Все восемь месяцев осады я учила стихи Долгушева Зоя Ильинична, 1930 г. р

Все восемь месяцев осады я учила стихи

Долгушева Зоя Ильинична, 1930 г. р

22 июня 1941 года, около четырех часов утра мы с родителями (папа – Морозов Илья Александрович, мама – Вера Игнатьевна и я – одиннадцатилетняя Зоя) проснулись от звуков стрельбы зенитных пушек. Была жара, и мы спали на полу у окна, которое выходило на запад, небо было все в разрывах, много трассирующих снарядов, лучей прожекторов, которые метались по небу. И вдруг один из них поймал самолет, другой тоже. И в пересечениях лучей летел освещенный самолет, и по нему сразу все зенитки стали стрелять. Мы, конечно, решили, что это учения (их тогда проводили часто). Но при учениях самолёт тянул за собой мишень, так называемую «колбасу», и уже по ней стреляли. А тут вдруг – по самолёту. Мы очень удивились.

Утром я вышла на улицу, где мальчишки уже хвастались разными красивыми осколками снарядов. Я тоже хотела найти, бродила по Корабельной, но не нашла. А уже в двенадцать часов стали люди кричать, что по репродуктору что-то передают, надо к нему бежать. Репродуктор был на высоком столбе на улице Горького, вблизи улицы Розы Люксембург, с восточной стороны. И там я услышала, что началась война. Но как-то все это приняли спокойно, или мне показалось. Днем узнали о взрывах бомб на улице Подгорной и у Приморского бульвара.

Потом стали быстро организовывать санитарные дружины из неработающих женщин, маму тоже включили. Папа работал на авиасборочном заводе № 45 на восточной стороне Килен-балки. Стали составлять списки, решать, куда детей вывезти из города, ибо его будут бомбить. Детей нашего завода было решено отправить в село Альма (теперь Почтовое). Мне собрали сумку с бельем. И нас без родителей – человек двадцать – привезли в это село. Поселили в школе, на полу были матрацы, набитые соломой. Не помню, какие были подушки. Во дворе школы была построена плита, на которой готовили нам еду. Кормили хорошо. Во дворе был и умывальник. Но где-то через неделю стали приезжать мамы и забирать детишек. Моя мама приехала в тот день, когда после прошедшего ливня река Бельбек вышла из берегов. Мы шли к станции, я брела по колено в воде. Я была маленького роста.

Папа с утра до ночи был на заводе, я на хозяйстве была одна. Кажется, карточек ещё не было, и приходилось бегать по разным магазинам и покупать всё, что попадется. Вдруг с прилавков всё пропало. Помню лето, жара, я стояла в очереди в магазине в двухэтажном доме розового цвета, построенном Артремзаводом перед войной, на углу улицы Розы Люксембург и 25-го Октября. Купила примерно три килограмма муки. Было тяжело, и этот мешочек поставили мне на плечо. И вдруг – налет и бомбежка. Спрятаться негде. Я просто стала около одного дома, муку поставила на подоконник, чтобы удобно было взять на плечо потом, и смотрела, как летали немецкие самолеты и с них сбрасывались бомбы.

1 сентября я пошла в школу № 12, которая находилась в Ушаковой балке. Она была построена из евпаторийского ракушечника, не оштукатурена, желтые камни. Школа открылась в 1938 году, и я сразу туда пошла в первый класс. Так что 1 сентября 1941 года я пошла уже в четвертый класс. Нас было, помнится, 42 ученика. Учительница была Шкиптан Лидия Петровна. Тогда, кроме основных предметов, нам ввели урок военного дела. Нас учили, что есть газы: иприт, люизит (что я запомнила), учили надевать противогаз. Стали рассказывать (учитель – военный), с кем воюем, чтобы не было паники. Потом вернулась мама. У нас в классе было, как я помню, двое детей офицеров. Это Тарумов Эдик, его отец был врачом в военно-морском госпитале. Они эвакуировались на теплоходе «Армения», и все погибли, когда его потопили. И еще Гаянэ Дошоян (ее отец – армянин), они тоже эвакуировались. Мы проучились всего два месяца, до 30 октября. У меня сохранилось фото нашего 2 «А» класса в мае 1940 года, только с другой учительницей, ее имя я не помню. Наша же Лидия Петровна на год ушла в железнодорожную школу на вокзале. Еще у меня была фотография всех учителей нашей школы, только я ее отдала в Музей героической обороны Севастополя на Историческом бульваре, но они мне документа об этом не дали.

Мы снимали квартиру у хозяйки по улице Карла Либкнехта, № 35, это третий дом от улицы Горького. Вся улица в нашем квартале была из одноэтажных домов. И только по углам с улицей Рабочей было два двухэтажных дома. С нашей стороны в доме № 27 располагался районный отдел милиции. Там же и жили с семьями многие милиционеры, и у них был подвал. На Корабельной стороне не было оборудованного бомбоубежища для населения. Только по улице Карла Либкнехта до войны был построен один четырехэтажный дом № 101, где в подвале было бомбоубежище, но там был продовольственный магазин, где мы отоваривали карточки. Я не помню, когда ввели их, ибо этим занимались в то время родители.

В ночь с 31 октября на 1 ноября, когда начался первый штурм города, была очень сильная бомбежка. Большая бомба попала прямо на дом № 27, погибли все, кто там прятался. Было очень страшно: сильный грохот, рядом пожары, крики. Папа решил идти всем в Инкерман и прятаться там в штольнях. Мы ночью в темноте шли мимо Ушаковой балки, через Килен-балку, Троицкую и к рассвету добрались туда. Перед входом в штольню была толстая стена, которая защищала вход от прямых выстрелов. В первую и вторую штольни, если считать от моря, нас не впустили, сказали, что нет мест. В третьей сказали, чтобы заходили, места есть, и мы вошли. В штольне был полумрак. Высоко вверху горела электрическая лампочка. Вся штольня как бы состояла из комнат, то есть справа и слева были такие стенки, которые делили всю штольню на секции. И во всех этих секциях были трехэтажные деревянные нары, на которых спали люди. Везде был виден скарб, внизу стояли ведра, горшки, примусы. Мы шли и шли, а нам говорили, чтобы шли дальше, там есть места. Но ведь мы пришли со свежего воздуха, а там было очень душно и нехорошо пахло. Я была маленького роста, а папа – высокий, он стал задыхаться. И тогда сказал нам: «Пошли домой. Будем умирать дома». Мы вернулись.

