Глава 5

Глава 5

Летом 1924 года я практиковалась в психиатрической больнице Святой Анны. Я не сказала матери о том, где буду работать, будучи уверена, что она придет в ужас. Шанель до смешного боялась душевных болезней, мысль о том, что можно не владеть своим разумом, казалась ей невыносимой. Мне же нравилась больница Святой Анны, нравился белый и синий кафель, чистота, олимпийское спокойствие персонала. Сама себе я тоже нравилась в белом фартуке. Я казалась себе очень собранной, взрослой и деловитой.

Стоит заметить, что в то время в психиатрической науке царил поистине золотой век. Наукой были рассмотрены и отброшены, как негодные, старинные способы лечения и содержания душевнобольных. На протяжении сотен лет в обращении с душевнобольными обычны были связывание и содержание на цепи, побои, попытки «лечения» голодом, холодом и страхом. Один английский врач писал, что «для излечения безумных нет ничего более действенного и необходимого, чем их благоговение перед теми, кого они считают своими мучителями. Буйные помешанные быстрее излечиваются в тесных помещениях, посредством наказаний и грубого обращения, чем с помощью лекарств и врачебного искусства. Их пища должна быть скудной и малоприятной, одежда легкой, постель твердой, а обращение с ними жестким и строгим». Этакий добряк! В девятнадцатом веке эти добряки завели в Бедламе такое веселье, что пришлось англичанам собирать специальную комиссию по инспектированию подобных заведений, и комиссия с неудовольствием убедилась, что советы доктора воплощаются в жизнь даже с излишним рвением. В некоторых лечебницах пациенты на ночь загонялись в чуланы, где не было возможности справить нужду. В палатах было грязно и сыро, в ход шли наручники, впивавшиеся в плоть пациента до кости, кое-где душевнобольных приковывали к койкам на все выходные, пока персонал получал свой заслуженный отдых. Но хуже всего дела обстояли в Германии. Сентиментальные немцы измыслили для своих безумцев способы излечения, которым позавидовала бы инквизиция. Их били палками, крутили на вращающейся кровати, применяли жгучие втирания, прижигание каленым железом, их закармливали рвотным и просто завязывали в мешок. Не дай бог сойти там с ума! Да что там говорить — даже во Франции, в моей прекрасной стране, в вечном городе Париже душевнобольной, о котором не могли или не хотели заботиться его близкие, попадал сначала в печально известный Отель-Дье, где в страшной тесноте и антисанитарии его лечили опием и чемерицей, взбадривали ледяными ваннами, или, напротив, успокаивали едва не до смерти кровопусканием и слабительными. Если полууморенный такими средствами человек все еще представлялся эскулапам нездоровым, его отправляли, в зависимости от половой принадлежности, в Бисетр или Сальпетриер, откуда уже никто не выходил, даже если милостью божьей излечивался. Больные жили — если это можно назвать жизнью — в каменных карцерах, лишенные дневного света и свежего воздуха. Женщины, попавшие в Сальпетриер, отдавались на добрую волю сторожей, а сторожей всегда набирали из бывших арестантов. Совершенно голые, забывшие о том, что такое вода, мыло и ножницы, потерявшие человеческий облик, несчастные сидели на цепях в подвалах, где кишели крысы, где во время наводнений вода поднималась до уровня колен. История сохранила знаменитое описание Бисетра и Сальпетриера герцога Ларошфуко-Лианкура: «Посмотрим на заведения Бисетр и Сальпетриер, — мы увидим там тысячи жертв в общем гнезде всяческого разврата, страданий и смерти. Вот несчастные, лишенные рассудка, в одной куче с эпилептиками и преступниками, а там, по приказу сторожа, заключенных, которых он пожелает наказать, сажают в конуры, где даже люди самого маленького роста принуждены сидеть скорчившись; закованными и обремененными цепями, их бросают в подземные и тесные казематы, куда воздух и свет доходят только через дыры, пробитые зигзагообразно и вкось в толстых каменных стенах. Сюда, по приказу заведующего, сажают и мужчин, и женщин и забывают их тут на несколько месяцев, иногда и на несколько лет… Я знаю некоторых, проведших таким образом по 12–15 лет».

