Работа в Министерстве культуры СССР

Работа в Министерстве культуры СССР

Говоря о том, что у меня было три творческих поля деятельности — театральная драматургия, большое кино и мультипликация, я упустил из виду и четвертое свое поле — служебное. Со службой мне везло. Я, с перерывами, перепархивал с одного ответственного поста на другой. И как меня уговаривали! В 1964 году ко мне домой приехал начальник Управления театров Министерства культуры СССР Павел Андреевич Тарасов и предложил пост заместителя главного редактора репертуарно-редакционной коллегии в своем управлении, недавно учрежденной в министерстве по поручению Никиты Сергеевича Хрущева. По этому образцу аналогичные коллективы появились при всех республиканских министерствах культуры. Как я понимал, мы были единственным подразделением министерства, которое занималось конкретным делом: мы выпускали продукцию — пьесы. Павел Андреевич, видя мое раздумье, уговаривал мою жену: зарплата большая! И верно, в то время 325 рублей было большой суммой.

Мы уютно посидели с Павлом Андреевичем, как водится, за коньячком, и я обещал дать ответ через два дня. В общем, я согласился. Но вот с утверждением меня на этом посту, а утверждаться я должен был в ЦК КПСС, — произошла задержка и довольно долгая, поскольку я не был членом партии. Но все обошлось благополучно. В своей должности я находился с 1964 по 1971 год, став затем внештатным членом этой же коллегии.

Не могу понять, чем я привлекал нашу власть? Детскостью, непосредственностью? Отсутствием личной заинтересованности? Беспартийностью? А тут еще так случилось, что мой шеф, главный редактор, стал часто болеть, а потом скончался, и я долгое время исполнял обязанности главного редактора. У меня был свой кабинет с сейфом. Получив доступ к «тайнам» государственного управления искусством, к тем нитям, которые тянулись сверху к драматургу, еще только задумывающему свое произведение, я стал разбираться с этим хозяйством.

Что же оно собой представляло? Несколько «избранных» не утруждали себя хождением к нам. Они разговаривали с министром, его замом, редко опускались до уровня начальника управления театрами. Скажем, Симонову достаточно было заявить, что он хочет написать пьесу — и договор тут же заключался. К списку избранных принадлежал и С. Алешин, и несколько других персон. Иногда нам «сверху» спускались и вовсе незнакомые фамилии с резолюцией начальства «Заключить»!

Однажды я получил «сверху» пьесу, написанную главным редактором газеты «Советская культура». Я прочел, нашел в ней ряд крупных недостатков и, узнав телефон, позвонил ему с просьбой увидеться, поговорить. Он помолчал некоторое время, потом спросил, когда он может прислать за пьесой шофера. Я ответил, удивившись такому обороту дела: оказывается, начальство пишет пьесы не для обсуждения их, а для приема сразу.

Начальник управления долго корил меня за неумение обращаться с сильными мира сего. А что я должен был делать? Попросить прислать шофера, чтобы тот привез своему шефу подписанный договор?

Подать заявку на пьесу обычным путем для простого автора было достаточно сложно, и нам приходилось частенько требовать от автора, чтобы он развил или, наоборот, сократил изложение замысла, иначе было непонятно, что задумал драматург.

В числе посетителей моего кабинета было и двое сумасшедших. Один тихий, ласковый, второй — агрессивный, с палкой, за ним приходилось приглядывать.

Когда после истечения срока, обусловленного в договоре, у меня на столе появлялась пьеса, мы ее рассматривали. Подвергалось критике и требовало изъятия: если автор выводил в неприглядном свете первых секретарей обкомов КПСС, Героев Советского Союза и Соцтруда. Можно было, скажем, подвести секретаря обкома к какой-то кризисной ситуации (он не знал, ему не сказали и т. п.) и, в крайнем случае, позволить ему умереть от инфаркта. Нет, вру! Это дозволялось проделывать только с секретарями райкома. Первые секретари обкомов приберегались для финала, чтобы под занавес произнести несколько слов, разрешающих конфликт. Разумеется, выше обкома подниматься не осмеливался никто.

