Глава XXIX

Глава XXIX

Общее обозрение всех оставшихся стихотворных отрывков Пушкина: Стихотворные заметки Пушкина, разбросанные в его бумагах. – Их значение. – Первый отдел: обломки впечатлений, данных природою, три образчика. – Пример фантастического представления явлений: «Колокольчики звенят…». – Программка стихотворения, второй отдел – чисто лирические звуки и выражение одного душевного порыва, семь отрывков. – Стихотворные фразы, записанные на лету. – Переводы иностранных поэтов и подражания им в отрывках. – Перевод из «Орландо», отнесенный в приложения; подражание Буало, романс трубадура, отрывок из трагедии Альфиери, подражания тону французской комедии, подражания древним и другие как результат чтений Пушкина. – Разные отрывки: «Послание к М.»; стихотворение «Циклоп». – Стихотворения, обозначенные единственно рифмами. – Очерк пьесы «Везувий зев открыл…». – Начало стихов к Мордвинову: «Под хладом старости…», отношение их к оде Петрова. – Окончание стихов к Мордвинову.

Вероятно, Пушкин считал себя не вправе бросать без внимания эти невольные проявления зиждущей способности даже в минуты ее наружного покоя. Звуки, по собственному его выражению, беспрестанно переливались и жили в нем; но следует прибавить, что он внимательно прислушивался к ним, что он наслаждался ими почти без перерыва. Это было важное дело его жизни, несмотря на все усилия его скрыть тайну свою от света и уверить других в равнодушии к поэтической своей способности. Отдельные листки и страницы его тетрадей поражают этими стихотворными нотами разных метров и разных ключей, возникшими мгновенно и сбереженными самим художником в минуту их рождения. Постараемся разобрать их.

Прежде всего останавливают здесь внимание обломки, так сказать, впечатлений, данных природой, краски и черты, подобранные наскоро, чтоб сохранить явления, быстро и мгновенно скользнувшие по фантазии поэта:

I

Надо мной в лазури ясной

Светит звездочка одна;

Справа – запад темно-красный.

Слева – бледная луна{566}.

II

Стою печально на кладбище,

Гляжу – кругом обнажено

Святое смерти пепелище,

И степью лишь окружено.

И мимо вечного ночлега

Дорога сельская лежит:

……….телега

………..стучит{567}

III

Стрекотунья белобока,

Под калиткою моей

Скачет пестрая сорока

И пророчит мне гостей.

Колокольчик небывалый

У меня звенит в ушах…

Луч зари сияет алой…

Серебрится снежный прах!{568}

Фантастический, едва уловимый образ этого стихотворения особенно мог бы поддаться переложению на музыку. Оно имеет некоторое сходство по духу с тем, которое следует ниже, но в последнем уже капризно и свободно замешано явление действительного быта, как это не раз делал Пушкин:

IV

Колокольчики звенят,

Барабанчики гремят,

А люди-то, люди —

Ай, люшеньки-люли! —

А люди-то, люди

На цыганочку глядят.

А цыганочка-то пляшет.

В барабанчики-то бьет,

И пгариночкой-то машет,

Заливается-поет:

«Я певунья, я певица,

Ворожить я мастерица!»{569}

Мы могли бы увеличить еще выписки, если бы не останавливала нас совершенная невозможность уловить иногда мысль и стих во многих из них. Заметки эти автор только писал для самого себя и один знал настоящий смысл и форму их.

Вот один пример этих гиероглифов, остающихся еще в значительном количестве между рукописями его:

V

Только что на проталинах весенних

Показались ранние цветочки,

Как из царства восковова,

Из душистой келейки медовой

Вылетает первая пчелка.

Полетела по ранним цветочкам

О красной весне разведать:

Скоро ль будет гостья дорогая?

Скоро ли луга зазеленеют…

Распустятся клейкие листочки…

Зацветет черемуха душиста?..{570}

Ко второму отделу заметок должно уже отнести все чисто лирические звуки, в которых заключен один порыв души, одна мысль, тревожно мелькнувшая в голове поэта. Они писаны в разное время, и в цепи стихотворений настоящее место их известно было только самому автору. Теперь уже нет возможности определять их порядок и сообщать какую-либо классификацию.