Папа уже на завод работать не пошел, а перешел полностью на инвалидность. Он из деревни, мастер на все руки. Тогда всех учили, как именно надо копать во дворе такие «щели», то есть узкие окопы Г-образные. И под руководством папы, вместе с двумя хозяевами братьями Константиновыми – пенсионерами Дмитрием Васильевичем и Владимиром Васильевичем, они вырыли такую «щель». У хозяев были какие-то дрова, сделали накат, насыпали побольше земли, деревянную дверь. На дне – настил из досок. И папа (я этого не знала) в углу выкопал глубокую яму и там спрятал самые ценные вещи и швейную машинку. И в этой «щели» мы просидели до 1 июля 1942 года.

Вся штольня как бы состояла из комнат, справа и слева были стенки, которые делили штольню на секции. И во всех этих секциях были трехэтажные деревянные нары, на которых спали люди. Везде был виден скарб, внизу стояли ведра, горшки, примусы. Мы шли и шли, а нам говорили, чтобы шли дальше, там есть места.

Дело в том, что немцы бомбили ежедневно, но с перерывами. От завтрака до обеда, потом от обеда до ужина. Ночью были бомбежки только во время штурмов. Тогда бомбили все время и обстреливали из орудий. Ближе к осени по небу летали только немецкие самолеты, у них особый был гул. Мы, дети, всегда знали, когда немецкие летели, когда наши. С немецкими самолетами боролись зенитные орудия. Зенитная батарея (видимо, вся часть) находилась на улице Будищева на Воронцовой горе. Это была часть, обнесенная высоким забором, за которым были двухэтажные казармы. Там жили и рядовые, и командный состав с семьями в квартирах. Так было до войны. А потом зенитные орудия уже стреляли и из других мест.

После первого штурма начались большие перебои с водой и электричеством. Воду для готовки и питья брали от колонки, которая находилась посреди улицы Горького, между улицами Карла Либкнехта и Николая Островского. Это был маленький домик. С одной стороны (северной) окошечко с трубой, через которую лилась вода, с другой – дверь. В будочке каменной сидела женщина, у нее в будке был кран, мы клали ей в окошечко копеечку, она наливала нам ведро воды. Так как я была маленькая, то за одну копейку ходила два раза и брала всякий раз по полведра. Улица Горького была не вымощена, просто камни – известняк. Когда маме надо было белить, папа брал молоток, шел туда, отбивал кусочки известняка, клали на уголь, горящий в печке, и получалась нужная известь, которую потом гасили водой. Трамвай первые месяцы ходил к вокзалу, а в ноябре движение прекратилось. Сначала временно, а потом, когда пути были разбомблены, то насовсем.

Дело в том, что немцы бомбили ежедневно, но с перерывами. От завтрака до обеда, потом от обеда до ужина. Ночью были бомбежки только во время штурмов. Тогда бомбили все время и обстреливали из орудий. Ближе к осени по небу летали только немецкие самолеты, у них особый был гул. Мы, дети, всегда знали, когда немецкие летели, когда наши.

У нас во дворе был глубокий колодец, вода в котором была слегка солоноватая. Этой водой мылись, стирали, хозяева поливали сад, огород. После первого штурма, когда уже водопровод не работал, люди со всей Корабельной приходили за водой к нам во двор. Приезжали и из воинских частей с бочкой и лошадью. Набирали воду, им уступали без очереди, бойцы оставляли маме грязное белье на стирку и мыло. Ночью обычно бомбежек не было. Воду так выбирали, что уже шла грязная какая-то, но люди все равно вычерпывали ее. А днем, когда не было налетов (один-два часа была тишина), мама с папой набирали из колодца чистую воду, на ней мама готовила, стирала, днем сушила. А в следующий приезд бойцы забирали чистое белье и оставляли грязное. Я не помню, чтобы что-то за труд давали. Может, я просто не знала. Тогда считалось, что это вклад в оборону, в Победу. Никто не роптал, все терпели (после войны новые хозяева превратили колодец в сточную канаву, стали сливать туда все подряд).

У наших хозяев, чуть впереди нашего флигеля (а он был длинный: две однокомнатные квартиры и одна двухкомнатная, мы занимали крайнюю однокомнатную квартиру), была небольшая летняя кухня. Я не помню, пользовались ли ею когда-нибудь. Она была завалена старыми подшивками журнала «Нива» и разными небольшими книжечками в мягком переплете – это приложения к «Ниве». И вот все время, когда я не училась, я пропадала там, брала чтение и – домой. Хозяева не возражали. Мои родители тоже очень много тогда читали. И я все восемь месяцев осады, кроме чтения, учила на память стихи. Великое множество. Многие я помню и до сих пор: все сказки А. С. Пушкина, поэмы Некрасова, Майкова, Фета и др. Тогда я прочла и запомнила две книги: «При дворе Тишайшего» (о правлении Алексея Михайловича) и «Колония Росс» – это о русской колонии на Аляске (теперешняя знаменитая рок-опера «Юнона и Авось»). Я все это знала с детства. Конечно, авторов я не помню. Много других исторических и детских книг я тогда прочла. Это мне помогало в учебе в дальнейшем. Я знала все басни Крылова и так далее. Очень сильно развила тогда память.