С действующими лицами, членами партии, следовало разбираться осторожно, тут присутствовал страх нарушить 6-ю статью нашей Конституции — о «руководящей» роли партии. Нам следовало также «бдеть», чтобы критика явления никогда не переходила в критику системы — на этом надлежало стоять твердо. В остальном драматургу представлялась полная свобода, а как он мог такую свободу использовать — это уже его дело. В общем, за редкими исключениями, наша драматургия извивалась как могла, но правил этих не нарушала.

Оглядываясь на прошлое, я понимаю: наше общество четко восприняло табель о рангах, унаследовав ее от эпохи сталинизма, и применяло ее ко всему. И каждый понимал: этому можно, а этому — нельзя.

Помню, мы с моим начальником Тарасовым шли на какое-то совещание. Он привычно вошел в особый министерский подъезд, разделся, и я с ним. Дежурный в подъезде благосклонно взирал на наши действия. Но стоило мне как-то одному попытаться снять пальто в этом подъезде, тот же дежурный сделал рукой незаметный, мягкий, но решительный знак — не сюда, а туда, где раздеваются все, и я его понял. Понял и подчинился. По своему рангу Тарасову положено здесь разоблачаться, а мне нет. Мое место со всеми, там…

Обращаясь к прошлому, я все-таки должен признать, что создание репертуарно-редакционной коллегии — вещь положительная. При всех своих издержках, подчинению начальственным указаниям, мы были нужны как орган министерства, выдвинутый в гущу жизни. По существу, каждый, написавший пьесу, мог прийти к нам, и мы обязаны были рассмотреть, что он написал. Взять хотя бы появление очень интересного драматурга Михаила Ворфоломеева. Он работал в каком-то очень тяжелом цеху по производству стекловаты, написал пьесу, принес ее к нам в министерство. Кто как не мы дали ей положительную оценку и выпустили в свет? Мало того, поэт и драматург Петр Градов и я тогда же дали до той поры никому не известному автору рекомендацию для вступления в Союз писателей. А Александр Вампилов? Но о нем я буду писать особо.

Отдельных деталей нашей работы я касаюсь в других местах, но основная масса действующих драматургов шла к нам и получала главное — деньги за принятую нами пьесу и распространение ее через бюллетени ВААП.

Правда, основным недостатком нашей работы было то, что мы не доводили пьесу до театра, не брали на себя такой ответственности. Если бы министерство решилось наконец выплачивать некоторую сумму режиссеру за первую постановку новой пьесы, вопрос был бы решен. Ведь при отсутствии в СССР специальных литературных агентов, посредников между драматургами и театрами, дело с постановкой пьес, тем более новых, обстояло очень плохо.

Каков был мой вклад как чиновника в развитие драматургии — судить не мне. Помню, я выступал в «Литературной газете», защищая пьесу В. Раздольского «Вьюга», пьесу И. Назарова «Один колос еще не хлеб», может, было что-то еще.

Уже потом, когда я остался в коллегии внештатным членом, хорошо помню наше заседание, где встал вопрос о заключении договора на пьесу о маршале Жукове. Дело было при Брежневе, и возникли сомнения — а можно ли, а нужно ли, поскольку на Жукове, даже несмотря на его смерть, все еще висел выговор ЦК. Официальную формулировку не помню, но, очевидно, за то, что он всегда был Личностью. Короче, высказывались мнения, что надо бы этот вопрос провентилировать… Я пришел в ярость и кричал: какие могут быть сомнения, речь идет о нашем первом полководце, спасителе Отечества. Договор все-таки заключили. Пьеса появилась не скоро, всего на 62 страницах, превосходная, смелая. И снова борьба. Голоса разделились поровну. Главный редактор решил подождать — ох, эта осторожность! «Пусть полежит», — сказал он. И она долежала до середины 80-х годов, когда мы спешно рассчитались с автором, приняли ее, а время-то ушло. Мы часто не понимаем, что Время является беспощадным арбитром, не признающим ничего, кроме своего отсчета.

Редко, очень редко появляются пьесы сразу, безоговорочно принимаемые всеми. Так произошло с пьесой киргизского драматурга Мара Байджиева «Криминальный случай». Наша коллегия много помогала этому автору, начиная с его первой пьесы «Дуэль», которую тогда перевел по нашей просьбе писатель Василий Аксенов, еще не уехавший за рубеж. В этом переводе она обошла многие театры и даже вышла за пределы страны.

