IX

IX

Что же все-таки это значило — писать «ни о чем»?

Что происходит в новеллах, в которых «не происходит никаких событий»?

В них ведутся, например, разговоры. Молодой собеседник увещевает старого:

«— Но поэт должен быть бережливым. Ты же болен.

— Поэт должен быть щедрым, как соловей. Я не болен.

— Но сердце не кремень, Сулейман. Нельзя без конца высекать из него огонь.

— Слушай, Габиб, я думаю иначе…»

Несколько раз на протяжении книги старый поэт берется рассказывать историю своей жизни. Но всякий раз эта цель отодвинута назад иными целями — демонстрацией образного мышления поэта. «Через пески и сыпучие перевалы шел мой путь. В этих песках человеческих следов не было. Встречные колодцы были солеными, и вода их жгла мой язык. Встречные ветры были кружащими и качали меня».

Вместо биографии поэта мы слышим его речь, «плетение словес», и в самом деле очень искусное, завораживающее внимание, и невольно увлекаемся его бесхитростной логикой. «…Я пою о Красной Армии, а Красная Армия и в Москве и Самарканде — одна, и в горах и на равнине — едина. Я пою о комсомоле — комсомол и грузинский и лакский все тот же… А родина у нас одна. Вот и получается, что я общий поэт, а не только лезгинский».

Привычную мысль писатель стремится подать как новую — воспроизводя всю цепь умозаключений, которая привела к ней поэта, и этим как бы создавая иллюзию добывания известной мысли заново. Это проделано в «Поэте» не раз. Капиев стремился написать книгу, в которой каждая строка имела бы самое прямое отношение к литературе, каждая останавливала бы внимание читателя. И когда сама по себе мысль казалась ему недостаточно своеобразной, он стремился восполнить это своеобразием «формы».

Ожидание событий пресекалось уже самой исчерпанностью, закругленностью «исходной ситуации». Мы застаем поэта в зените славы, и сам авторский рассказ о нем — как бы в стадии развязки. Напомним, что и современниками подобная ситуация воспринималась именно как завершающая — венцом пути сказителей, народных поэтов, да и не только их, становилась в общественном сознании именно слава, всеобщее признание: «Мои годы, ты видишь, вошли в Багдад не как случайный караван, а как свой — торжественно, с колокольчиками…»

С поэтом уже ничего не может случиться. Читатель освобожден от ожидания конца — могучего двигателя интереса. Взамен ему будет предложено что-то другое.

«Сулейман сидит на пороге сакли босиком, расстегнув ворот бешмета и по-стариковски согнув колени». Начало новеллы резко очерчивало писательское понимание героя. Полемичность его ощущается до сих пор. Сулейман — народный поэт, орденоносец — появлялся в книге босой, в расстегнутом бешмете, больной, слабый. Разговор о поэзии начинался вялым и как бы случайным его замечанием: «Ты приехал ко мне в гости, а затеваешь спор, — говорит он равнодушно». Одно это «равнодушие» поэта сразу заинтересовывало. Оживал герой — со своенравным характером, внутренне возбужденный и усталый. Он рассказывал, его собеседник слушал.

«Тогда притихаю и я.

Солнечный квадрат, расползаясь, постепенно переходит в дальний угол сакли и ложится на ковры. Сулейман говорит неторопливо, изредка меняя позу…» Новелла плелась из речи, пауз и жестов Сулеймана.

Время в новелле не мчалось, увлекаемое быстрым потоком событий. Оно двигалось медленно, полностью отданное спокойным разговорам о молодости и. старости, о смысле жизни, о поэзии. «Обусловленным сюжетам», которым необходимы события, оказалось противопоставлено размышление героев как единственное содержание рассказа. Поэтический спор Сулеймана и Габиба был лишь результатом этого размышления, оставшегося за пределами новеллы.

Так автор смело заменил действие — «бездействием», скрывавшим за собой напряженную внутреннюю жизнь героев. И почти каждая новелла «Поэта» была построена таким образом.

В новелле «Сказка» Сулейман все время едет на арбе и по дороге рассказывает детям сказку, время от времени теряя к ней интерес и умолкая.

«Медленно поднимается в гору арба. Скрипят, переваливаясь через кочки, огромные деревянные колеса.

Сулейман сидит впереди, спиной к буйволам, придерживая у плеча хворостинку. Он сидит покачиваясь. Вокруг него постукивают кувшины с водой, накрытые сверху зелеными прохладными листьями лопуха. Поодаль, прикорнув на задке арбы, сидят перед ним рядышком маленькая рыжеволосая девочка в красном платье и мальчик лет тринадцати. Мальчик иногда привстает и, хватаясь рукой за свою войлочную шляпу, покрикивает через голову Сулеймана на буйволов. Буйволы идут, еле-еле переступая ногами. Тишина и солнце. Синее высокое небо стоит над горами без единого облачка…

…Сулейман смотрит на детей дружелюбно. В прищуре его глаз дремлет веселая, мирная и немного ироническая усмешка.