Я все восемь месяцев осады, кроме чтения, учила на память стихи. Великое множество. Многие я помню и до сих пор: все сказки Пушкина, поэмы Некрасова, Майкова, Фета. Я знала все басни Крылова и так далее. Очень сильно развила тогда память.

Я писала, что продовольственный магазин на Корабельной стороне был по улице Карла Либкнехта, № 101,– большой четырехэтажный дом. Так вот, в то время, видимо (я точно не помню когда), прямо в середину этого дома попала немецкая бомба, говорили, что весом в 500 кг. Дом устоял, подвал цел, но вот второй и третий подъезды разрушены, а первый и четвертый целы. Магазин работу не прекращал. Я не помню, что и сколько давали по карточкам. Я ходила в магазин и отоваривала только хлебные карточки – сначала для нашей семьи, а потом и для хозяев (последние два месяца, когда были интенсивные обстрелы). Папа получал 300 граммов в день (как инвалид II группы), мама и я – по 100 граммов, а вот сколько получали хозяева – не помню, кажется, по 300 граммов. Насколько мне помнится, последние месяцы давали только хлеб.

18 июня прошел слух по соседям, что немцы высадили десант автоматчиков на Малаховом кургане. Но за хлебом надо было идти, меня послали.

И мы с соседом Витей, моим ровесником, который тоже был маленького роста (они жили в доме № 37), пошли в магазин. Так как мы жили на этой же улице, то шли спокойно до улицы 25-го Октября, там нас не обстреливали, мы бежали спокойно. А дальше надо было перебегать через поперечные улицы – Волынскую и Севскую. И тут начиналась стрельба из автоматов. Мы бежали, а сзади пули по камням цокали. А мы, глупые дети, перебежим, а потом выглянем и покажем им «нос». Теперь я понимаю, что нас никто не собирался убивать, а только хотели попугать. И так было дня три. А 20 или 21 июня хлеба не было, а карточки начали отоваривать мукой – и так до конца месяца. Последние два месяца я брала карточки у хозяев, мне было очень тяжело. Витя помогал мне нести продукты.

Когда папа окончательно перешел на инвалидность, его прикрепили к столовой, чтобы получать обеды. Столовая, как мне помнится, находилась примерно там, где сейчас в доме № 14 по проспекту Нахимова расположился «Макдоналдс». После первого штурма Севастополя, когда меньше обстреливали город, папа туда ходил обедать, а потом договорился, что будет приходить дочка и брать обед на дом. Несколько месяцев ежедневно, кроме воскресенья, я ходила туда с судочками. Меня иногда спрашивают, неужели мне не было страшно и я не боялась? Дело в том, что меня воспитывали в строгости и труде. Сколько себя помню, я всегда помогала маме. И за провинности наказывали. Так что, если мне говорили «иди и делай», я это выполняла без разговоров. Мне действительно не было страшно. Днем час-два немцы отдыхали после обеда, и, как правило, налетов не было. Я привыкла ходить, и ходила быстро. Что удивительно, я почти никого не встречала по дороге.

Шла к вокзалу, потом по верхней дороге поднималась на улицу Карла Маркса и шла к площади Революции. А уже около столовой встречала таких же «столующихся». Очереди большой не было – два-три человека. Обед был горячий: суп и что-нибудь на второе, но не мясное, а рыба, каша. Потом даже и рыбы не было. В столовой была красивая молодая кассирша. Она, узнав, что я прихожу с Корабельной стороны, предложила мне поискать на заброшенных огородах зелень, приносить ей, а за это она мне будет давать два обеда вместо одного. Я пришла домой и сказала родителям об этом. Они мне сказали, что знакомые наши жили на улице Полтавской, чтобы я там поискала. И вот я утром шла по улицам Истоминской, Полтавской,

Суздальской и там, в заброшенных, разрушенных дворах находила зелень и относила в столовую. Это продолжалось месяц или чуть больше весной 1942 года. А где-то в конце апреля (примерно) столовую разбомбили, обеды прекратились.

Удивительно, но город был совсем пуст. Я ведь много ходила, но очень редко встречала кого-нибудь. Не было ни патрулей, ни милиции. Совершенно пусто. Два раза я видела убитых лошадей, одну у Лазаревских казарм, а другую – в районе вокзала. У стенки городского холодильника в Южной бухте стоял ошвартованный крейсер «Красный Крым», который иногда из главного калибра обстреливал немцев, а те из дальнобойных орудий отвечали. Или вдруг начинался налет немецких самолетов, бомбили. Тогда мне приходилось прятаться. На переезде в конце Южной бухты было какое-то полуразрушенное строение, что-то бетонное. И внизу была щель, в которую я залезала, пережидала обстрелы. И видела, как самолеты сбрасывают бомбы, они падают струйками. И я всегда знала, куда они упадут. Если близко будут падать, я залезала подальше, чтобы осколками не убило. Знаете, дети очень приспосабливаются и к условиям войны. Я не помню, чтобы когда-то плакала, ужасалась. Вот мертвых лошадей видела, а назавтра их уже там не было. Теперь я думаю, что люди, наверное, на еду их забирали.

Удивительно, но город был совсем пуст. Я ведь много ходила, но очень редко встречала кого-нибудь. Не было ни патрулей, ни милиции. Совершенно пусто. Два раза я видела убитых лошадей, одну у Лазаревских казарм, а другую – в районе вокзала. У стенки городского холодильника в Южной бухте стоял ошвартованный крейсер «Красный Крым», который иногда из главного калибра обстреливал немцев, а те из дальнобойных орудий отвечали.

Во время второго и третьего штурма немцы забрасывали город зажигательными мелкими бомбами, и папа ночами дежурил на крыше и тушил их. Там стояли ведра с водой и щипцы, которыми он хватал горящую бомбу и окунал в ведро. А уже остывшую выбрасывал. Отец флигель сохранил (он цел до сих пор, и даже наша комната такая же, как была, я недавно туда ходила). А вот хозяева свой дом не смогли уберечь. У них была большая и хорошая библиотека, неплохая мебель. Остались они нищими. Осталась цела и летняя кухня, а сами хозяева перешли жить во флигель, в двухкомнатную квартиру, из которой жильцы в начале войны эвакуировались. Я тех соседей не помню.