VI

Там на берегу, где дремлет лес священный,

Твое я имя повторял,

Там часто я бродил уединенный

И в даль глядел… и милой встречи ждал{571}.

VII

И чувствую, душа

Твоей любви, тебя достойна;

Зачем же не всегда

Чиста, печальна и покойна?..{572}

VIII

Всё в жертву памяти твоей:

И голос лиры вдохновенной,

И слезы девы воспаленной,

И трепет ревности моей{573}.

IX

Счастлив тот, кто близ тебя, любовник упоенный,

Вез томной робости твой ловит светлый взор,

Движенья милые, игривый разговор

И след улыбки незабвенной{574}.

X

Два чувства дивно близки к нам,

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам{575}.

XI

Забыв и рощу, и свободу,

Невольник – чижик надо мной

Верно клюет, и брызжет воду,

И песнью тешится живой{576}.

XII

«Все кончено; меж нами связи нет».

В последний раз обняв твои колени,

Произносил я горестные пени:

«Все кончено» – я слышу твой ответ{577}.

Читатель, вероятно, заметил, что некоторые из приведенных нами стихотворных фраз принадлежат уже к известной поэтической деятельности автора; так, обозначенная цифрой IX – к ряду антологических его произведений, писанных в Крыму, а XII, может быть, – к тем лирическим песням, в числе которых считается «Заклинание». Но есть между ними и такие, которые не тронуты с минуты их изложения. Пушкин, вероятно, забыл об них, вместе, может быть, с чувствами, возбудившими поэтическую мысль. Поблеклые от времени и пренебреженные самим автором, они сохранились в бумагах его, как сохраняется у знаменитого художника старый рисунок его, на который, при случае, он бросит взгляд с участием,,

К третьему отделу заметок мы относим все стихотворные фразы, записанные Пушкиным на лету, для печати. Они уже не относятся к какому-либо впечатлению извне или к душевной его повести, а представляют только подробности, орнаменты, части созданий, замышленных в тиши кабинета. Работающая фантазия поэта тотчас помечала оборот или идею, мелькнувшие в голове, для употребления их в дело, когда наступит час творчества. К некоторым он сам приложил указания, куда следует отнести их, а другие очертил кругом, отделявшим их от всего написанного рядом. Значительное количество таких заметок рассеяно по разным местам всей его кипы бумаг.

(По расчислению философических таблиц.

«Евгений Онегин». Песнь VII)

Как нянька бедная,

За вами я слежу{578}

– —

Порой воспоминанье

Как тень опять бежит ко мне…

. . . . . .

Грызет мне сердце в тишине{579}.

– —

В пещере тайной, в день гоненья,

Читал я сладостный Коран;

Внезапно ангел утешенья,

Влетев, принес мне талисман{580} —

Без труда можно было бы увеличить объем этого отдела, в котором записаны первые проблески поэтических идей или оборотов, развитых впоследствии автором их, но цель, какую имели в виду, достигается и этими немногими приложениями.

Весьма значительную часть в отрывках составляют все те переводы иностранных поэтов, все те подражания им, посредством которых Пушкин любил испытывать свою способность усваивать чуждые приемы и принимать, по произволу, различные формы и оттенки стихотворства. Это была, так сказать, его поэтическая забава. К этому отделу должно отнести и перевод из «Орландо», о котором уже говорено. Так точно он в шуточном виде перенимал александрийский важный стих Буало, после него старался подделаться под ребяческую сентиментальность трубадура, затем переходил к риторической торжественности Альфиери и, наконец, даже пробовал передать бесцветную текучесть светского разговора во французской комедии. По всему этому остались образцы в тетрадях его. Вот подражание Буало:

XIII

Французских рифмачей суровый судия,

О классик Депрео, к тебе взываю я!

Хотя, постигнутый неумолимым роком,

В своем отечестве престал ты быть пророком,

Хоть дерзких умников простерлася рука

На лавры твоего густого парика,

Хотя, растрепанный новейшей вольной школой,

К ней в гневе обратил ты свой затылок голый, —

Но я молю тебя, поклонник верный твой,

Будь мне вожатаем! Дерзаю за тобой

Занять кафедру ту, с которой в прежни лета

Ты слишком превознес достоинство сонета,

Но где торжествовал твой здравый приговор

Минувших лет глупцам, вранью тогдашних пор!