— И потом, — говорит он, глянув в упор на девочку (девочка смотрит на него большими круглыми глазами), — потом кабан схватил свою отрубленную ногу, ковыляя, добежал до дома и крикнул на весь лес: «Хорт, хорт! Давайте убьем этого Мама-Ажая. От него житья нам нет!»…

«Хорт, хорт! — закричал тогда сердито главный кабан. Он прыгал около лисы на трех ногах. — Что делать с этим Мама-Ажаем? Отвечай, лиса, ты съела мою ногу!»

Сулейман умолкает.

— Лиса очень задумалась… — говорит он мрачно и задумывается сам.

Арба проходит под деревом. По лицу Сулеймана скользят кружевные тени ветвей. Покачиваясь и прищурив глаза, он молча, безразлично смотрит вдаль».

Так, ни на чем не задерживая подолгу своего внимания, быстро переходя от живого разговора к рассеянному равнодушию, живет герой Капиева, неизменно оставаясь самим собой. И именно внимательное разглядывание его «поведения» составляет главный интерес каждой новеллы, рождает напряжение.

В новеллах как бы все время что-то мешает Сулейману сосредоточиться, отдаться своей мысли. И однако же, все время видно, что это и есть его собственный, никакими внешними обстоятельствами не навязанный способ жизни.

И жаль, что первые критики «Поэта» с наибольшей охотой говорили как раз о тех страницах, которые оказались удалены от сложной и «дерзкой» задачи «Поэта», на которых остались следы первоначальных, более традиционных решений.

Напечатанный еще в 1937 году, в день похорон Стальского, очерк Капиева рассказывал, например, о том, как Сулейман решил поехать на своей машине в колхоз его имени — узнать о ходе обмолота, как потом с председателем колхоза «они садятся на подножку и долго беседуют о недостатках работы…».

«— Все обязательства перед правительством должны быть выполнены в срок» — таким языком говорит здесь Сулейман, торопя колхозников.

После этого Сулейман возвращается в свой аул и беседует с гостями, «удивляя их тактом и мудростью человека, в котором соединяются и непосредственность неграмотного крестьянина, и талант большого поэта, и логика философа». В новеллах «Поэта» таких прямолинейных авторских комментариев мы уже не встретим, там читателю сообщается об этих свойствах героя иным путем, более близким к языку искусства.

Новелла «Земля», вошедшая в книгу, приобрела совсем новые черты и с ними вместе художественный интерес. В новелле «Земля», возникшей из очерка, появилось, например, в начале замедленное описание обычного «будничного» утра Сулеймана, прилепился в конце «бесцельный», с огромными паузами разговор стариков на фоне тщательно выписанного вечера.

И оказалось, что самые важные и интересные страницы — как раз те, когда поэт Сулейман «ничего не делает», потому что ясно, что тогда-то он и занят своим настоящим делом. А самые бесцельные (теперь уже без кавычек) эпизоды — как раз эпизоды внешне активного действия, оставшиеся от первых редакций, — разговоры о молотьбе, о сроках, об обязательствах — потому что при всем уважении слушателей к Сулейману для читателя очевидна необязательность его вмешательства в их работу, его увещевания.

И едва ли не лучшей в книге стала новелла «Вечер», вовсе лишенная «событий», целиком отданная описанию внешне бездеятельного уединения поэта:

«…Сначала над саклей в багровом — тумане заката шныряют стрижи. Они кружатся, обгоняя друг друга, визжа и захлебываясь от невыносимого счастья — и лето на исходе, и солнце уводит лучи за дальний склон, — скорее, скорее, друзья, жизнь быстротечна!..

Глядя на них, Сулейман держит руку у груди. Забытая папироса исходит дымом сквозь его пальцы. Он сидит на ступеньках, лицо его обращено вверх, и стрижи иногда, падая во двор, проносятся прямо перед его лицом с ликующим визгом.

…Сулейман спускается во двор.

Он идет бесшумно, почти не опираясь на посох и лишь по привычке медленно отмеривая им свои шаги…

…Буйный клубок гороха, весь обвешанный стручками, лежит па тропе. Сулейман останавливается. Спустя немного, нагнувшись и возясь с кустом, он беззвучно, ло-детски выпятив губы, насвистывает про себя тот самый мотив, что мурлыкал приезжий.

«Тара, тара, туру, туру…»

При этом он уже сидит на корточках, закинув посох загнутым концом па свое плечо.