И вот настало время третьего штурма Севастополя. Я не помню, как долго мы просидели в «щели». Помню, что очень шумело вокруг, взрывалось где-то близко, земля содрогалась. Всем было страшно. В двери (крышки входа) были щели, на дворе было светло и солнечно. И вдруг все замолкло. Наступила непривычная тишина. Это было 1 июля, часов в 10–11 утра. Моя мама была беременна, она выбежала в туалет, который находился у дальней стены – ограды двора за домом и флигелями. Это деревянная будка, всем пожилым людям знакомая. И она увидела, когда собралась выходить, что в саду два немца с автоматами с аппетитом едят черешню. И она бегом со страху бросилась к нам в «щель». И открыла этим немцам наше убежище. Если бы она не выбежала, то скольких бед мы бы избежали! Но, что было, то было.

Немцы открыли нашу дверцу, направили на нас автоматы, стали кричать: «Вэк, вэк!» Выгнали нас на улицу, где уже стояли несколько наших соседей. Образовали группу и погнали под дулами автоматов за Ушакову балку, туда, где сейчас улица Макарова. По пути присоединялись другие группы. Нас пригнали туда примерно в 11–12 часов. Там было уже два участка, огороженные колючей проволокой. Разделили нас: в один загон – мужчин, в другой – стариков, женщин и детей. Не давали ни есть, ни пить. Насчет туалетов – не помню. Было тепло. Мы ночь просидели на земле. Не помню, была ли там трава или на голой земле сидели. Утром рано мама меня разбудила (я все же спала) и велела перелезть через колючую проволоку, бежать домой. Сказала, где спрятана была мука (немного), как сварить суп-«затирушку» (это побрызгать муку, рассыпанную на доске, и получаются такие катышки из теста). Я должна сварить суп и принести, накормить папу и ее и принести воды. Я перелезла через проволоку с той стороны, где немцы не стояли, и бегом побежала вниз в балку. Немцы кричали, стреляли из автоматов, но, видимо, в воздух. Прибежала я домой. Мы же сутки или двое не выходили из «щели», ничего не видели. В нашу квартиру прямо в стену залетел снаряд. Пробил огромное отверстие, как раз в том месте, где находилась моя кровать. Там же, наверное, разорвался. Но кто-то жил и ночевал у нас в эту ночь. Квартира была освобождена от камней, кровать родителей была аккуратно застелена. Никаких вещей не было. Но кастрюли, чайник и другая посуда на полу валялись. Я разожгла огонь (дров было везде навалом), сварила суп, взяла в ковшик для молока воды, в кастрюльке суп и, не евши сама (да как-то не хотелось, одной было очень страшно), пошла кормить родителей. Сначала накормила через проволоку папу. Немцы делали вид, что этого не видят. Потом накормила маму и с ней поела сама этого так называемого супа. Баланда, но, правда, соленая. Побыла там часа два, все маме рассказала. Она велела мне возвращаться и жить пока одной. А завтра снова сварить и принести. Но на следующий день – это уже 3 июля – рано утром пришла мама и хозяева.

Немцы открыли нашу дверцу, направили на нас автоматы, стали кричать: «Вэк, вэк!» Выгнали нас на улицу, где уже стояли несколько наших соседей. Образовали группу и погнали под дулами автоматов за Ушакову балку, туда, где сейчас улица Макарова.

Немцы отпустили стариков, женщин и детей. Мама быстро сварила какой-то суп и послала меня с водой кормить и поить папу. Я прихожу, а там никого уже нет, нет и проволоки. Вместо этого на этом месте стоит походная кухня, и румыны варят мамалыгу. Дело в том, что вместе с немцами город штурмовали румынские войска – им за это на разграбление дали два дня. Они ходили по домам и все, что им приглянулось, забирали. Мамалыгу варили с абрикосами. Радостно меня встретили, что-то лопотали. Увидели мой суп, вылили его на землю, а мне полную кастрюльку дали этой мамалыги. Хлопали меня по плечу. Я ведь ничего не понимала, но разобрала, что они приглашали приходить к ним.

Возвращаясь домой, я увидела наклеенные на электрических столбax листы. Это был отпечатанный на русском языке приказ № 1 коменданта города Севастополя. Первым пунктом (пишу по памяти) было: «За каждого убитого немца будет убито 100 русских». Пункт № 2: «За каждого убитого русского будет убито 10 татар». Якобы татары хотели всех русских убить, чтобы остались только они сами, – об этом говорили соседи. Оказалось, что в нашем квартале еще остались несколько семей, которые, как и мы, сидели в «щелях» или штольнях. Из штолен уже 2 июля стали возвращаться люди. Что стало с нашими мужчинами, нам никто объяснять не стал. Идти было некуда. Власти как таковой еще не было.

Два или три дня я ходила к румынам за мамалыгой, а когда пришла к ним 5 июля, то никаких румын уже не было – там теперь стояла какая-то немецкая часть. А у меня была пол-литровая банка, я ведь пошла за мамалыгой. Вдруг ко мне подходит (как мне тогда казалось) немолодой полноватый невысокого роста немец. Что-то дружелюбно мне говорит. Что уж я говорила, не помню. Он взял мою баночку и ушел. Приносит мне немецкий котелок (плоский) с супом, а к баночке моей приделал ручку из веревки, и в ней полбанки чечевицы с тушенкой. До этого я никогда не видела и не ела чечевицы. И он тоже пригласил меня приходить. Как его звали, я не помню (хотя он мне говорил). Дня два или три я ходила к нему одна. В эти дни немец мне что-то подолгу рассказывал, показывал довоенную фотографию, где он был с женой и двумя детьми: мальчиком и девочкой. Я не помню, кто из них был старше. Так старший писал ему письма, а тот, кто младше, – присылал посылки.

