Мой друг А. М. Файко
Мой друг А. М. Файко
Во всяком деле, в особенности в творчестве, есть свои тайны, и они меня всегда очень интересовали. Скажем, если человеку свыше отмерена определенная мера таланта, то от него ли зависит — выплеснет он его сразу или растянет на всю жизнь? И можешь ли ты сам ответить, когда у тебя кончается творческий заряд? Мне было непонятно, почему, скажем, Юрий Либединский после своих первых, широко известных произведений — «Неделя» и «Комиссары», замолчал и притом так надолго, что на него уже махнули рукой. Дескать, выстрелил свои заряд — и все… И вдруг, после очень долгого перерыва, подчеркиваю — очень долгого, он выдает свои кавказские романы, которые написаны не хуже, а лучше тех, первых. Почему так долго молчал Арбузов, написав свою «Таню»? Я же помню наше собрание, когда он после весьма длительного перерыва, тоже подчеркиваю — весьма, прочитал нам свои «Годы странствий». Возьмем другой случай — не молчания, а, наоборот, энергичнейшего, активнейшего писания пьес после удачного начала у А. Софронова и А. Корнейчука. Пьесы шли одна хуже другой, их дружно ругали (не в печати), а они все появлялись и появлялись. Словом, эти вопросы меня мучили, и когда Софья Тихоновна Дунина позвала меня с собой навестить Василия Васильевича Шкваркина, я жадно ухватился за такую возможность. Наш самый знаменитый комедиограф длительное время молчит — это как раз то, что меня интересовало. Почему молчит?
Мы зашли к Шкваркиным, были очень мило встречены его супругой, бывшей балериной. Сам хозяин был хмур, молчалив и после нескольких фраз ушел к себе. В разговоре с хозяйкой я тонко, как мне казалось, старался выяснить причины длительного молчания драматурга. И только на обратном пути узнал от Софьи Тихоновны, что Василий Васильевич психически болен. После таких успехов! А может быть, благодаря им?
Следует сказать, что я, на своем уровне гражданского сознания, не представлял еще, что причин угасания таланта много, в том числе политических. Движимый все той же целью, я обратил внимание на А. Файко. Вот уж кто был любимцем фортуны: «Озеро Люль», «Учитель Бубус» у Мейерхольда, а «Человек с портфелем»? Не было, кажется, театра в стране, который бы не поставил его. Последующие пьесы по своему уровню были явно ниже первых. Почему? Мне нужно было выяснить это для себя, я хотел заранее вычертить кривую своего будущего творческого истощения и этим как бы застраховаться от неприятностей. Уж я-то смогу, думалось мне, остановить этот процесс!
На похоронах В. В. Шкваркина — он умер вскоре — я услышал, как даже в такой траурный час в последнем слове истинный комедиограф А. Файко, хороня своего товарища, тоже комедиографа, отпускает:
— Товарищи, сегодня мы провожаем нашего дорогого товарища в последний, и надо сказать, мало исследованный путь…
А? Жив курилка!
На юбилее Владимира Федоровича Пименова Файко смачно лобызал его своими сочными губами, приговаривая:
— Володя, — чмок, чмок… — Люблю тебя, — чмок — но странною любовью — чмок!
Упадок свой, как драматурга, он чувствовал. Как-то мы собирались на какое-то наше заседание в Белом зале Дома литераторов. Войдя в зал, я увидел Алексея Михайловича, скромно примостившегося где-то в дальнем уголке.
— Алексей Михайлович! — воскликнул я. — Вам ли здесь сидеть?
— А я нарочно сюда забрался, — отозвался Файко. — Думаю: заметят или не заметят?
Словом, все вместе взятое показало мне, что порох в пороховницах еще есть. Я постарался сблизиться с Алексеем Михайловичем.
Не помню, как это получилось, но я познакомился с ним ближе и стал бывать у него в Нащокинском переулке, в писательской надстройке. Мне запомнились многие и долгие вечера, которые мы проводили с Алексеем Михайловичем, и я понял, что драматургическую конструкцию он уже создавать не может. Это, очевидно, удел более молодого возраста.
Возвращался я от Файко поздно, обычно уже пешком, пробегая во весь дух расстояние от Нащокинского до Воротниковского переулка, где мы тогда уже жили. И домой попадал не ранее двух часов ночи. Бедная Люба! Это же мучительно ждать, знаю по себе теперь, когда задерживаются сын или внучка…
О чем мы только ни говорили! Кстати, нас волновал и русский характер. Я, например, говорил об особенности именно русского человека: живет, живет, работает, как все, и вдруг задумывается и бросает привычную налаженную жизнь — и тут может быть все. Думаю, что и революция отсюда же. Именно вдруг — а? Конечно, сами условия должны созреть.
Как-то я пригласил Алексея Михайловича к себе на именины. Боже, что это было! Сплошной фейерверк! Возбужденный присутствием двух молодых девушек, моей дочери и племянницы, а также бутылки коньяка, которую Файко один усидел в тот вечер, что он вытворял! Он демонстрировал нам все жанры театра, от ложноклассической французской трагедии до мещанской мелодрамы. И, наконец, фарс… Причем так, что зрители валялись с хохоту! А ему было семьдесят пять лет! Он падал, вскакивал, поражал себя воображаемым кинжалом, танцевал… Да, это был человек Театра. Театра с большой буквы, и я понял в тот момент: неважно, что пьесы он уже не напишет, важно, что он, как человек, живет!
Узнав, что моя дочь театровед, занимается эстрадой, он сразу откликнулся:
— Значит, Оля — кабаретолог?
Блеск его остроумия сверкал и переливался.
Как-то зашел к нему сосед, писатель, уезжавший в Дом отдыха, и торжественно объявил, что на этот раз он решил своей супруге не изменять. А Алексей Михайлович тут же ответил экспромтом:
— Чтоб супруге изменять, вам придется низ менять!
Здорово, не правда ли? На своей книжке воспоминаний, подаренной мне, он написал:
«Милый тезка Алексис,
Не кричи мне в ухо „бис“!
Я пишу тебе стишок.
Хоть не Штейн я, и не Шток.
Ты, прочтя его, пойми.
Кто твой подлинный ami![124]»
Но вот кончились наши вечера в Нащокинском. Алексей Михайлович переехал в Дом для престарелых, так называемый «дорогой», так как на содержание удерживалась почти вся пенсия. Размешался он через мост, по Ленинградскому шоссе, на берегу канала им. Москвы.
Хотя у него был отдельный «люкс» — комната, душ, туалет и, в случае необходимости, еду приносили ему в комнату, Файко явно заскучал в своем новом жилище. А тут еще подвели глаза. Он не смог читать. Ездить к нему было далековато. Когда я приезжал к нему, Люба старалась снабдить меня чем-нибудь вкусненьким и обязательно растворимым кофе, который был тогда новинкой.
Как-то я заехал к нему в конце Страстной недели, когда в церквах читают чудесную молитву Ефрема Сирина. Я напомнил об этом Алексею Михайловичу. Мы оба опустились на коврик, на колени, и вместе повторяли вслух эти замечательные слова:
«Господи Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему».
Очевидно, дух терпения и смиренномудрия и следует воспитывать в себе человеку, когда приходит возраст. И тогда тайны творческого угасания будут поняты и не предстанут такими ужасными, как они кажутся человеку, полному сил.
Алексей Михайлович недолго пожил в своем новом жилище. Жизнь покинула его, когда я был в отъезде.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.