Читая его новую пьесу, я наслаждался лаконизмом письма, остротой сюжета, выразительностью характеристик действующих лиц — их всего четверо.

Притом я не мог отделаться от ощущения, что этим своим произведением Мар Байджиев как бы отдавал долг коллеге, написав пьесу по-русски. В этом я увидел глубинный процесс, выходящий далеко за рамки самой пьесы: взаимообогащение культур. Интересная сюжетно, по-русски написанная, пьеса была киргизской по своему духу. Я не сомневался, что она будет иметь успех у любого зрителя.

Мой небосклон ограничивался начальником управления и заместителем министра, ведающим театром. Министр же, очаровательная Екатерина Алексеевна Фурцева, была как бы вне лицезрения.

Поступавшие к нам пьесы распределялись среди членов коллегии — нас было семь человек, — потом мы собирались, обсуждали их, выносили решение — что отвергнуть, что принять с доработкой, на что заключить договор на приобретение.

И странная вещь, я ни разу не чувствовал, что это я веду коллегию, я подписываю, я отвечаю. Бюрократическая система была очень ловко продумана. Конкретно не отвечал никто, только в случае, если надо было устроить что-то показательное, «пригвоздить», находили кого-нибудь, на кого могли валить все «преступления». В нормальное время прицепиться ни к чему было нельзя. И эта система, конечно, устраивала всех, действующих в ней. А как мне хотелось взять что-то на себя, отвечать за что-нибудь! Случай представился (а сколько их было!). Написал пьесу белорусский драматург — человек уважаемый у себя на родине. Но поскольку в пьесе фигурировал Ленин, то она должна была пройти через нашу коллегию — такое было постановление. Я дал добро.

Помню пьесу армянского драматурга, с героем Мясникяном[112]. Там тоже был Ленин, которого автор заставил заниматься армянским языком. Я спросил его:

— Это правда?

— Сведений об этом нет, — уклончиво сказал мне драматург, — но армянам будет приятно…

Так вот, в числе ленинских пьес пришла ко мне и белорусская пьеса о Брестском мире, среди действующих лиц был Троцкий. Казалось бы, почему нет? Троцкий — активный деятель того исторического периода, имеет прямое отношение к описываемым событиям. Но никто из сегодняшней молодежи и представления не имеет, каким молчанием было окружено это имя в эпоху так называемого застоя. Прямо как в средние века, когда не рекомендовалось даже упоминать имя дьявола: предпочитали говорить «Он». Тут даже этого не разрешали. Просто не было его в истории. Ведь все постепенно шло к тому, чтобы решения XX съезда КПСС о развенчании Сталина ликвидировать. Это можно проследить по Советской исторической энциклопедии, подписчиком которой я был. Статьи в ней в точности соответствовали политическому моменту. Например, статья об известном деятеле партии, герое Октября Антонове-Овсеенко (том выпущен в 1961 году) отмечает его революционные заслуги и заканчивается словами «был на дипломатической работе», оставляя у читателя впечатление, что Антонов-Овсеенко переселился в мир иной, окруженный детьми и внуками… В томе, выпущенном в 1963 году, о Н. А. Вознесенском, государственном и партийном деятеле, уже писалось, что он «стал жертвой вражеской клеветы в период культа личности Сталина, был необоснованно осужден. Посмертно реабилитирован». Спустя десятилетие из такой завершающей биографические статьи формулировки исчезает фамилия Сталина, и она становится торопливо безличной «…незаконно репрессирован, реабилитирован посмертно».

Подходя к букве «Т», Историческая энциклопедия неожиданно замолчала. Очередного тома все не было и не было. Я отправился в магазин подписных изданий на Кузнецком Мосту выяснить — почему задержка?

— Буква трудная, — сказала мне с тонкой улыбкой сотрудница.

Я не понял сразу и только потом сообразил — Троцкий! Представляю, как трудно приходилось сотрудникам энциклопедии. В условиях застоя они решили эту задачу гениально: статьи «Троцкий» попросту не было. Вместо этого была большая статья «Троцкизм» и поменьше — «троцкистско-зиновьевский антипартийный блок», причем со сведениями, кончающимися 1927–1928 годами. Вот как блестяще нашли выход из положения наши историки! И ведь этот том вышел в 1973 году. Ни звука о чудовищных казнях, лагерях, сотнях тысяч, миллионах сосланных! Одно упоминание этого дышащего адским пламенем имени грозило очень серьезными последствиями даже в 1973 году — двадцать лет после смерти Сталина. Набирало новую силу старое, сталинское направление.