Возвращаясь домой, я увидела наклеенные на электрических столбax листы. Это был отпечатанный на русском языке приказ № 1 коменданта города Севастополя. Первым пунктом (пишу по памяти) было:

«За каждого убитого немца будет убито 100 русских». Пункт № 2: «За каждого убитого русского будет убито 10 татар».

Помню ночь с 7 на 8 июля. Разбудила меня мама и сказала, чтобы я пошла и привела какую-нибудь пожилую женщину, так как она рожает. Была очень темная ночь, кругом одни развалины. Даже не были очищены дорожки для прохода. Я карабкалась по камням и кричала: «Люди добрые, помогите!» Но вокруг была тишина. Так я дошла до улицы 25-го Октября, то есть до Малахова кургана, завернула на улицу Островского и пошла обратно. Кричать не переставала. И где-то, не доходя до улицы Горького, из какого-то дома (ночь – темень) вышла старушка: «Чего кричишь, девочка?» Говорю, что мама рожает и надо помочь. Она тут же пошла со мной. Пришли, мама стоит на камнях у кровати и кричит. Женщина заставила меня разжечь печку, вскипятить воду, нашли ножницы, чистую простыню она порвала на пеленки и подгузники. Как долго это длилось, не знаю, часов не было. Чуть рассвело, мама стала кричать сильнее, женщина бросилась к ней, а мама меня заставила отвернуться. Потом я услышала крик ребенка. Женщина обрезала пуповину, завернула ребенка (это был мальчик), дала мне. И ушла. Мама легла на кровать, отвернулась и заснула. Я уложила мальчика в деревянное корыто и тоже немного поспала. Мальчик стал плакать. Мама сказала, чтобы я шла и искала ее родную сестру Нину Лаврентьевну Струкову, которая была в блокаду в штольнях. Я стала спрашивать тех, кто был в штольнях, о Нине (она 1923 года рождения). Они сказали, что она с родственниками, кажется, уже ушла домой.

Сразу же после прихода немцев в первые дни горели склады с продовольствием. Я ходила к ним – там было много муки, не сгоревшей, но облитой керосином. Видимо, те, кто жил поближе, смогли забрать то, что было не облито, но нам, детям нашей улицы, взять ничего уже не удалось.

Жили они до войны на улице Корабельной. Я нашла Нину во дворе, она пришла вместе со мной и стала купать мальчика в слабом растворе марганцовки. Она тогда была влюблена в Жору – моряка, и сказала, что братика будем звать Жорик. Мама сказала, что у нее нет молока, а ребенка надо кормить. Нина меня послала в дом за Малаховым курганом (где я собирала весеннюю зелень), там, по слухам, жила бабка с козой. Я пошла и нашла бабушку с белой козой, и она мне бесплатно давала ежедневно 0,5 л козьего молока, которое я должна была пополам с водой кипятить и давать младенцу. Но у меня ведь не из чего было поить ребенка. Я пошла в аптеку, которая находилась на углу улиц Рабочей и Комсомольской в одноэтажном домике. Там была квартира заведующего аптекой по фамилии Лордкипанидзе (как я запомнила), а жену его, по-моему, звали Натальей, русская, полноватая, – она работала там же провизором. Детей у них не было, они были добрые и отзывчивые люди. Они мне дали две бутылочки детские и две соски. Сами сделали и отверстия в сосках. Так что вечером того же 8 июля после купания мой братик уже сосал молоко. А у мамы начался понос, она совсем заболела, вставала только на горшок.

Сразу же после прихода немцев в первые дни горели склады с продовольствием. Я ходила к ним – там было много муки, не сгоревшей, но облитой керосином. Видимо, те, кто жил поближе, смогли забрать то, что было не облито, но нам, детям нашей улицы, взять ничего уже не удалось.

Числа 4-го или 5-го прошел слух, что на Подплаве (воинская часть) в Южной бухте, по дороге ниже Лазаревских казарм (учебного отряда), действует городской водопровод. Я взяла трехлитровый бидончик и пошла туда. У дороги под Учебным отрядом были две штольни, в которых находились раненые моряки: немцы ведь матросов не брали в плен, они всех убивали. Раненые не вышли (или не смогли), и эти штольни немцами были снаружи подожжены. Слышны были стоны, крики, проклятия. Мы спустились к Подплаву, много народу (десятка два) набирали воду из водопровода, чистую. И вдруг кто-то крикнул: «Смотрите, смотрите!» А недалеко по воде плыли головы – это мертвые тела. Немцы моряков, которые еще были живы, завязывали в мешки и бросали в воду, они тонули, а через два дня всплывали. Было жутко. Так говорили взрослые. Я больше никогда туда не ходила, пили нашу колодезную воду.

Потом, примерно в те же дни, прошел слух, что на улице Пушкинской стоят виселицы, на которых вешают партизан. Я тоже пошла туда. Не помню точно, но две или три виселицы стояли, висели люди, на груди таблички: «Я – партизан». Я даже не смогла смотреть. Увидела мельком и убежала.

По воде плыли головы – это мертвые тела. Немцы моряков, которые еще были живы, завязывали в мешки и бросали в воду, они тонули, а через два дня всплывали.

Я помню, что у нас на улице Карла Либкнехта, ближе к балке, с нечетной стороны жила ненормальная женщина Сара Корабельская, а рядом в доме – семья армейского или флотского командира. У него была жена – молоденькая и красивая евреечка. У них было двое детей: девочка трех-четырех лет и маленький мальчик на руках у матери, видимо около года. Мальчик был так хорош, что я всегда засматривалась на него.

