Глава четвертая
Глава четвертая
Есть вещи, о которых не хочется вспоминать. Их приходится принимать, поскольку они уже случились, но мысленно возвращаться к ним — больно.
Однажды Розалинда позвонила и сообщила мне, что Хью-берт, который воевал тогда во Франции, пропал без вести, вероятно, убит.
Это самое страшное, что может случиться с молодой женой во время войны. Неизвестность мучительна. Ужасно, если твой муж убит. Но с этим приходится жить, и ты знаешь, что деться некуда. Жестоко, когда не остается надежды, жестоко… И никто не поможет.
Я поехала к ней и какое-то время жила в Поллирэче. Мы, конечно, надеялись — человек всегда надеется, — но, думаю, в глубине души Розалинда знала. Она тоже из тех, кто всегда ожидает худшего. Да и было в Хьюберте нечто — не то чтобы печальное, но что-то во взгляде, во всем облике, что наводило на мысль: долгая жизнь ему не суждена. Он был славным человеком; всегда хорошо ко мне относился, и была в нем жилка, не скажу поэтическая, но что-то в этом роде. Жаль, что мне не удалось познакомиться с ним поближе — мы виделись лишь во время кратких взаимных визитов да несколько раз случайно.
В течение многих месяцев никаких новостей о Хьюберте не было. То известие, которое наконец пришло, Розалинда, скорее всего, получила на сутки раньше, чем сказала мне о нем. Держалась как обычно — она всегда была человеком огромного мужества. В конце концов, с неохотой, но зная, что сделать это все равно придется, она резко сказала: «Тебе, наверное, надо прочесть это» — и протянула телеграмму, в которой сообщалось, что Хьюберт теперь уже определенно числился среди погибших в бою.
Печальнейшая вещь на свете — находиться рядом с любимым человеком, знать, как он страдает, и быть не в состоянии ему помочь. Это трудно пережить. Можно облегчить физические страдания, но унять сердечную боль почти невозможно. Вероятно, я ошибалась, но считала лучшим, что могу сделать для Розалинды, — как можно меньше говорить, продолжать жить как прежде. Во всяком случае, я бы на ее месте желала именно этого: чтобы меня оставили в покое и не усугубляли моего горя. Думаю, она чувствовала то же самое, но никогда нельзя быть уверенным, что лучше другому. Может быть, ей было бы легче, если бы я более открыто выражала свои материнские чувства. Инстинкт ведь тоже может подвести. Всегда боишься причинить боль любимому человеку, сделать что-то не так. Кажется, знаешь, как следует поступить, но разве можно сказать наверняка?
Розалинда по-прежнему жила в Поллирэче, в огромном пустом доме с Мэтью — очаровательным и, сколько я помню его, всегда таким счастливым малышом. Он обладал особым даром — чувствовать себя счастливым. Он и сейчас его не утратил. Слава богу, Хьюберт успел узнать, что у него есть сын, и увидеть малыша, хоть иногда мне кажется от этого еще более жестоким, что ему не довелось вернуться, жить в доме, который он любил, и растить сына, о котором так мечтал.
Сталкиваясь с человеком, абстрактно рассуждающим о войне, я не могу порой сдержать гнева. За слишком короткое время англичане пережили слишком много военных невзгод. Первая мировая война была неправдоподобной, поразительной, она казалась такой ненужной. Но после нее люди надеялись и верили, что нарыв вскрыт, что стремление к войне больше никогда не возродится в сердцах тех же самых немцев. Тем не менее оно возродилось — теперь мы это знаем; из исторических документов видно, что Германия заранее планировала вторую мировую войну.
Однако сейчас стало ясно — и все мы ужасаемся при мысли об этом, — что война не решает никаких проблем; победа действует так же губительно, как и поражение! Наверное, существовало время и место, когда без войны нельзя было обойтись, если человек хотел жить и продолжать свой род, — тогда без войны человечество просто вымерло бы. Быть смиренным, добрым, уступчивым означало тогда гибель; война была неизбежна, ибо выжить могли лишь одни: либо вы — либо другие. Как птице или зверю, человеку приходилось воевать за место под солнцем. Война доставляла рабов, земли, пищу, женщин — то, без чего нет жизни. Но теперь мы должны научиться жить без войн, не потому, что мы стали лучше или нам претит причинять вред ближнему, а потому, что война невыгодна, мы не переживем ее, она погубит нас так же, как наших врагов. Время тигров миновало, настает, без сомнения, время мошенников и шарлатанов, воров, грабителей и карманников; но все равно это лучше, это шаг на пути вверх.