И все же скажем спасибо Исторической энциклопедии за то, что она стала единственным официальным источником, где говорилась правда о жертвах сталинизма.

Я решил быть верным истории и оставить Троцкого в пьесе! Не завернуть же ее в Белоруссию с уничтожающей характеристикой! Да и с какой? Пусть будут Ленин и Троцкий, как и было в истории. Отвечать, так отвечать! Я подписал пьесу, и она пошла «наверх», к заместителю министра, Григорию Ивановичу Владыкину. И тут я еще раз понял, что это был в высшей степени порядочный человек. Не помню подробностей, одно могу сказать: я не погорел. Пьеса вернулась ко мне и была тихо похоронена. А я мог бы погореть — и еще как!

Владыкин в свое время был секретарем парткома в Союзе писателей. Молва говорила, что он смело сражался с самим Фадеевым и, случалось, одерживал победы. Потом он был директором Госиздата. Фурцева, став министром культуры, пригласила его своим заместителем по издательскому делу, где он был бы вполне на месте. Но тут подоспело создание специального учреждения — Госкомиздата. И Григорий Иванович оказался не у дел. Вот ему и сунули театры, в них он не ориентировался, это была совершенно чуждая ему область — и он потерялся как личность. Он иногда молча демонстрировал мне известный жест, желая показать, как расправлялась с ним Фурцева. Она, как настоящая женщина, остро чувствовала, кого можно уничтожать.

Павел Андреевич Тарасов, начальник управления театров, огромный, мужественный человек, например, панически ее боялся — да и не только он один. С чего начинается трепет перед начальством? Вот, например, заседание коллегии министерства. Появляется, не без эффекта, наш министр, лаконично, рывком опрашивает:

— Кто из членов коллегии на месте? Тарасов здесь?

И Павел Андреевич уже «готов». С внутренней дрожью он отвечает: «Здесь»! — так, как будто от этого ответа зависит вся его жизнь, все существование. В коротком «здесь» отражен его страх, его почтительность, он весь навытяжку, руки по швам.

Фурцева продолжает:

— Евсеев здесь?

И слышит ленивый, с растяжкой, ответ:

— Здесь, здесь Евсеев.

И в этом ответе, в повторении фамилии чувствуется характер человека, отсутствие страха. В подтексте звучит: «Что ты выламываешься? Перед кем? Мы же знаем наши игры. Уж передо мной-то не стоило бы. Я тебя насквозь вижу…»

В общем, Фурцева чувствует: перед ней мужчина. А это, вообще-то говоря, в аппарате редкость. Имея начальником женщину, даже самые смелые нередко теряются. Они не понимают ее природы, столь противоположной мужской, ее психики, логики. Неизвестно, что она может выкинуть — баба ведь! И это пугает.

Федор Васильевич Евсеев, начальник управления театров Министерства культуры РСФСР, Фурцевой не боялся, как и вообще любого начальства. Был он прелюбопытной фигурой. Пьяница, бабник, он мог и ошибаться, но всегда был честен. Помню спектакль «Глеб Космачов» М. Шатрова в Театре им. Ермоловой. Он не принимал пьесы и высказывался искренне, правдиво, пусть неверно по существу, но у него перед глазами был некий идеал, и он его отстаивал. В части же организационно-хозяйственной вообще мало кто мог с ним сравниться. В общем, он был Личностью! Незадолго до его смерти моя знакомая, жившая в Волковом переулке, встречала его. Он шел, воткнув в карманы своего пиджака ветви деревьев. Где он их наломал? Шел не человек — сад, и так он себя чувствовал. Может быть, он уже тогда прощался с нашим миром, мелким, ничтожным.

Павел Андреевич Тарасов был другой, но тоже чудесный, милый человек. Огромный, с прекрасными большими глазами раненой газели, он говорил мне:

— Вот выйдете вы в отставку — писать будете, а мне что делать? Кота чесать?