Помню, еще до первого штурма города стояли мы в очереди за чем-то в магазине, и ее спросили, почему она не эвакуировалась, ведь немцы евреев уничтожают. А она ответила, что, по ее мнению, это пропаганда. Нация, которая дала столько великих гуманистов, поступать так не может. Я стояла рядом, и в меня до глубины души запал разговор. Мы все были воспитаны в добре и человечности, поверить в такие ужасы не могли. Потом, уже при немцах, в первые дни я видела ее, спешащую домой, а на спине у нее на одежде была пришита большая шестиконечная звезда.

Числа 12 июля ребята, которые со мной ходили к немцам за обедом, рассказывали, что бегали к вентиляционным каналам наверху горы, которую взорвали, и слышали стоны и крики.

18 июля я утром проснулась, а мама говорит, что брат Жорик умер. Я бросилась к корыту, оно заменяло детскую коляску, а он лежит холодный уже. Было так жалко. Он родился таким хорошеньким, чистеньким. Мне казалось, что он мне даже стал улыбаться. Я его кормила три раза в день. Но я не весь день была дома, надо было кормить маму и себя, я ходила к немцам ежедневно, кроме того, у мамы после родов начался понос. Где-то у румын выпросила рис, варила его понемногу, маме давала отвар, а сама ела рис. Так мне порекомендовали делать соседи. А еще они говорили, что от поноса хорошо помогает отвар дубовой коры. Я ходила в Ушакову балку, обдирала ножом кусочки коры и тоже давала маме отвар. Мне мама сказала, что нужно найти мужчину, чтобы похоронить Жорика. А где его найти?

18 июля я утром проснулась, а мама говорит, что брат Жорик умер. Я бросилась к корыту, оно заменяло детскую коляску, а он лежит холодный уже. Было так жалко. Он родился таким хорошеньким, чистеньким. Мне казалось, что он мне даже стал улыбаться.

Кто-то из соседей посоветовал мне пойти в управу. Это было где-то на площади Ластовой. Полицейскими были молодые, красивые, холеные татары. Сначала они делали вид, что не понимают русского языка (между собой говорили на крымско-татарском), но я плакала и не уходила. В управу зашёл какой-то немец, он привел женщину-переводчицу, и тогда мне выделили пожилого русского мужчину. Я ему все объяснила. Он спросил, какой инструмент у нас есть. Ничего у нас не было – в первые сутки у нас как-то многое пропало. Мужчина взял топор, лопату, и мы пошли с ним к нам. На улице он нашел пару досок, сколотил ящичек, и мы пошли на наше кладбище Оно теперь, кажется, цело, но заброшено – это за Малаховым курганом. Мама мне велела запомнить место, чтобы можно было найти потом. Мы выбрали самое большое дерево, мужчина выкопал ямку, положили Жорика, засыпали землей. А когда, перед отъездом из Севастополя, мы с папой пошли на кладбище, то оказалось, что дерева не было, разрушено в этом месте было все.

В двенадцатых числах июля у меня стал болеть большой палец на правой руке. Я не знала, что это. Из простыни я рвала полоски и бинтовала палец. Он распух, почернел. Врачей не было, поликлиника не работала. Я просто терпела и ходила к немцам за едой. Я ведь говорливая и открытая, рассказала об обедах мальчишкам и девчонкам из нашего квартала. В итоге нас к немцам за обедом ходило уже человек шесть-семь. Мы все стояли около двери, ко мне выходил мой немец – он оказался денщиком у офицеров. Он брал мой котелок и баночку и выносил мне: полкотелка первого и полбаночки второго. А к другим детям выходили другие немцы и со своих тарелок, что не доедали, давали детям в их посуду. Я не помню случая, чтобы кто-то у кого-то отнимал, чтобы лезли без очереди. Все было очень спокойно. Видимо, в этом нас немцы убедили. Мы как-то понимали, что от нас требовали. Никто из нас с пустой посудой не уходил. А взрослые в нашем квартале объяснили нам, чтобы мы не трепались, а то вся Корабельная туда бросится просить и всех прогонят.

Со второго этажа дома ежедневно после обеда спускался высокий стройный старик (как мне казалось тогда), совершенно седой. У него были сапоги, а на задниках были бубенчики, как потом мне объяснили – это шпоры, которые положены кавалеристам. Этот старик спускался, мы отходили подальше, он проходил и на нас не смотрел, будто нас нет. Мы там вообще были очень тихие, молчали. Мы понимали, что если хоть одна жалоба поступит, то нас жандармы с центрального входа прогонят отсюда. И вот мой немец видит, что я несколько дней прихожу с перевязанным пальцем. Он спрашивает, что случилось, а я молчу, прячу руку. Он схватил тогда мою руку, развязал палец, а верхняя фаланга, где ноготь (нарыв был под ногтем, по народному «волос»), была уже почерневшая. Он поволок меня тут же на второй этаж по этой лестнице. Зашли в большую светлую комнату. Это был медицинский пункт. Этот высокий седой старик был врачом, у него был еще медбрат, немец. Они все о чем-то поговорили. Посадили меня за стеклянный столик посреди комнаты, на котором были инструменты, врач взял в одну руку скальпель, в другую – ножницы. И мне объяснил, если я буду орать и дергаться, то мне отрежут палец. (Как я это понимала?) Заставили меня отвернуться. Я слышала скрип скальпеля по косточке, он ножницами и скальпелем убирал все загноившиеся части. Когда меня отпустили, и я смогла посмотреть, то увидела, что медбрат мокнул бинт в какую-то зеленую жидкость и обмотал палец. Хорошо все забинтовали, руку подвесили на перевязь, я молча плакала, просто текли слезы. Мне дали за хорошее поведение конфету – кругленький леденец. Сказали, чтобы я завтра пришла на перевязку. Ну и обед, конечно, в левую руку дали. Я пришла домой и все рассказала маме. Говорю, что немец мне сказал, что еще два-три дня, и я бы умерла. Мама сказала на следующий день, чтобы я узнала, не можем ли мы врача отблагодарить чем-нибудь. Я сказала врачу, он, смутившись, ответил, что если у нас есть настоящий чай, то он был бы рад. Мама мне сказала, где у нас спрятана в кладовке маленькая упаковка, 50 граммов грузинского чая «Экстра». Я нашла его и отнесла врачу на второй день. Когда я ему отдала пачечку – какой у него был счастливый вид! Он нюхал пачку, закрывал глаза от наслаждения, ее же нюхал и его помощник.