Новейшие врали вралей старинных стоят,

И слишком уж меня их бредни беспокоят!

Ужели все молчать да слушать?.. О беда!

Нет, все им выскажу однажды навсегда.

О вы, которые, восчувствовав отвагу,

Хватаете перо, мараете бумагу,

Тисненью предавать труды свои спеша,

Постойте! Наперед узнайте, чем душа

У вас исполнена…{581}

Надо прибавить, что отрывок этот, как и отрывок из комедии, едва набросан карандашом. Вот романс трубадура:

XIV

Там звезда зари взошла,

Пышно роза процвела:

Это время нас, бывало,

Друг ко другу призывало

На постеле пуховой

Дева сонною рукой

Протирала темны очи,

Удаляя грезы ночи.

И являлася она

У дверей иль у окна

Ранней звездочки светлее,

Розы утренней свежее.

Лишь ее завижу я,

Мнилось, легче вкруг меня

Воздух утренний струился;

Я вольнее становился.

Я красавицы моей,

Меж овец деревни всей,

Знал любимую овечку

И водил ее на речку.

На тенистые брега,

На зеленые луга;

Я поил ее, лелеял,

Перед ней цветочки сеял.

И певал, бывало, ей

Пред красавицей моей;

Она песне улыбалась,

Но блаженство миновалось!

Где красавица моя?

Одинокий плачу я.

Заменили песни нежны

Стон и слезы безнадежны{582}.

От этих детских томных излияний переходим к отрывку из Альфиери. Это перевод монолога Изабеллы из лучшей его трагедии «Филипп II», но здесь останавливает нас весьма любопытная подробность. Мы можем определить время изложения отрывка. В 1827 году Пушкин перечитывал трагедию Альфиери в переводе адмирала Шишкова и остановился на первом явлении ее, содержащем, как известно, монолог Изабеллы. А.С. Шишков передал белые стихи итальянского драматурга так:

Действие I. Явление 1

ИЗАБЕЛЛА

«Желание, страх, сомнительная и преступная надежда, ступайте из груди моей! – Филиппова сына, неверная Филиппу жена, дерзаю я любить? я! – Но кто может видеть его и не любить? Смелое, исполненное человеколюбия сердце, благородная гордость, высокий ум и в прекрасном теле прекраснейшая душа – ах! для чего природа и небо сотворили тебя таковым?.. Увы! что я говорю? Так ли сладкая образ его вырываю из глубины моего сердца? О! ежели бы о сем пламени кто-нибудь из живущих на земли был известен! О! ежели бы мог он сам подозревать его! Он всегда печальну меня видит… печальну, правда, но в то же время и убегающу от лица его; и знает, что всякое веселие изгнано из Гишпании – а в сердце у меня кто может прочитать? Ах! когда бы сама я, что происходит в нем, столько же, как и другие, не знала! о! если бы могла обманывать себя, убегать от себя самой так же, как от других!.. Несчастная! слезы одна мне отрада; но и слезы преступление. – Сокроем далее внутрь храмин моих печаль мою; там свободнее… Что я вижу? Карл? Ах, уйдем: каждое слово мое, каждый взгляд могут мне изменить: о небо! уйдем».

В параллель с этим переводом и почти следуя за всеми его выражениями, с некоторыми изменениями в конце, Пушкин передал в пятистопных белых стихах монолог Альфиери. Это столько же прямой перевод с итальянского, сколько и обращение прозы А.С. Шишкова в метр и стопы.

XV

(Из Alfieri)

Сомненье, страх, порочную надежду

Уже в груди не в силах я хранить;

Неверная супруга <я> Филиппу —

И сына я его любить дерзаю!

Но как ясе зреть его и не любить?

Нрав пылкий, добрый, гордый, благородный,

Высокий ум с наружностью прелестной…

Прекрасная душа!.. Зачем природа

И небеса таким тебя создали?