Был он в Нижнем Новгороде актером, актера из него не получилось, пошел по профсоюзной линии. Приглянулся — парень был видный, попал помощником к самому Д. Шепилову, заведующему Агитпропом ЦК ВКП(б). Между прочим, он рассказывал, как по долгу службы знакомился с письмом одного из старых партийцев, который тянул свою лямку на непосильной каторге где-то в Сибири. Отправить такое письмо — и то был подвиг!

«Дорогой Сосо! — писал старый, по-видимому, товарищ Сталина. — Объясни, что происходит? Может быть, ты готовишь войну и очищаешь тылы? У каждого из нас, старых членов партии, были грешки, шатания, я готов тебя понять, но объясни, что ты задумал? Я должен понять!»

Когда в 1957 году «погорел» Шепилов, сгорел и Тарасов. Кое-что осталось от прежнего — роскошная квартира в доме на Кутузовском проспекте, но не это заставляло тосковать Павла Андреевича. ЦК! Никакая работа не могла заменить ЦК. У него остались еще связи, он ездил на рыбную ловлю по каким-то старым пропускам, встречался со старыми товарищами. Делясь с нами впечатлениями, он весь таял — как же, разговоры, новости… Остался еще королевский продовольственный паек — он все-таки был членом коллегии Министерства культуры СССР, начальником управления театров. И столько было в его рассказах о рыбной ловле тоски по ушедшему, о величии учреждения, которое он был вынужден покинуть…

Он не знал себе цены — ведь он мужественно воевал, был на знаменитом пятачке под Ленинградом, Невской Дубровке, где земля в несколько рядов была устлана трупами. Он только случайно не получил Героя Советского Союза, кажется, даже был представлен. И жена была ему под стать — врач, прошла вместе с ним всю войну. Но при всем том он был типичнейшим служакой сталинской школы. Выполнять приказ — и все! Назвать белое черным, или наоборот — как там, наверху скажут… Доказывая, таким образом, свою преданность «престолу».

Хорошей иллюстрацией образа мышления людей той эпохи является, на мой взгляд, эпизод из воспоминаний графини Лариш. Это касалось ее деда, австрийского императора Франца-Иосифа. Однажды он был на охоте у какого-то своего друга, командира гвардейского кавалерийского полка, и заночевал у него в замке. Ночью императору захотелось кое-куда, и он отправился на поиски нужного места как был — в одном белье. В коридоре ему попалась старая нянюшка, выкормившая когда-то хозяина замка. Увидев незнакомого мужчину в одном белье, она испуганно закричала.

— Молчите, глупая женщина, — сердито сказал ей Франц-Иосиф. — Я — ваш император.

Потрясенная нянюшка рухнула на колени и тут же запела гимн.

Вспоминаю один эпизод. Нина Петровна, супруга Никиты Сергеевича Хрущева, попросила Фурцеву помочь внучке с переводом пьесы. Та сейчас же позвонила Павлу Андреевичу и приказала заключить с внучкой Никиты Сергеевича договор на перевод. Тарасов вызвал меня и приказал выполнить распоряжение министра. Я отказываюсь, поясняя, что у нас уже есть договор на перевод этой пьесы и я не понимаю, зачем нам второй перевод. Я просил объяснить это министру. Павел Андреевич заливается краской. Никаких разговоров! Приказ министра! Хорошо, я подписал договор.

Проходит время. Рухнул Хрущев, и как раз приходит срок готовности перевода. Работа сделана — надо платить. За соответствующей визой иду к Павлу Андреевичу. И опять он весь делается красным.

— Никаких денег! У нас не богадельня!

— Павел Андреевич, но ведь работа сделана!

— Нет!

Никаких доводов. Поезд ушел. Какая внучка, какая Нина Петровна?!

Простодушие его не знало границ. Была у нас как обычно по понедельникам летучка. Длилась она уже часа два, обсуждался вопрос, если мне память не изменяет, о работе молодых актеров. В то время была у нас одна сотрудница, Людмила Зотова. Всегда — грудь вперед — она проносилась по коридорам, рассекая воздух, даже казалось, с каким-то свистом. У нее обо всем было свое мнение, которое она горячо отстаивала. Так и здесь. Она пыталась доказать свое, все время повторяя: «Свобода творчества! Свобода творчества!», имея в виду, очевидно, условия труда молодых актеров.