Этот высокий седой старик был врачом, у него был еще медбрат, немец. Они все о чем-то поговорили. Посадили меня за стеклянный столик посреди комнаты, на котором были инструменты, врач взял в одну руку скальпель, в другую – ножницы. И мне объяснил, если я буду орать и дергаться, то мне отрежут палец. (Как я это понимала?) Заставили меня отвернуться. Я слышала скрип скальпеля по косточке, он ножницами и скальпелем убирал все загноившиеся части.

Они делали мне перевязку, за чай дали небольшой кирпичик белого хлеба, как теперь продают, граммов 300, и пачку маргарина. Какое лакомство! Хлеба я не ела с 20 июня. Так я ходила на перевязки дней десять – двенадцать, и в итоге палец зажил, хоть и остался уродливым.

Уже после того, как мой палец зажил, – в августе, я заметила, как по Корабельной стороне по домам ходит пожилой фельдшер по фамилии Крылов. После войны он работал в поликлинике на площади. Это был очень добрый и знающий фельдшер.

Где-то после двадцатого августа прихожу домой и вижу – на полу возле печки лежит папа. Оказывается, он был в лагере под Симферополем, в котором находилось около десяти тысяч командиров Красной армии. Папа говорил, что немцы взяли около ста тысяч в плен. Было несколько лагерей. И когда их (гражданских) стали отправлять на работы, папа еще с двумя сидельцами договорились бежать.

Папа сказал, что маме нужно есть. Того, что я носила, было мало. Папа родом из деревни, а деревенские приучены к любому труду. Мне папа сказал, чтобы я нашла и принесла брезент и покрышку от колеса. Это добро в развалинах можно было найти. Я их разыскала и папа стал шить какие-то примитивные тапочки. Я носила их на рынок, который располагался там, где теперь площадь Ревякина, примерно там, где сейчас стоит мемориальный паровоз. Утром приходила электричка (или на паровозной тяге поезд, не помню), приезжали торговать татары из окрестных сел: молочные продукты, помидоры розовые крупные, сладкий лук, который теперь называют ялтинским, всякая зелень. Я раньше не ходила туда, у нас не было денег. Кстати, в ходу были советские деньги. Я продавала каждый день по одной паре тапочек, покупала что-нибудь из овощей. Хлеба и круп не было. Те сухари, что я насушила летом, мы съели, когда стало голодно, – в последние месяцы осады они нам очень помогли. Где-то через неделю после прихода папы та немецкая часть, которая нас кормила, вдруг исчезла. Мы приходим, а там другая часть, и нас просто прогнали.

И вот открылась дверь, и выходит солдат с ведром остатков еды и выливает их на асфальт.

И все туда бросаются и молча, без ругани, хватают пригоршнями еду в посуду. Меня это так напугало, что я бросилась бежать домой. Я привыкла, что еду дают, а не выливают.

На пересечении улицы Островского с улицей 25-го Октября перед войной построили новый трехэтажный г-образный дом. Длинной стороной он выходил на Островского, а короткой – к Малахову кургану. Покрашен он был в красно-розовый цвет. Короткая часть здания была совсем разрушена, а длинная – частично стояла. Его срочно отремонтировали, и там расположились части СС. В это здание ходили немцы в черной форме со свастикой на рукаве. Я слышала, что там жители тоже каким-то образом берут еду. Вот и я взяла свой котелок и к обеду пошла туда. Народу было очень много – человек 20–25: дети и взрослые. И вот открылась дверь, и выходит солдат с ведром остатков еды и выливает их на асфальт. И все туда бросаются и молча, без ругани, хватают пригоршнями еду в посуду. Меня это так напугало, что я бросилась бежать домой. Я привыкла, что еду дают, а не выливают.

С приходом немцев в город начались голодные дни. Не было продуктов нигде, кроме рынка. За неделю, что я папу подкармливала, он окреп. Тапочки, которые он шил, были примитивные, у меня их очень редко покупали. Из молочных продуктов торговали молоком, брынзой, катыком – он похож на сметану, но кислее. Мы с мамой еще долго доедали остатки сухарей.

До войны у нас было много друзей, товарищей папы. Не все эвакуировались. И вот папе рассказали, что люди с вещами ходят по татарским деревням и обменивают их на крупу, муку. А у нас в «щели» кое-что сохранилось в тайнике (в доме в первый же день почти все было украдено). И папа решил рискнуть и пойти, но надо было идти в дальние деревни. И мы в сентябре три раза вместе ходили. Папа до войны сделал две примитивные модели самолетов, которые у них на заводе собирали, достраивали, испытывали. Один был с шасси, а другой – гидросамолетик. Мы два раза ходили в сторону реки Кача. От Павловского мыса яликом – на Северную сторону. Поднимались в гору, а там стояла небольшая часовенка, недействующая. Дальше строений не было. Вся Северная сторона – это несколько улочек внизу у моря, рыбаки жили в пещерах вдоль моря. И мы с папой к вечеру приходили в деревню Мамашай (теперь Орловка). Там у кого-то ночевали, а утром шли дальше, вверх по руслу реки Кача. Я бежала впереди с самолетиком, пропеллер вращался, татарчата гурьбой с криками бежали за мной. А уж потом выходили на крики взрослые, и начиналась торговля. Так мы проходили две-три деревни. Когда все обменивалось, мы возвращались назад в Мамашай, ночевали. К вечеру возвращались домой. Когда впереди видели часовенку, это означало, что скоро будем дома. А в третий раз мы ходили уже другой дорогой, не помню, как именно, но одну ночь ночевали в деревне Каралез (теперь Красный Мак). Самолетиков не было, то есть не было рекламы. Обмен получился плохой, начались холодные дни. Мы больше не ходили.

