БАЙКА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ, про то, как дядько Спиридон железную дорогу любил
БАЙКА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ,
про то, как дядько Спиридон железную дорогу любил
Петербургскую службу дед Игнат считал наиважнейшей частью своей жизни. То была пора его зрелой молодости, там он «приторкнулся» (т.е. прикоснулся) к чему- то очень важному и сокровенному, что выпало на его долю.
— Может, то и было казачье счастье, — вздыхал иногда дед, — та счастье не коняка, хомут не натягнешь… Сватали на сверхсрочную, побоялся, да и як от батьковщины отмежеваться… Тут хозяйство, воля, земелька, хата… Пока он находился на службе, умер отец, мачеха вместе с дядькой Спиридоном продали ветряк — на разбор и вывоз: вошли в силу паровые мельницы, и «млыны» остались без дела. Мачехе требовались деньги — «гроши», она выдавала замуж дочерей — свою кровную, от первого мужа, и не свою, сестру деда Игната Мотрю, хорошо выдала, за что ей спасибо… Не обделила мачеха и Игната, оставив ему, как старшему, батькову хату с постройками, инвентарем и необходимой худобой. Младший брат Игната Касьян (кстати, последний в нашем роду хлопец с этим именем) получил «план» в станице и до ухода на службу — его тоже взяли в Конвой, успел там построиться. Семья, в общем, растряслась, разъехалась, и все это было так и нужно. Судьба руки свяжет, судьба их и развяжет…
Игнат стал вести хозяйство самостоятельно, и, судя по всему, особенно не стремился к его приумножению, довольствовался тем средним достатком, который у него к этому времени сложился. Каждому коню, говорят, свой хомут… Умеренно крестьянствовал, иногда подрабатывал на оставшейся у него на базу небольшой кузне, часть зерна, другого огородно-полевого добра продавал — оптом откупщикам, и на вырученные деньги покупал то, что было необходимо для дома, то, что не созидалось самими — соль, керосин и т.п. Из харчей покупалась рыба (в основном таранка и селедка), сахар, леденцы для детей, ну и понятное дело — ситец…
Для своих одежд дед не приобретал никаких материй — привезенных со службы мундиров и «споднего» хватило до самой коллективизации, а кужух он донашивал и после Великой Отечественной…
Закупалось все не фунтами, а пудами, с расчетом не на один день: если селедка, то бочонком, если другая рыба, то мешками, керосин — ведрами… Так, «шоб було» (чтобы было про запас)… За рыбой ездил в Гривенскую, за «материей» в Славянскую, соль же и керосин торговцы возили вдоль дворов, о своем появлении оповещая криком:
— Солы… солы… Кара-син! С годами петербургские годы стали представляться временем жизни основательной, крепкой, надежной и в известной степени приятно-беззаботной. Как жить, что делать, к чему стремиться — все это было ясно, как Божий день, думать об этом даже не полагалось — для того есть отцы-командиры… И только-только к новой для него самохозяйской жизни стал приноравливаться, как грянула Первая мировая война, которая нежданно-негаданно разгорелась-раскочегарилась в Гражданскую «чертоскубию». Полыхнула Россия, как пожар на ветру, и пошло-поехало…
Рассказывая о быстротечных предвоенных годах, дед Игнат как нечто заметное в первую очередь вспоминал «чугунку» — железную дорогу, новая ветка которой как раз заработала в то время, и еще не была привычной. Обыватели еще долго приходили на вокзал встречать и провожать пассажирский поезд. Не все, конечно, а кто посвободней, и те, у кого если не каждый день воскресенье, то все же на неделе семь выходных наскребалось…
Хлеборобы в этом участвовали редко, забот было много, но иногда выкраивался час для такой возможности — тоже хаживали к тому событию, встречать, стало быть, поезд. Именно поезд, а не какого-то гостя или родича. Тех встречать особой моды не было, сами знали дорогу…
Для нарождающейся станичной интеллигенции встречать поезд скоро стало модным, и перед его прибытием на перроне, или на «дебаркадере», как его поначалу называли, можно было увидеть учительниц, телеграфиста и почтаря, жен и детей лавочников, аптекаря и т.д. За ними тянулась приехавшая на каникулы из города или других станиц учащаяся молодежь.
Особенно людно на вокзале было по воскресениям и в праздничные дни. Здесь открывалась мелкая торговля — семечками для местных и фруктами для проезжих, шныряли пацаны с ведрами холодной воды, предлагавшими свой товар за копейку «от пуза» — то есть, сколько выпьешь, и за две — на облив из «цыбарки», то есть из большого ведра. В самом вокзале стоял бак с кипяченой водой, у него на цепи — кружка-«водопойка».