Что говорю? Ах, так ли я успею

Из глубины сердечной милый образ

Искоренить? О, если пламень мой

Подозревать он станет! Перед ним

Всегда печальна я; но избегаю

Я встречи с ним. Он знает, что веселье

В Испании запрещено. Кто может

В душе моей читать? Ах, и самой

Не должно мне!.. И он, как и другие,

Обманется – и станет, как другие,

Он убегать меня… Увы мне, бедной!..

Другого нет мне в горе утешенья,

Окроме слез, и слезы – преступленье!

Иду к себе; там буду на свободе…

Что вижу? Карл! Уйдем. Мне изменить

И речь и взор – все может. Ах, уйдем.

Подражание тону французской комедии, и притом еще в приложении ее к русскому быту, также принадлежит, по нашему мнению, к капризу художника и к мысли посмотреть» как составляются подобные произведения у нас. Может быть, я этот любопытный отрывок порожден какой-нибудь ближайшей причиной, которая уже для нас потеряна.

Всё жалобы, упреки, слезы – мочи нет;

Откланяюсь пока, она мне надоела;

К тому ж и без нее мне слишком много дела:

Я отыскал за Каменным мостом

Вдову с племянницей; пойду туда пешком

Под видом будто бы невинного гулянья.

Ах, матушка! Предвижу увещанья!

А, здравствуйте, maman. – «Куда же ты, постой.

Я шла к тебе, мой друг. Мне надобно с тобой

О деле говорить». – Я знал– «Имей терпенье,

Мой друг. Не нравится твое мне поведенье…» —

А в чем же? – «Да во всем; во-первых, ты жены

Не видишь никогда – точь-в-точь разведены:

Адель всегда одна, все дома; ты в карете,

На скачке, в опере, на балах, вечно в свете;

Или нельзя никак с женою посидеть?..»{583}

Так забавлялся про себя поэт наш всеми видами стихотворства и бросал некоторые черты, наиболее остановившие его внимание, на бумагу, как скиццы или очерки. Между прочим, к этому отделу принадлежат почти все его позднейшие подражания древним. Собранные посмертным изданием его сочинений без порядка и без всякой оговорки, они давно уже поражали читателей слабостию стиха и отделки, не имевших ничего общего с обыкновенными признаками его произведений: силой содержания и оконченностью внешней формы. Дело в том, что антологические пьесы Пушкина есть точно такие же отрывки, записанные наскоро и без особенного внимания, как и те, которые приведены здесь. Это опять программы произведений, но не произведения; результат первого впечатления от чтения древних поэтов и артистической потребности воспроизвести содержание и манеру их. Таковы «LVII ода Анакреона», «Отрывок из Анакреона»{584}, «Бог веселый винограда…», «Юноша, скромно пируй…», «Мальчик»{585}, «Юношу, горько рыдая…», «От меня вечор Лейла…», «Не розу Пафосскую…», «Подражание арабскому». Все эти пьесы найдены нами в особенном пакете, куда вложены были, вероятно, самим Пушкиным. Можно бы присоединить к отрывочным стихотворениям и такие, как «Паж, или 15-й год», романс «Пред испанкой благородной…» и несколько других. Они стоят теперь рядом со всеми изящнейшими произведениями его и по качествам своим сильно отличаются от этих полных и обдуманных созданий.[271]

Последний отдел отрывков составляют, наконец, стихотворения, обозначенные единственно рифмами, которые, таким образом, походят как будто на раму, заготовленную для принятия поэтической мысли. Нужно ли говорить, что стихотворение у Пушкина не цеплялось за рифмы, изготовленные прежде, чтоб выйти на свет, как это делается у тружеников стихотворства, а что рифмы были у него такие же пометки для сбережения мысли в целости, какие представляют нам все его программы? Из многих примеров этого способа создания, находящихся у нас под руками, приведем один. Под живым впечатлением знаменитого произведения К.П. Брюллова «Последний день Помпеи» Пушкин начал поэтическую картину извержения Везувия и гибели древнего города, с ясным намерением идти не только параллельно с живописным рассказом художника, но и передать его одушевление, его энергию и краски. И вот как записал Пушкин свою собственную картину, которая должна была соперничать, в другом роде изящного, с созданием художника:

Везувий зев открыл – дым хлынул клубом, пламя

Широко развилось, как боевое знамя…

Земля волнуется… с… колонн

Кумиры падают! …стон

…народ, гонимый страхом,

(Под каменным дождем)…

              И воспаленным прахом

Бежит…… пожар блеща…{587}

С опасением докучных повторений скажем, что из таких бессвязных намеков, где только слышатся окончания стихов, создавал Пушкин картины высокого пластического совершенства, и сейчас же приводим замечательный пример этому.