По крайней мере, я верю, что занимается заря доброй воли. Мы не остаемся безучастными, когда слышим о землетрясениях, о гибельных для человека событиях. Мы хотим помочь. И это значительное достижение; думаю, оно нас куда-нибудь выведет. Не скоро — быстро ничего не делается — но надеяться все же можно. Я считаю, что мы часто недооцениваем вторую добродетель в триаде, которую так часто повторяем — вера, надежда и любовь. Что касается веры, она у нас есть, я бы даже сказала, в избытке вера может ожесточить человека, сделать несгибаемым и неумолимым, верой можно злоупотребить. Любовь мы просто носим в сердцах как свою суть. Но как часто мы забываем, что существует еще надежда, и как редко думаем о ней. Мы слишком легко отчаиваемся, всегда готовы сказать: «Какой смысл что-либо предпринимать?» Между тем именно надежда есть та добродетель, которую в наши дни, в наш век следовало бы особенно поощрять.
Мы создали государство всеобщего благоденствия, освободившее нас от страха, обеспечивающее нам хлеб насущный, и даже немного более того; тем не менее мне кажется, что сейчас и в государстве благоденствия с каждым годом становится все труднее смотреть в будущее. Мы ничего не ценим по-настоящему. Почему? Не потому ли, что нам больше не нужно бороться за свое существование? Не перестала ли жизнь быть нам интересной? Мы разучились ощущать благодарность за то, что живем. Быть может, нам не хватает трудностей, связанных с освоением жизненного пространства, открытием новых миров, недостает каких-то иных невзгод и страданий, болезней и дикой жажды выживания?
Впрочем, я сама никогда не теряю надежды. Думаю, единственная добродетель, которая во веки во мне не угаснет, — это надежда. Вот почему мне всегда так отрадно бывать с моим дорогим Мэтью. Он неисправимый оптимист. Помню (он учился еще в подготовительной школе), Макс как-то спросил его, думает ли он, что когда-нибудь попадет в сборную начальных школ по крикету.
— Ну как же, — ответил Мэтью с лучезарной улыбкой, — надежда всегда есть!
Полагаю, это подходящий жизненный девиз. Я пришла в ярость, узнав об одной французской супружеской паре средних лет. Увидев, что разразилась война, что немцы вступили во Францию и победно маршируют по ней, они не нашли ничего лучшего, как совершить самоубийство. Но это же бессмысленно! Напрасный, достойный сожаления жест! Своим самоубийством они никому не принесли пользы. Между тем могли бы превозмочь тяжкие испытания, борясь за то, чтобы выжить.
Сдаваться нельзя до самой смерти!
В этой связи я всегда вспоминаю притчу о двух лягушках, свалившихся в бидон с молоком, которую давным-давно рассказывала мне моя американская крестная. Одна из лягушек застонала: «О, я тону, тону!» Другая бодро ответила: «А я тонуть не собираюсь». — «Но как же ты можешь не утонуть?» — спросила первая лягушка. «А я буду дрыгать, и дрыгать, и дрыгать ногами, как сумасшедшая».
На следующее утро первую лягушку нашли на дне бидона утонувшей. Вторая же, которая всю ночь, не сдаваясь, дрыгала ножками, как ни в чем не бывало сидела на горке взбитого ею масла.
В последние годы войны, мне кажется, все начали немного нервничать. Начиная с Дня Ди, нас не покидало чувство, что конец войны близок, и те, кто утверждали, что этого никогда не случится, вынуждены были прикусить языки.
Я тоже начала волноваться. Большинство больных вывезли из Лондона, хотя остались, конечно, амбулаторные пациенты. Мы хорошо видели, что нынешняя война — не то что предыдущая, когда нужно было оказывать экстренную помощь доставленным прямо из окопов раненым. Теперь половина времени уходила на выдачу огромных количеств пилюль эпилептикам — работа, конечно, необходимая, но тому, кто ее выполнял, недоставало столь необходимого тогда ощущения причастности к войне. Некоторые матери приносили в благотворительные больницы грудных детей, чтобы иметь возможность работать на оборонных заводах, а мне казалось, было бы гораздо лучше, если бы они оставались с ними дома. Главный фармацевт полностью разделяла это мое соображение.
В то время я разрабатывала сразу несколько планов своей дальнейшей деятельности. Одна молодая приятельница, служившая в Женских вспомогательных ВВС, свела меня со своим другом, который мог устроить на работу в отдел аэрофотосъемки военной разведки. Меня снабдили впечатляющим пропуском, дающим право проходить по протянувшимся, казалось, на мили подземным коридорам Военного министерства, и там я была принята угрюмым молодым лейтенантом, напугавшим меня до полусмерти. Хоть у меня был приличный фотографический опыт, аэрофотосъемкой я никогда не занималась и понятия о том, что это такое, не имела. К тому же мне показалось практически невозможным что-нибудь опознать на снимках, которые мне предъявили. Единственным, что я узнала почти наверняка, был Осло, но к тому времени, множество раз выстрелив мимо цели, я была настолько не уверена в себе, что не решилась назвать его. Молодой человек тяжело вздохнул, посмотрел на меня, как на слабоумную, и деликатно сказал: «Может быть, вам лучше вернуться к своей медицинской деятельности?» Уходя, я чувствовала, что потерпела сокрушительное поражение.