Я видела эти казематы, и видела юношу, упавшего в обморок при виде их. Но в то время больница Сальпетриер уже выглядела совершенно иначе, как и Бисетр. Ее преображение началось с доктора Пинеля, который — благослови его Господь! — совершил настоящую гуманную революция, сняв с больных цепи. Все полагали, что без цепей сумасшедшие начнут кусаться, бесноваться, вредить себе и друг другу, но все оказалось совсем наоборот. Кроме того, выяснилось, что поставить диагноз больному и даже излечить его совершенно — вполне возможно, если не стеснять его свободу, если над ним не будет тяготеть страх физического наказания. В Сальпетриере читал лекции и практиковал великий Шарко, под его руководством учился там великий Зигмунд Фрейд, а еще Поль Рише, Александр Бине, Мартен Жане. Повторюсь, это был золотой век психиатрии. Американские психиатры, своеобразность методов которых повергает меня в шок, еще не предложили человечеству ни инсулино-шоковой терапии, ни лоботомии. Еще не была изобретена электрошоковая терапия, причиняющая пациентам дикие мучения и заканчивающаяся полной гибелью личности.

Еще не придумали нейролептиков. Больных лечили гипнозом, широко применяли психоанализ, очень важными считались физиопроцедуры, режим питания, движение на свежем воздухе. Острые состояния купировали препараты растительного происхождения, бромиды, внутривенное введение кальция и наркотический сон. Мне доставляло радость видеть, как приходит в себя издерганная, измученная истерией женщина; как успокаивается солдат, для которого все еще продолжается кровопролитная война; как алкоголик, недавно в обитой войлоком палате ловивший чертей и крыс, выписывается нормальным человеком и со слезами на глазах благодарит доктора.

— Я не разделяю вашего оптимизма, мадемуазель, — сухо сказал мне доктор. — Этот несчастный попадает к нам в третий раз, и у меня есть основания предполагать, что четвертый раз будет и последним.

— А если он будет воздерживаться от алкоголя?

— Его организм все равно уже слишком изношен. Человеческое тело не прощает к себе подобного отношения, так же как и душа. Никто не в силах обновить ни то, ни другое. В вас еще остался восторг по поводу достижений научной мысли, мадемуазель?

— Там, где заканчивается мой восторг перед наукой — начинается преклонение перед милостью Господа. А она неисчерпаема, как вам известно.

— Ничего такого мне не известно. Более того — я поражен, встретив в своем некоторым образом коллеге столь трепетную веру во Всевышнего. Мне казалось, практическая медицина рано или поздно заставляет человека утратить веру.

— Эта утрата была бы для меня величайшим несчастьем, — возразила я, но внутри себя я ликовала и хлопала в ладоши, словно маленькая девочка, ведь доктор назвал меня коллегой!

— Что ж, будем надеяться, с вами этого не случится. А теперь ступайте, мой юный друг, принесите мне историю болезни нашей любезной мадам Бодю, и мы с вами разберемся, как лучше ей помочь.

Его звали Марк Лебуле, он был немолод, его трудно было назвать красивым — редеющие волосы, усы щеточкой и ледяные синие глаза за стеклами пенсне. Но я была без ума от него. Едва я видела в конце коридора его массивную фигуру: широкие плечи, мягкая поступь льва, — как земля уходила у меня из-под ног. Я скрывала свои чувства, потому что привыкла скрывать свои чувства и потому что знала — это просто трепет ученика перед учителем, профана перед посвященным. Но разве он не выделял меня среди других сотрудников? Разве его взгляд не останавливался порой с нежностью?

Пытаясь разобраться в своих противоречивых ощущениях, я и не заметила, как кончилось лето. Поездка матери в Монте-Карло, пожалуй, излишне затянулась. Я изредка получала от нее письма. Она была весьма аккуратна в деловой переписке, но личную вела как попало. У нее был отвратительный почерк — так пишут малограмотные люди, которые не пишут, а вырисовывают буквы. Если ей приходила фантазия черкнуть письмо, она употребляла любую подвернувшуюся под руку бумагу, и я получала весточки от нее на обороте ресторанного счета, на листках из чьего-то блокнота, чаще всего она посылала открытки. И это притом, что она повсюду возила кожаный бювар со стопкой почтовой бумаги, украшенной ее логотипом! Однажды я получила очень странное письмо, написанное с росчерками и брызгами, но на какой бумаге! Плотной, шершавой, цвета слоновой кости, и на ней были водяные знаки — львы держали герб.

Оставалось только догадываться, куда на этот раз занесло мою невозможную мать. Впрочем, я уже спокойнее относилась к ее образу жизни. Как я страдала, когда она уезжала с Мисей! Сейчас я чувствовала себя намного смелее и самостоятельнее. У меня были свои деньги, значит, я была независима от нее и в финансовом смысле. У меня было любимое дело, нелегкое, благородное, и я могла не заниматься ее делами. Наконец, я чувствовала заинтересованность еще в одном человеке, и это словно снимало с матери часть моей любви. Если бы возложить мою любовь на нее целиком, я знала, эта ноша была бы ей не по силам.