Перебирая бумаги поэта, мы встретили одно стихотворение его, принадлежащее к тому же отделу черновых отрывков, которыми теперь занимаемся, но уже в нем заключен образ столь яркий и смелый, что, кажется, недостает только самой легкой отделки для превращения его в полную и превосходную поэтическую картину в классическом роде. Можно подивиться, как пьеса эта затерялась в бумагах Пушкина и не заслужила его внимания. Представляем здесь первые три ее строфы:

Под хладом старости угрюмо угасал

Единый из седых орлов Екатерины.

В крылах отяжелев, он небо забывал

                  И Пинда острые вершины.

В то время ты вставал; твой луч его согрел:

Он поднял к небесам и крылья и зеницы —

И с шумной радостью взыграл и полетел

                  Во сретенье твоей денницы.

М<ордвинов>! Не вотще Петров тебя любил:

Тобой гордится он и на брегах Коцита.

Ты лиру оправдал: ты ввек не изменил

                  Надеждам вещего пиита!..

Отрывок этот, писанный, вероятно, в 1825 году{588}, кроме своего достоинства и интереса, связанного с историей его происхождения, имеет еще интерес по отношению к старой литературе нашей. Угасавший орел Екатерины, поэт Петров, на 60-м году своей жизни написал известную свою оду «Его высокопревосходительству адмиралу Николаю Семеновичу Мордвинову» 1796 г. (см. сочинения Петрова, часть 2, стр. 182, изд. 1811 года), которая блестит если не изяществом внешней отделки, то глубоким чувством дружбы и расположения. Сии делают ее трогательной, несмотря на отсутствие поэтических красок… Теплота и одушевление оды Петрова становятся тем заметнее, чем труднее уже старцу-поэту справиться с непокорным материалом, с версификацией строфы. Вся пьеса есть образец истинного чувства, не обретающего поэтической формы для выражения своего. Стихотворение Пушкина указывает не только на послание Петрова, но еще как будто особенно связано с одной строфой его, которую здесь выписываем:

Твоя, о друг, еще во цвете раннем младость,

Обильный обещая плод,

Лила во мысли мне живу, предвестну радость:

Ты будешь отчества оплот!

Свершение надежды,

Моими зря днесь вежды

И славу сбытия,

Не возыграю ль я!

Пушкин, подхватив мысль поэта-старца, развивает ее в духе стремления к пластической передаче явлений, что составляет отличительное качество так называемой классической поэзии. Строфа, изображающая пробуждение старого орла, есть как будто дополнение строфы Петрова, сделанное спустя 30 лет и поэтом, в котором идеи предшественников обнаруживают только новую сторону творческой силы. Следующие за ней уже пять – не более как стихотворные заметки, и характер этот обнаруживается даже в самом механизме их:

Как славно ты сдержал пророчество его,

Сияя доблестью, и славой, и наукой,

В советах недвижим у места своего

              Стоишь ты, новый Долгорукий!

Так, … с вершины горы скатясь,

Стоит седой утес. Вотще брега трепещут,

Вотще грохочет гром и волны, вкруг мутясь,

              И увиваются и плещут!

Один, на рамена подъявши мощный труд,

Ты зорко бодрствуешь над царскою казною!

Вдовицы бедный лепт и дань сибирских руд

              Равно священны пред тобою…

На этом замечательном произведении кончаем пересмотр отрывков. Мы видели прежде кабинетную деятельность поэта; теперь покидаем вместе с читателем обширную мастерскую художника, где навалены груды разнородных материалов с неясными пометками его и где со всех сторон бросаются в глаза рисунки, модели, частности и обломки произведений, вполне возбуждающие внимание, но иногда не вполне удовлетворяющие его.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.