На станции пользовалась почетом специальная будка, из которой торчали краны — из них можно было на брать «кипяченой воды». Так велось до тех пор, пока же лезнодорожники не наловчились кипятить воду в пассажирских вагонах. Перед Империалистической войной на вокзалах появились буфеты, где можно было купить бутылку пива, лимонада, или каких ни то дешевых конфет. Дед Игнат, по его словам, не любил встречать поезд, таскаться к вокзалу (который, кстати, был не очень далеко — за «Высокой Могилой») без особой на то нужды, а вот дядько Спиридон уважал эту «обедню» и редко пропускал возможность побывать на «дебаркадере». В дни, свободные от неотложных по дому дел, он, «причепурившись», запрягал гарбу-пароконку и отправлялся к железной дороге. В одном из углов привокзальной площади им было облюбовано место, где он ставил свой «экипаж», привязывал к нему лошадей, подкладывал им в шарабане сенца, чтобы не скучали без хозяина, и с батогом в руках шел на арену предстоящего торжественного (а по его понятиям оно и не могло быть иным) действа. Обходил перрон, здоровался со станичниками, заходил в буфет, чтобы убедиться, что все на месте, после чего двигался к заветному местечку как раз напротив черты, где обычно останавливался паровоз, и замирал в сладком ожидании. Из-под ладошки наблюдал за семафором, вглядывался в синеющую даль, где обе рельсы сходятся как бы в одну, и по той, как бы одной рельсе выползал из поросших бурьянами древних курганов ОН — такой вожделенный поезд…
Вот, дрогнув, поднимается умная «рука» семафора, народ на перроне оживляется, все поворачивают любопытные головы к подходящему чуду техники. В красной фуражке появляется начальник станции, раздается первый удар в сияющий золотом колокол, означавший, что его величество ПОЕЗД прибыл! Постукивая на рельсовых стыках, посапывая паром и отдавая теплом, продвигается, замедляя ход, паровоз. В открытых дверях, словно часовые у знамени, стоят проводники-кондуктора, в темно-синих мундирах с серебряными молоточками на петлицах, в руках — свернутые в трубочку флажки. Плавно притормозив, поезд останавливается. Плавность остановки всегда отмечалась присутствующими как свидетельство мастерства машиниста, ему тут же давали оценку.
Дядько Спиридон любовался паровозом, его замысловато-умными деталями, особенно тягами, равномерно передающими усилия на все колеса, и прикидывал, не приспособить ли нечто подобное к колесам своей гарбы, но не верилось, что дополнительные приспособления облегчат ее ход…
А там, чем черт не шутит, если внутри колеса прикрутить груз, то, идя с верхней точки, он, вероятно, будет-таки придавать колесу легкость, пусть малую… Да, но, чтобы поднять это грузило наверх, соображал Спиридон, колесу придется дополнительно тужиться. А если такие грузила распределить на колесах по-разному, тогда одно колесо будет напрягаться, а другое облегчаться. Но в целом оно будет одно и тоже…
Своими сомнениями он как-то поделился с немного знакомым машинистом, но тот, не уловив до конца задумку, сказал, что паровоз — это одно, а гарба — это совсем другое, с чем Спиридон вполне согласился. Но сомнения остались: колеса — они все равно колеса, куда их не приткни…
Этот машинист по фамилии Шахрай потом дюже проштрафился. Однажды на Пасху его внеочередь поставили на паровоз, а у него на тот день назначалось великое гостевание. Начальник депо сказал, что мол, ерунда, смотаешься до Крымской и обратно, всего ничего — туда и обратно…
— Эгешь, — сказал тот Шахрай, — значит, «туда и обратно»? Ну, тоди я вам зроблю «туда и обратно»! И — «пошел Серко рвать!». «Зробыв», что называется: помчался до Крымской безостановочно. На первых станциях очень удивились, что поезд, чуть замедлив ход, не останавливаясь, прошел дальше, а на следующих поняли, что шалопай-машинист «съехал с глузду», то есть тронулся умом, и по телеграфу сообщили по всей линии, чтобы освободили для него пути. Так и домчался он до Крымской, все одно, как экспресс. Там его, Шахрая, с поезда сняли, пассажиров пересадили в другие вагоны и развезли по домам. Машиниста хотели отдать под суд, но как-то выкрутился (может, «подмазал» кому надо, на то он и машинист). Кончилось тем, что его просто прогнали с железной дороги, и он затерялся в людской круговерти. К другим машинистам дядько Спиридон со своими задумками не подходил. Сам их вымозговывал, сам и отвергал…