Она вернулась, никого не предупредив, и не застала меня дома. Странно, но ей, видимо, не терпелось меня увидеть. Шанель вызнала у прислуги, по какому адресу я заказывала такси, и приехала в больницу Святой Анны. Ее напор всегда сметал преграды, поэтому я вовсе не удивилась, когда увидела ее в дорожном костюме. Она шла по коридору, бодро размахивая сумочкой, с порозовевшим от свежего воздуха лицом, с каплями дождя в волосах, и казалась девчонкой, моей ровесницей. А я, как нарочно, вела из процедурной несчастную мадам Бодю. У нее выдался плохой день, но нрава она была смирного, так что с удовольствием приняла ванну, и теперь я провожала ее отдохнуть. Идиллию немного портила струйка слюны, которую мадам Бодю иногда пускала с нижней губы. У Шанель на лице выразился такой комический ужас, что я бы засмеялась в голос, если бы не боялась напугать пациентку.

— Катрин! Боже! Что ты делаешь? — вопросила она так, словно застала меня во время противоестественной любви с датским догом.

— Работаю. Как ты прошла? Сюда не пускают посторонних. Не могла бы ты подождать меня внизу, у лестницы? Я освобожусь через несколько минут.

Ничего не сказав, Шанель повернулась и быстро пошла к дверям. Я проводила мадам Бодю в ее палату, уложила, и та сразу заснула, как с ней всегда бывало после ванны. Я передала сестре ключи от процедурной и дала ей кое-какие поручения, сняла передник, поправила волосы. Хорошо, что я надела сегодня этот пуловер цвета сливок и новую юбку. Шанель радуется, когда видит меня хорошо одетой, для нее это — дело чести. Я же частенько напяливаю на себя первое, что достану из шкафа, но в последнее время я стала лучше следить за собой.

Она ждала меня у автомобиля. Кажется, она вполне оправилась от посещения клиники, постукивала зонтиком по тупенькому носу башмачка и загадочно улыбалась.

— Здравствуй, мама, — сказала я и поцеловала ее в щеку, почувствовав знакомый нежный запах, аромат чистоты, исходивший от ее волос, и еще какую-то ноту, которая всегда казалась мне запахом путешествий. — Я рада, что ты вернулась. Я скучала.

— Я тоже очень скучала по тебе, Вороненок.

Кажется, это была ложь. Она ничуть не скучала по мне, иначе бы приехала раньше. Но я не сердилась на нее, с удовольствием разглядывала ее пушистый от пудры профиль, ее оживленные губы.

— Ты не представляешь, где я проводила время! — сказала она.

Я так и знала, что она не удержится, потому и сама не удержалась, чтобы не подпустить ей шпильку:

— Не лучше ли сказать — с кем?

— Ты уже что-то слышала? — встревожилась Шанель.

— Нет, откуда, — пожала я плечами. — Ты же знаешь, у меня нет светских знакомств, я не люблю пустой болтовни и сплетен.

— Но ты читаешь газеты!

— Только не отдел светской хроники.

— Неважно, — успокоилась Шанель. — Так вот — ты не права. Сначала мне было важно где , именно где , а не с кем! Представь себе: огромная шхуна, вся сверкающая золотом и черным лаком…

— Твое любимое сочетание.

— Да! И я подумала о том же. Все каюты обставлены старинной мебелью. Над кроватями — балдахины. Бесценные ковры. Зеркала в рамах тонкой работы. Картины. Золотая и серебряная утварь. Словно ты не плывешь по морю, а гостишь в усадьбе у какого-нибудь аристократа. Хозяин, как и все аристократы, — большой чудак, обожает заключать пари, выходить в море в шторм, носит грубые свитера и обшарпанные ботинки. И вот Вера передает мне от него приглашение. Он ее старинный знакомый. Вера прямо вся горит, не может спокойно устоять на месте. Но я… — Тут Шанель холодно подняла бровь. — Я отказываюсь. Он богат? Я тоже не бедна. Он аристократ? Тем хуже для него!

Я улыбаюсь. Шанель знает, как подцепить мужчину на крючок. Может быть, потом она не сумеет удержать свою добычу, но подсечь — в этом ей нет равных.

— Вера снова передает мне приглашение. Я беру с собой Дмитрия, ты понимаешь, в качестве аксессуара, чтобы поддержать тон, и отправляюсь. Как только я вижу шхуну и мое, как ты верно заметила, любимое сочетание… А кают-компания! Обед был самый приятный, играл цыганский оркестр, что по мне уже немного чересчур. Но там все чересчур, моя дорогая! После обеда хозяин предлагает танцевать, но я под благовидным предлогом удаляюсь…

— Все правильно, — сказала я, в душе досадуя — почему эти охотничьи качества не были унаследованы мною? Ведь Шанель этому тоже никто не учил, значит, это в крови?