На улице Комсомольской, в квартале между улицами Рабочей и Горького, жили наши земляки из соседнего села, мы иногда ходили к ним в гости. Их фамилия была Кошевые, у них две дочери были: старшая Клава и младшая Рая. Я с ними дружила. А поскольку в городе был голод, то в сентябре началась регистрация всех жителей. Теперь жителей стало больше, чем при осаде, некоторые временно жили в ближних деревнях. И тем жителям, которые имели родственников на Украине, предлагали уехать из города. Должны были дать два эшелона и составляли списки.

В один из дней в сентябре или в начале октября погода была солнечной, теплой. Мы пошли в гости. И пока мы у них были, на этой улице убили немца.

Поднялся шум, крики, во двор вбежали автоматчики, всех жителей выгнали на улицу. Собрали сто человек заложников, окружили группу, но собак не было с ними. Прошло немного времени, все стояли. Мне родители говорят, чтобы я бежала домой, зачем же мне умирать. Дождалась, когда двое немцев начнут разговаривать и перестанут на нас смотреть, и бросилась наутек. Мне вслед кричали, стреляли в воздух, но я, не останавливаясь, домчалась домой. Потом всех отпустили.

В октябре должны были подать первый состав эшелона, желающие уехать стали съезжаться к вокзалу из близлежащих деревень и расположились табором на привокзальной площади. Все жители Севастополя пока жили дома. А эшелон все не подавали. Наконец после ноябрьских праздников папа узнал, что подают эшелон. Он срочно добыл где-то тачку на двух колесах, погрузил наши вещи, главное из которых – это мамина ножная швейная машинка, которую купили в 1936 году. Мама ходила на курсы шитья, а потом и вышивания.

Подали теплушки, внутри были трехэтажные деревянные нары. В нашем вагоне ехала Лаврентьева Валентина Емельяновна, которая была детским лечащим врачом на Корабельной и нашим участковым врачом. Она с моими родителями хорошо знакома, ибо я до войны была довольно болезненным ребенком. Она спрашивала у папы, куда бы ей поехать, в какую бы дальнюю деревню, чтобы спокойно пережить войну. И папа посоветовал ей нашу деревню. Было село Зеленое № 1, где мы все родились, а через большой ставок – деревня Рубановка – это чисто украинское село. Теперь это село Рубановка, которое поглотило и наше Зеленое № 1. Только запись в паспорте осталась. Учительница нас послушалась, и там они пережили годы оккупации. Мы медленно, с остановками, поехали в город Мелитополь – конечный пункт.

Я уже упоминала, что два брата – хозяева нашего флигеля – они при немцах совсем голодали. У них все сгорело. Это были интеллигентные люди, они не умели ходить и попрошайничать. А когда вернулся папа, мы их поддерживали, давали им понемногу еды. Сами-то тоже жили впроголодь. У них не было родственников на Украине, им некуда было ехать. Когда папа в мае 1945 года после окончания войны вернулся в Севастополь, то наш флигель был занят чужими людьми, они его не впустили. А соседи сказали, что прежние хозяева скончались: Дмитрий Васильевич умер вскоре после нашего отъезда, а Владимир Васильевич – в декабре.

Так закончилась наша война в городе Севастополе. Продолжалась она уже на Украине.

Как оказалось, немцы к вещам эвакуированных не сразу приставили охрану: окрестные жители стали растаскивать вещи.

К счастью, наши вещи уцелели.

Ночью наш эшелон прибыл в город Мелитополь. Выгрузили все вещи на платформу, нас всех простроили в одну колонну и под охраной повели куда-то. Потом распространили слух по колонне, что ведут нас на карантин. Долго шли, медленно. Прошли через реку Молочную, зашли в какую-то деревню, подошли к школе. В школе на полу лежала солома. Мы, одетые, вповалку завалились спать. Проснулась я рано, меня кто-то кусал. Я села и увидела, что по мне лазают (как подсказала мама) огромные белые нательные вши. Мы прежде ведь жили дома, у нас было много воды, и никогда никаких паразитов не было. Я впервые увидела, что вши злые и противные. Папа сказал мне, чтобы я сейчас же перелезла через проволоку, пошла по селу и поискала людей, которые захотят взять нас «на поруки», то есть выдать за своих родственников. Папа велел передать, что он умеет сапожничать, а мама – шить и вышивать на машинке. Вот в третьем доме хозяин – дядя Лука – и согласился.

Я ему все объяснила. Жители деревни знали, что в школе – эвакуированные из Севастополя. Мы с дядей Лукой пошли к старосте. Это был высокий, красивый немолодой человек. И, как оказалось, добрый. Он оформил какую-то бумагу, дал лошадь с бричкой, мы поехали к школе. Родителей под расписку выпустили. Папа с дядей Лукой поехали в Мелитополь за вещами, а мы с мамой пошли в наш новый дом. Как оказалось, немцы к вещам эвакуированных не сразу приставили охрану: окрестные жители стали растаскивать вещи. К счастью, наши вещи уцелели.

Так мы устроились с жильем. Нам выделили комнату. У Луки были жена и сын, который был старше меня. Папа пошел по селу искать, нет ли у кого какого сапожного инструмента. Много чего нашел, стал сапожничать. А мама открыла курсы по обучению шитью и вышиванию.

В доме рядом жила семья: отец, мать и сын. Их называли «полтора Ивана». Отец и сын – оба Иваны – были очень высокого роста. Да и мать тоже не маленькая. Почему я их так хорошо запомнила? Кроме роста, у них был особый ритм жизни. Они рано вставали, но мать уже к этому времени успевала приготовить обед. Они ели борщ, мясо. Плотно наедались и шли в поле работать до вечера. С собой еду не брали.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.