Поезда в те времена на станциях стояли подолгу — шла загрузка-сгрузка почты, вдоль вагонов пробегали смазчики, рабочие с длинными молотками простукивали оси и другие подвагонные детали. Часть пассажиров сходила на «дебаркадер». Они покупали фрукты, арбузы, вареную кукурузу — пассажир во все времена имел склонность к еде, на какое бы расстояние не ехал. Дед Игнат вообще считал это свойство главным у пассажира — наряду с постоянной спешкой и способностью все равно всегда опаздывать…
По толпе шустрили продавцы газет, настырно навязывая свой товар, в закутке мостилась цыганка-гадалка, карий глаз, минуй нас... Тут же случался бандурист, чаще всего — слепой старец с поводырем. Гадалка обещала рассказать «всю правду — что было, что будет», если ей, конечно, «позолотить» ручку. Бандурист, наоборот, вещал, что правды на этом свете «никогда не было, да, вероятно, и не будет»…
Дед Игнат считал, что и гадалка, и седой бандурист — оба правы, потому что правда у них разная. «Цыганская» правда о том, что «было и будет», и правда-справедливость мудрого старцанищего. Его правды нету, не было и не будет… О чем оставалось только «жалкувать». Лучше сбрехнул бы по-святому, все было бы легче…
В стороне, отстраненно наблюдая за толпой, стояла «чистая» публика — учителя и прочие…
Но вот сквозь толпу проходил начальник станции, раздавался второй удар колокола, а потом и третий. Последние пассажиры заскакивали в вагоны, причем кто-то из них непременно зависал на поручнях. Раздавался свисток сюрчок старшего кондуктора, поезд с торжественной медлительностью отплывал от перрона. Отплывал плавно, без толчков, что также отмечалось присутствующими: «Ах, какой молодец, этот машинист!». В общем, какой Савва, такая ему и слава.
Пропуская мимо себя чистенькие, по-своему праздничные вагоны, собравшиеся дружно махали руками, желая пассажирам счастливой дороги… Поезд набирал скорость и все отдалялся от вокзала, пока, наконец, не исчезал за поворотом. Народ, заметно погрустнев и повздыхав, как будто навсегда расставшись с чем-то родным и близким, медленно расходился, растворяясь в буднях монотонного станичного бытия…
Дядько Спиридон, как бы оставшись без дела, запрягал лошадей и заезжал на старое подворье, к племяннику, то есть к нашему деду Игнату. Погонять чаи, оценить новости, поболтать-покалякать по-родственному. Здесь его ждали: услышав паровозный гудок, разжигали самовар, если угли горели неохотно, на трубу надевали старый сапог и им, словно мехом, раздували огненное тление до нужного градуса — иначе бы самовар не успел бы к дядькиному приезду, и то был бы непорядок.
Дядько Спиридон, сильно постаревший, но еще бодрый и по-прежнему напичканный разного рода интересами и мыслями, степенно располагался за столом, придвигал к себе чашку, налитую хозяйкой. Чай пил с блюдечка, вприкуску. Хвалил: дескать, чай пить да дурня бить — нет дела приятнее… Неторопливо вел беседу. И рассказав, как встречал-провожал сегодня поезд, обычно сводил разговор к аэроплану, хотел понять, почему эта диковина поднимается в воздух и — летит?..
С паровозом было как бы правильно — дядько примерно знал, как работает паровая машина, «паровики» тогда во всю крутили молотилки, и он считал вполне естественным, что, приспособив колеса вместо маховика, можно ехать… А тем более, если подложить под тяжелый («важный») паровик крепкие слеги-рельсы. Неудобно, конечно, кататься только по этим слегам, а не везде, где тебе надо, но все же. Об автомобилях он, разумеется, знал, слышал и от племянника и от других станичников, бывавших в Петербурге и видевших первые машины этого рода.
— Так тож для начальства, — отмахивался он, — безконная гарба, что туды покладешь, а вагон вона не потягнет. Не в том сила, что кобыла сива, а в том, что воз тянет! Пароход тоже уму его был постижим — колесо шлепает по воде наподобие весел. Ну, а если пароход винтовой, то чего тут удивительного: винт, как плотничий бурав, ввинчивался в воду, или вывинчивался из нее, и толкал судно — как пробку, допустим, тот же штопор. Но почему аэроплан («самолетами» их тогда не звали) с тем же винтом не только «ввинчивается» в воздух, но и поднимается вверх? Не-е, считал он, тут без нечистой силы не обо-шлось…
Аэроплан он как-то видел в Катеринодаре, он ему не понравился — ненадежная, хлипкая решетка, не то, что красавец-паровоз, могучий, ладный, теплый, похожий на что-то живое… И заправляют тот аэроплан керосином, все равно, как лампу. Ерунда все это, а не техника. Так — цацка. Но вот — летает! Почему?.. Жалко, Касьяна нету в живых, тот бы разобрался, не зря же они с ним крылья когда-то «лаштували».