Распрямив куст, Сулейман поднимается. Он молча издали смотрит во двор. Старуха все еще сидит у огня под синим от дыма орешником. Около пее, что-то лакая из миски, чавкает щенок. Сулейман переходит за грядки. Здесь все запущено и заглохло. Раздвигая рукой шелестящие стебли кукурузы, он медленно пробирается в глубь огорода, и лохматая папаха его, то исчезая, то вновь появляясь, маячит в зарослях. Согбенные подсолнухи обступают его, как старцы. Они стоят, обнажив лысые головы, точно в безмолвной печали по уходящему дню. Проходя мимо них, Сулейман озирается исподлобья…

…Потом он подходит к ступенькам. Он садится на том самом месте, где сидел в начале вечера, и молчаливо наблюдает издали за потухающим костром. Пламя меркнет. Огонь уже не освещает дерева, как прежде, и лишь иногда одинокая искра, взлетая вверх, гаснет высоко в чаще ветвей.

Сулейман сидит безмолвно, глядя перед собой. Мириады цикад оглашают ночь торжественным хором. Их монотонное, убаюкивающее поскрипывание необъятно. Оно наполняет душу томительным ровным звоном, и кажется, что это поют не цикады, а сама почь и тишина земли, освеженной росой.

В том месте, куда смотрел Сулейман, за садами, все больше бледнеет небо. Из темно-синего оно становится голубоватым и линялым. Звезды редеют. Сулейман сидит неподвижно, опершись локтем на посох. Ночные бабочки летят на костер и гибнут…

И вдруг над садами вспыхивает белая луна. Лунный дым стелется по земле и затопляет двор. Мир становится фантастически синим. Каждый камешек обретает свою тень. На ступеньках обозначаются трещины и малейшие щербинки. Песик, лежащий посреди двора и доселе невидимый, выплывает из тьмы, подобно черному шару. Над ним поблескивает проволока. Поодаль от конуры, там, где начинается огород, снова маячит на шесте лошадиный череп, белый и тусклый при луне, как старый фарфор.

Сулейман сидит, наклонясь вперед. Орешник затеняет террасу наполовину, и тени ветвей лежат на глиняном полу; отчетливо виден каждый лист. Дали неясны. Колонны тополей подпирают ночь в блеске и величии, и сквозь их частокол едва вырисовывается вдали ступенчатый рельеф аула. Далеко-далеко мерещатся во мгле за садами снежные вершины гор. Сады окружают саклю Сулеймана, и он сидит теперь один в этом мире с глазу на глаз с его тайнами…

Сулейман сидит безмолвно. Перед ним, только что выползши из-под ступенек, передвигается по земле жаба. Она, то прыжками, то ползком, долго гуляет по двору и, вдруг подойдя совсем близко, застывает у его ног. Сулейман смотрит на нее, прищурясь.

Жаба сидит перед ним на задних лапах, и ее влажная бородавчатая спина поблескивает при луне. Она как бы собирается что-то спросить («Сулейман, — как бы собирается она спросить, — отчего мне сегодня не попадаются жуки?»), но, не зная языка, молчит.

Так они сидят друг перед другом долго, не шевелясь.

Наконец Сулейман вытягивает вперед руку и, держа посох двумя пальцами, осторожно опускает его на спинку жабы. Он слегка прижимает ее к земле. Жаба неуклюже выкарабкивается из-под посоха и гигантскими прыжками скачет прочь. Сулейман, вздрогнув, растерянно смотрит ей вслед…

О лунная тишина, когда вдали, над темной чащей садов, встает сказочный белый призрак аула; когда карнизы саклей поблескивают, как слюдяные; когда деревья окутаны лунной паутиной и тени лежат на земле, плоские и тяжелые; когда душа наполнена звоном цикад и туманные дали населены пугающими синими снами!..

Сулейман сидит на ступеньках, поставив посох между ног и опершись на него обеими ладонями. За ним, в темном углу террасы, как крохотная мирная птичка, чирикает сверчок.

— Чирик, чирик, — раздается в тишине. — Тише, тише! Моим деткам спать не мешайте!

— Чирик, чирик! А вон луна блестит, а вот старик сидит. Спите, детки! Засыпайте!..

Сулейман кладет подбородок на свои руки, которые по-пастушьи, одна на другой, лежат на посохе. Он сидит, прикрыв глаза, точно слушая свое сердцебиение. Потом он поднимает голову и, не мигая, молча смотрит на луну. По щеке его ползет светлая слеза…

Тогда из сакли выходит старуха и, постояв за его спиной в этом лунном призрачном мире, робко говорит:

— Сулейман, шел бы ты уже в саклю. Поздно ведь. И ужин давно остыл…

Сулейман, всхлипнув по-детски, кулаком вытирает со щеки слезу.

— Ай, старуха, — говорит он шепотом, — всегда ты мешаешь мне, когда я пою!..»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.