные, и лежат?»

Потом едем по чистой глиняной улице: глинистая земля, глиняные глухие заборы, глиняные стены низких домов без окон. Ишак, привязанный к столбу, тоже явно глиняный, он неподвижен, и шерсть у него цвета глины.

Останавливаемся около чайханы. Вылезаем. Наш гид-шофер ведет нас к святилищу. Оно тут же, рядом, у подножия высокого холма с остатками древней крепости.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.