— Побачил бы Спиридон, какие летуны сейчас! — ухмылялся дед Игнат. — Вон папанинцев аж на северный полюс отвезли. А Чкалов? Ото казак, в саму Америку махнул! Спиридон бы не поверил: мало чого сбрешут, брехать — не макуху жевать, не подавишься…
Любил дядько Спиридон порассуждать о непонятном и уму непостижимом, любил рассказывать о своих приключениях, связанных с чудесами техники, часто вспоминал, как они со старшим братом Касьяном летали на бычьих «крылах», о том, как он в Катеринодаре впотайку «покарябал» ногтем крыло аэроплана — оказалось, соромно (стыдно) сказать, крашенная мешковина-ряднина, а в Новороссийске залез на пассажирский пароход, все своими руками «помацав». Так то ж целый город! Ну, может, не совсем город, а хутор, но с городским фасоном.
Городской фасон дядько Спиридон не одобрял — тесно живут, колготятся. А что будет годов через сто, когда горожане расплодятся, как муравьи! А сколько нужно будет содержать лошадей, чтобы обеспечить такую прорву народу нужными припасами? А для развоза начальства? Тысячи тысяч и еще раз не по одной тысяче!.. Сколько надо конюшен, складов для овса, сена! Несметное число! А горы навоза! Страшно подумать… Утонут в «гнояке» (навозе).
Да и горожанам нужны будут отхожие места, тьма выгребных ям. И все это в одном месте. Ад! И за какой грех так людей Бог наказал?
Рассказывал он и том, как первый раз ездил на поезде, и то был его любимый рассказ, если не сказать — байка. А дело было так.
Когда-то давно, когда поезда только-только стали «бегать до города», Спиридон решил испытать на себе эту новину. Собрав оклунок с гостевыми харчами, он явился на станцию не зрителем-живовидцем, а настоящим пассажиром. Загодя купив плацкарту (слово-то какое!), в третий, это точно помнил до старости, вагон и дождавшись поезда, подошел к кондуктору. Тот очень небрежно, как показалось Спиридону, зыркнул на его плацкарту и буркнул вполголоса: «Первое…». Что «первое», дядько не понял, и пройдя в вагон, открыл первую дверь, вошел, как он выразился, в «малую камору» с одним окошечком.
— В каморе той мне понравилось, — вспоминал Спиридон, — в половину стенки — зеркало, полочка, крантики-винтики. А сбоку — маленький стулец, табурет не табурет… Кинув я на него свой оклунок, подошел к окну, а оно до половины замазано краскою. Но ничого — поверх краски все видно. Стою, любуюсь тем, что там есть на улице… Чую — поехали. Так тихосенько-тихосенько, потом скорее. Кто до меня в ту камору не рыпнется, сразу назад, а кой-кто так еще и скажет: «извиняйте!». Ну, думаю, тут шось не то… Тем часом входит кондуктор, пытает, якого, мол, лысого черта ты тут делаешь? Так я ж пассажыр, кажу, вот моя, как ее — плацкарта! Ну, кондуктор, как всякое начальство, показав свое недовольство и вывел меня в сени. Ты грамотный, говорит, тогда читай! Читаю: «кло-зет»… А что это такое? Читай дальше! Читаю: «нужник»! то-то, говорит кондуктор, забирай, раззява, свой оклунок и геть в вагон! Спрятался тут, как вареник в сметану!.. Вот так я в первый раз был пассажиром! — Любил дядько Спиридон железную дорогу, — улыбаясь, итожил свои воспоминания дед Игнат. И рассказывал, как дядько, бывало, перевалив через переезд, обязательно останавливал коней, становился в полный рост на гарбе, внимательно оглядывал пути — и в ту сторону, и в обратную. Прислушивался — рельсы иногда потрескивали, это, по мнению Спиридона, значило, что где-то по ним, может, очень неблизко, бегают паровозы…
Если же видел откуда-то идущий поезд, не уезжал от переезда, пока тот не проходил мимо. Неважно, пассажирский или товарный. Стоя на гарбе, он, словно генерал, принимающий парад, торжественно провожал пробегавшие мимо вагоны, платформы, бочки. Запах шпал, особенно в жаркий летний день, был для него приятнее каких-нибудь там духов…
И дед Игнат, замолкнув, смотрел задумчивыми очами куда-то далеко-далеко. Скорее всего, он в эти минуты видел те давние-предавние поезда, скользившие по нашей кубанской земле, слышал их давно уже никем не слышимые голоса — гудки…