Павел Андреевич терпеливо внимал ей, а потом вдруг сказал:

— Слушай, Людмила. Поди-ка ты со своей свободой творчества знаешь куда?

Сразу же возникла пауза. Павел Андреевич понял, что увлекся: на глазах почти трех десятков людей послал человека, женщину, в неподходящее место. Однако он ничем не выдал себя, достойно закончил летучку и только на прощанье, полуобнял Зотову своей могучей рукой, сказал:

— А насчет свободы творчества, я понимаю, ты пошутила…

Был еще какой-то спор. Я назвал Зотову Жанной Д’Арк, поскольку она со всей страстью высказывала свое мнение, невзирая на лица, хотя и была членом партии. Тарасов слушал, слушал, а потом, хихикнув, заметил:

— Чего суетишься, Зотова? Ты думаешь, мы тебя сожжем?

Так уж вышло, что мне достался кабинет рядом с туалетом. Так вот, неожиданно приходит ко мне Павел Андреевич, в шубе, в высокой шапке. Появление редкое. Я встаю и, пользуясь моментом, начинаю какой-то деловой разговор, но чувствую, что моему собеседнику не до этого. Не догадываясь о причине, я продолжаю занимать своего высокого гостя. Но он высказывает признаки явного нетерпения. Наконец, не выдержав, распахивает дверь моего кабинета и кричит:

— Да кто там засел, в конце концов? В штаны мне, что ли, надуть?

И тут дверь туалета открылась и, как нарочно, из нее вышел лилипут из ансамбля лилипутов, который нередко заходил в управление. Контраст между гигантской фигурой Тарасова в высокой шапке и лилипутом был до того разителен, что я рассмеялся, поняв, что явилось причиной неожиданного начальственного визита.

И еще эпизод. Павел Андреевич слушает, что говорит ему по телефону Григорий Иванович Владыкин. Говорит долго, нудно. Павел Андреевич покорно его слушает. Присутствующий тут же Всеволод Малашенко, один из членов репертуарно-редакционной коллегии, пытается что-то сказать Павлу Андреевичу, очевидно, нужное для этого разговора, вернее, монолога.

Наконец Павел Андреевич, не выдержав, восклицает:

— Да замолчи ты!

Трубка замолкает. Тарасов понимает, что этот окрик Владыкин принял на свой счет. Павел Андреевич пытается исправить свой промах.

— Это я тут, — извиняющимся тоном произносит он. — Малашенко воспитываю…

Эти воспоминания, может быть, и не имеют особого значения, но они дороги мне, потому что воссоздают образ человека, прежде всего, не злого, не зараженного «административным восторгом», управлявшего нами патриархально, но с пониманием человеческой сущности каждого работника. И конец его тоже был не шаблонный. Мы должны были во МХАТе обсуждать пьесу Э. Радзинского «О женщине» в присутствии Фурцевой. Это была одна из первых пьес с откровенным разговором о женском характере, о ее психике вне служебных отношений, и это вызывало чувство настороженности, даже неприятия пьесы. Словом, театр решил прибегнуть к помощи министра.

Мы ждали ее в комнате администратора МХАТа. Павел Андреевич сидел рядом со мной. Он, видимо, нервничал, и было с чего. По тем временам пьеса была смелая, искренняя.

Похоже, что Тарасов вообще боялся любых встреч с Фурцевой. Министр запаздывала. И вдруг я услышал какой-то горловой клекот, и огромная масса Павла Андреевича стала валиться на меня. Вызвали врача, положили нашего Тарасова на пол, врач стал делать искусственное дыхание, но было уже поздно. Наш начальник был мертв. И в это время как раз появилась Екатерина Алексеевна. Она увидела распростертое тело, ей доложили о случившемся. Дав распоряжения, полагающиеся в таких случаях, она, перешагнув через труп, пошла в залу, где ее ждали.

Так окончил свой жизненный путь наш начальник, наш милый Павел Андреевич — на своем посту, в последний раз вытянувшись по стойке «смирно!» во весь свой гигантский рост перед своим министром…

А она нам сказала: — Идемте обсуждать!..

Министр… Что она ощущала, переступая через мертвого Тарасова? Для нее он был работником аппарата, исполнителем ее воли, но не тем, к кому она прислушивалась, чьей поддержки искала…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.