В начале войны Грэм Грин прислал мне письмо с вопросом, не хочу ли я заняться пропагандой. Мне не казалось, что писатель моего типа может быть полезен в этой области, ибо я начисто лишена целеустремленности, позволяющей видеть лишь одну сторону дела. Нет ничего более бесполезного, чем бесстрастный пропагандист. Настоящий пропагандист, говоря, что «Некто Х. черен как ночь», должен это чувствовать. Я не была на это способна.
Но теперь с каждым днем я становилась все беспокойней. Нужна была, в конце концов, работа, имеющая непосредственное отношение к войне. Мне предложили стать провизором у некоего доктора в Уэндовере, неподалеку от места, где жили мои друзья. Я была не прочь пожить в деревне, мне бы это подошло, но что если Макс вернется из Северной Африки, ведь прошло уже три года, его могут отпустить? Мне будет неловко подвести доктора.
Лелеяла я и театральные планы. Была возможность поехать по линии Национальной ассоциации зрелищных учреждений в качестве второго продюсера или чего-то в этом роде в турне по Северной Африке. Меня очень вдохновляла эта идея. Чудесно, если удастся попасть в Северную Африку!
Какое счастье, что я туда не уехала! Недели за две до предполагавшегося отъезда я получила от Макса письмо, в котором он сообщал, что через две-три недели, вероятно, прибудет из Северной Африки в распоряжение Министерства авиации. Какое было бы огорчение, если бы я уехала в Северную Африку как раз тогда, когда он вернулся бы оттуда домой.
Несколько следующих недель оказались мучительными. Взвинченная до предела, я была вся — ожидание. Еще две недели, три, нет, скорее всего, больше, — я уговаривала себя, что обычно такие вещи случаются позже, чем ожидаешь.
Я съездила на выходные в Уэльс к Розалинде и вернулась в воскресенье ночным поездом. Это был один из ужасных поездов военного времени, чудовищно холодный и конечно же доставлявший пассажиров на Пэддингтонский вокзал в час, когда уже ни на чем никуда нельзя было добраться. Я села на другой, случайно подвернувшийся поезд, который в конце концов довез меня до какой-то станции в Хэмпстеде, не слишком далеко от моего дома на Лоун-роуд; оттуда я шла пешком, неся привезенную из Уэльса копченую рыбу и чемодан. Усталая и замерзшая, добравшись до дома, я начала одновременно зажигать газ, снимать пальто и распаковывать вещи. Бросив рыбу на сковородку, я услышала внизу, у парад-ной двери какой-то щелчок и заинтересовалась, что бы это могло быть. Выйдя на балкон, взглянула вниз, на крыльцо. По ступенькам поднималась фигура, с ног до головы обвешанная каким-то лязгающими предметами — словно карикатура на бравого Билла времен первой мировой войны. Может, самым подходящим сравнением для нее было бы сравнение с Белым Рыцарем. Трудно представить себе, что можно так чем-то обвешаться. Но сомнений в том, кто это, быть не могло — мой муж! Уже через две минуты все мои страхи — что он переменился, что все будет теперь по-другому — рассеялись. То был Макс! Словно он уехал только вчера и вот вернулся. Мы вернулись друг к другу. Ужасный запах подгоревшей рыбы достиг наших ноздрей, и мы бросились в квартиру.
— Что, черт возьми, ты готовишь? — спросил Макс.
— Копченую рыбу, — ответила я. — Хочешь? — Мы взглянули друг на друга. — Макс, — сказала я, — ты же стал килограммов на пятнадцать тяжелее!
— Около того. Но и ты не похудела, — добавил он.
— Это потому, что ела одну картошку, — попыталась оправдаться я. — Когда нет мяса, приходится есть слишком много картошки и хлеба.
Вот так. На двоих у нас было теперь килограммов на двадцать пять больше веса, чем когда он уезжал. Казалось бы, должно было быть наоборот.
— Я думала, что жизнь в пустыне скорее способствует похуданию, — заметила я.
Макс ответил, что пустыни вовсе не способствуют похуданию, потому что там нечего делать, кроме как сидеть, есть жирную пищу и пить пиво.
Какой это был чудный вечер! Мы ели подгоревшую рыбу и были счастливы!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.