— Именно — правильно. И вот — он начинает безумствовать. Он засыпает меня диковинными цветами и экзотическими фруктами. Он присылает мне попугая, который ругается, как извозчик, и гадит, как лошадь извозчика. Я пишу ему это в записке и отправляю обратно…

Мы обе уже хохотали.

— Тогда он присылает мне брошь в виде попугая — вот такие изумруды. Одну птицу за другую. И меня берет зло. Это что же, думаю я, он надеется меня купить? И я еду по магазинам. Я покупаю золотой хронометр, запонки с жемчужинами, еще какую-то драгоценную дрянь и все отсылаю ему. Пусть он видит, что я тоже могу дарить дорогие подарки! Да представь же себе, какое у него было лицо!

Мы снова засмеялись. Она была невероятна. Только Шанель была способна на такое.

— И лишь после этого я согласилась встретиться с ним. Только чтобы посмотреть на его физиономию!

Ох, не только за этим… Все же много времени прошло с тех пор, как Бой ушел из ее жизни. А богемные персонажи да обнищавшие аристократы не способны красиво ухаживать за женщинами, они сами ждут, чтобы за ними ухаживали, расбухают от чувства собственного достоинства…

— Так кто же он? — спросила я, потеряв терпение.

И она, сложив губы трубочкой, словно собиралась удивленно присвистнуть, сказала мне:

— Герцог Вестминстерский. Двоюродный брат короля. Потомок Вильгельма Завоевателя. Я прочитала книгу про Вильгельма Завоевателя. Судя по всему, он был весьма достойным джентльменом. Хотя ему, разумеется, не стоило жечь Мант и разорять Эврё. Но ведь он потом раскаялся!

Шанель произнесла это так, словно сам Вильгельм Завоеватель явился к ней на ужин, а после сделал предложение руки и сердца по всем правилам.

— Ты не удивлена?

— Чему? — улыбнулась я ей. — Ты достойна самого лучшего. Ты могла бы быть королевой.

— Пожалуй, — задумчиво произнесла Шанель. — Не знаю насчет королевы, но герцогиней я и в самом деле могла бы стать…

Вскоре выяснилось, что не мне одной в голову пришла такая мысль. Кто-то прислал нам английскую газету, в разделе светской хроники которой помещена была заметка: «Ныне много говорят о будущем одного герцога, не менее важного, чем иные особы, заполняющие хронику хитросплетением своих супружеских дел. Весьма осведомленные лица утверждают, что новой герцогиней будет красивая и блистательная француженка, руководящая большим парижским Домом мод».

— Какой бред! — резко высказалась Шанель, но я видела, что ей приятно. Это был триумф.

— С чего англичанам пришло в голову, что я могу стать герцогиней Вестминстерской? Какие чудаки все же! — говорила она всем, кто готов был слушать: гостям, клиенткам, моделям, мастерицам. И конечно, мне. Я же была уверена, что она именно хочет быть герцогиней, жаждет быть ею… Но именно быть, а не стать, получить это право по крови, а не в результате брака, который в аристократических кругах сочли бы морганатическим.

Между тем герцог продолжал безумствовать. Он с самолетом присылал Шанель охапки гардений и орхидей из своих цветников, клубнику и дыни из своих теплиц и лососей и форелей из собственных, я так полагаю, водоемов. Что же касается драгоценностей, то герцог, казалось, не подозревал о существовании бриллиантов меньше десяти карат весом. Шанель в это время, как никогда, напоминала кошку, наевшуюся сливок. Она была в расцвете своей красоты. Она была счастлива — быть может, впервые в жизни она была счастлива безусловно. Я рискну сказать, что Хью Ричард Артур по прозвищу Вендор, или Бенни, как звали его близкие люди, дал ей настоящее счастье быть любимой. Его любовные письма, которые приносила не почта, а курьеры, заставляли ее щеки гореть, а глаза сиять. И в один из дней она все же отправилась к нему. Я давно ждала чего-то подобного, тем более что незадолго до этого у нас состоялся пренеприятный разговор на тему моего будущего. Шанель, отвлекшись от своих любовных делишек, вспомнила, в какой неподобающей обстановке она застала меня в день приезда из Монте-Карло. Лицо мадам Бодю с висящей вожжой слюны встало перед ее мысленным взором, и она вдруг осыпала меня упреками:

— Тебе ведь совершенно необязательно работать. Я полагаю, у нас достаточно денег для того, чтобы ты могла заниматься научной работой.

