Эдвард Радзинский о Фурцевой

Эдвард Радзинский о Фурцевой

А вот что вспоминает Эдвард Радзинский о Фурцевой:

«Я не спал всю ночь. И решился. В половине десятого я стоял у министерства, ждал. Наконец появился директор «Ленкома»… Он спросил меня:

— А вы зачем пришли?

У меня хватило ума ответить:

— А меня пригласили.

— Да? — сказал он удивленно. — Ну, идемте.

Он был свой человек в министерстве. Так что, оживленно беседуя с ним, я прошел мимо охранника в святая святых. Не спросили ни пропуска, ни приглашения — идиллическое дотеррорное время…

Зал был полон. Все смотрели на дверь.

Наконец дверь распахнулась. Вошла (влетела!) она. Возможно, так медведица выбегает из берлоги после зимней спячки.

Екатерина Великая посмотрела на директора и сказала:

— Встаньте!

Он встал.

— Почему по городу развешены афиши «Сто четыре способа любви»? Молчите, — констатировала она трагически. — А знаете ли вы количество абортов среди несовершеннолетних?

Этого директор не знал.

— А я знаю… Я знаю количество абортов среди несовершеннолетних, — заговорила она каким-то плачущим голосом. — И вот в это время Театр имени Ленинского комсомола… Ленинского комсомола! — повторила она с надрывом, — …ставит пьесу про шлюшку, которая все время залезает в чужие постели…

Наступила тишина. И в этой тишине, не выдержав напряжения, я неожиданно для себя… встал. И сказал:

— Екатерина Алексеевна, там ничего этого нет. К сожалению, вы неправильно назвали пьесу. Она называется «Сто четыре страницы про любовь».

Потом я много раз думал, что такое тишина. Бывает тишина в лесу, тишина в горах… но такой тишины, как тогда, поверьте, не бывает. Это была какая-то сверхтишина, это было оцепенение, финал «Ревизора», остолбенение от страха…

Она спросила:

— Кто вы такой?

Я ответил:

— Я — автор пьесы.

Выглядел я тогда лет на шестнадцать, наверное. К тому же у меня росли (для солидности) какие-то прозрачные усы, поэтому вид был отвратительный.

— Вы член партии? — спросила она грозно.

Я ответил:

— Я — комсомолец.

По залу пронесся легкий смех. Они никогда не видели в этом зале авторов-комсомольцев.

Тут она как-то сбилась. Я это почувствовал. Она сказала:

— Сядьте. Мы дадим вам слово.

И предоставила слово… своему заместителю.

Замминистра был не очень оригинален. Он сказал, что сейчас, когда среди несовершеннолетних такое количество абортов, в Театре имени Ленинского комсомола (!) появилась пьеса, где «шлюшка постоянно залезает в чужие постели»…

Я поднялся и сказал:

— Ничего этого в пьесе нет. Вы тоже не читали пьесу.

Она:

— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте…

И я начал рассказывать.

Я рассказывал правду, потому что я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал пьесу о любви. О том, как люди попадают в любовь, как под поезд. Потому что любовь — это бремя, такое счастливое… и такое несчастное… И это всегда обязательное пробуждение высокого, а если этого нет — это не любовь. Это страсть, сексуальный порыв и прочее. Именно прочее, а сама любовь неповторима…

Потом министрами культуры перебывает много тухлых мужчин с тухлыми глазами. Их никогда нельзя будет ни в чем переубедить. А вот она была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было все. В этом, думаю, была и ее гибель…

И буквально через три минуты она повернулась ко мне, и я понял — слушает. И не просто слушает. Уже на четвертой минуте она подала мне воду.

— Не волнуйтесь, — говорила она нежно. А я видел ее руки с рубцами от бритвы… И когда я окончил, она долго молчала. Потом сказала:

— Как нам всем должно быть сейчас стыдно…

Я подумал, она скажет: «…что мы с вами не читали пьесы». Она сделала паузу и сказала:

— …что мы с вами уже не умеем любить.

…Мы шли по улице со счастливейшим директором театра. Он сказал:

— Думаю, театров сто сейчас будут репетировать эту пьесу.

Он ошибся — их было сто двадцать.

* * *

Между тем приблизилась моя премьера во МХАТе. 31 декабря должен был состояться художественный совет, на котором ждали Екатерину Великую… Она тут же оказалась в эпицентре мхатовских страстей. Ее посетили две делегации великих артистов. Первая объясняла ей, как ужасна пьеса, а вторая (столь же страстно), как она хороша.

…Когда я вошел на обсуждение, уже шел бой. Великий Грибов пытался толкнуть великого Ливанова. Они кричали одновременно. Меня встретили воплем:

— Пусть отправляется к своему Ефросу!

Екатерина Алексеевна всплескивала руками:

— Родные мои! Да плюньте вы на эту пьесу! Берегите ваше драгоценное здоровье! Оно нужно стране!

Наконец все утихли. И началось обсуждение. И они бросились друг на друга! Один перечень участников боя — это история театра. Топорков, Ливанов, Кедров, Станицын, Тарасова, Массальский, Георгиевская, Степанова, Грибов… Все эти бессмертные присутствовали и бились беспощадно!

Когда звуки сражения утихли, Екатерина Алексеевна поняла: ситуация страшная. Она не могла сказать ни «за», ни «против». И тогда она посмотрела в зал. Взор ее был нежный, с поволокой.

Она стала совершенно обольстительной. И каким-то грудным голосом (можно представить, как она была обворожительна в иные моменты) сказала:

— Дорогие мои, любимые мои… вы мне доверяете?

На этот опасный вопрос требовался незамедлительный ответ.

— Да! — заторопилась Алла Константиновна Тарасова.

— Да! — дружно закричали вослед друзья и враги.

— Тогда я буду редактором этой пьесы, — сказала Екатерина Алексеевна. — Может быть, мне удастся помочь… Я отдаю свои выходные, мы будем работать.

И началась работа над пьесой. Точнее, все забыли про пьесу. Екатерина Алексеевна рассказывала про свою любовь к Клименту Ефремовичу Ворошилову, про то, как она была ткачихой, и как все они верили в победу коммунизма. Потом про дружбу с Надей Леже, великий муж которой тоже верил в победу коммунизма, как и наши ткачихи. А вот Надя верит не очень… Но с каждой встречей Екатерина Алексеевна ее убеждает все больше и больше… Короче, много было интересного. И в конце дня даже вспомнили про пьесу. Фурцева сказала:

— Родной, да неужели вы не можете ничего придумать? Ну не может же на сцене Московского художественного театра стоять кровать! А у вас написано, что они лежат в кровати… Вы догадываетесь, что это невозможно?

…Убрали кровать. Убрали название «Чуть-чуть о женщине» (в этом мхатовцам почему-то мерещилось что-то неприличное). И еще что-то подобное и важное…

И вышел спектакль, где замечательно играла Доронина… И была премьера, и я был счастлив».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.