— На кафедре для меня нет места, — объяснила я. — И потом, кабинетная наука никогда не влекла меня. Мне хотелось помогать людям.

— Людям? — скривилась Шанель, словно я призналась ей в том, что мечтаю ухаживать за носорогами в Венсенском зоопарке. — Но это же так опасно… Грязно… Так некрасиво, в конце концов!

— Что же в этом некрасивого? — возразила я. — Если ты сломаешь руку, то не станешь возражать против того, чтобы тебе наложили лангетку, хотя она будет мало сочетаться с элегантными платьями. То же самое и с душой. Если в ней что-то сломалось, то это можно исправить, даже если лечение в какой-то момент и выглядит не очень эстетично.

Мне не хотелось высказываться определеннее, но она все прекрасно поняла. Она тоже помнила, как лежала в постели и глотала таблетки, словно мятные пастилки… Как ей было пусто и черно в тот момент на душе… Она помнила, как я говорила с ней часами, пытаясь доискаться причины ее состояния, ее желания навредить себе. И Шанель не стала больше докучать мне, махнула на меня рукой. Если ты хочешь возиться со слюнявыми сумасшедшими, это твое дело, как бы говорил ее взгляд. Меня повезут к счастью на черно-золотой яхте, а ты оставайся тут.

Итак, она уехала, несомненно, для того, чтобы ответить герцогу на его чувства.

Я несколько кривила душой, когда говорила, что хочу остаться ради работы. У меня была и другая причина. Ее звали Марк Лебуле.

Я знала, что он женат, но живет врозь с женой. Это позволяло мне искать с ним встреч без угрызений совести. Иногда он ночевал в своем маленьком кабинете при больнице. Я нарочно задержалась после службы, и он пригласил меня поужинать. Мы сидели в маленьком кабачке, ели рагу из бараньих ребрышек и говорили отчего-то о деревенской жизни. Его детство прошло в Бретани.

— Приятно встретить такую практичность и здравомыслие в молодой особе, — сказал Марк. — Я был уверен, что большинству красивых женщин интересны только тряпки, духи, синематограф и танго до обморока. Признаться, именно это и разъединило нас в свое время с женой. Она желала вести светскую жизнь, в то время как я — аскет и отшельник, предпочитаю баранье рагу изысканным кушаньям, а от шампанского у меня болит голова. Я представлял себе другую жизнь, наполненную деятельным трудом и разумными удовольствиями. Я виноват в том, что выбрал для себя не ту женщину, прельстившись внешним блеском, вняв голосу страсти. Но страсть угасает, а жизнь идет дальше. Если бы возможно было начать все сначала — я бы выбрал девушку вроде вас, надежного товарища, с которым я мог бы идти по жизни рука об руку. Но для меня все кончено. Женщины меня больше не волнуют, плотская сторона жизни отошла даже не на второй план. Мне поздно начинать жизнь заново. Я говорю с вами откровенно, дитя мое. Вам не нужна старая развалина вроде меня. Вы встретите молодого, полного сил человека, с которым разделите радости и тягости земного существования.

Я сидела, опустив голову, словно меня очень интересовали пятна на несвежей скатерти. Щеки мои пылали.

— Меня не интересуют молодые люди. Они глупы и сами не знают, чего хотят. Мне нужен надежный человек, мне нужен друг. Я… я тоже не интересуюсь плотской стороной жизни.

Я говорила правду. Мне еще ни разу не удавалось изведать того наслаждения, которое заставляет женщину взлететь до небес. Во всяком случае, так пишут в романах, которые так любит читать моя мать. С ней я не могла поговорить об этом, медицина мало интересовалась проблемами женской сексуальности, уделяя больше внимания детородным функциям организма, а народная молва смеялась над холодными и бесчувственными дамочками, считая фригидность чем-то вроде постыдной болезни.

Марк накрыл мою руку своей ладонью. Это была широкая ладонь уверенного в себе мужчины, шершавая от сулемы [2], горячая — против моей холодной, твердая — против моей дрожащей.

— Все придет со временем, мадемуазель Боннёр, — сказал Марк. — Даю вам слово. Вы еще совсем юная женщина. Но обещайте мне, что никогда не позволите страсти руководить вами. Жаль будет, если эта светлая голова, этот трезвый ум, — все достанется какому-нибудь пошляку с туго набитым гульфиком. Обещайте мне, что этого не произойдет.

Совершенно смутившись, я пообещала. 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.