Учим — учимся

Учим — учимся

Хмурое зимнее утро. Еще хочется спать, но, накрой ухо хоть двумя подушками, — все равно туда вползают два аккорда и а-а-а-а-а-а-а-а-а. Опять два аккорда и опять это истошное а-а-а, на всех нотах одно и то же. И как папино пианино, которое раньше звучало так интересно, может терпеть такие нудные звуки?!

Мама дает уроки пения взрослым. Она говорит: «Пока голос правильно не поставишь, он всегда звучит так противно. Эти упражнения необходимы, чтобы потом…» Тогда до этого «потом» было далеко.

Некоторые безголосые барыни учились у мамы неизвестно зачем, но приезжали к ней на уроки очень тогда известная артистка Ольга Бакланова и студийцы Е. Б. Вахтангова Юрий Серов, Павел Антокольский и Юрий Завадский.

Все девчонки во дворе нам с Ниной завидовали, что к нам Завадский ездит. Когда он на санях, запряженных рысистой лошадью, подъезжал к нашему двору, откидывал меховую полость, спрыгивал с саней и открывал калитку, из всех форточек торчали девчоночьи головы и косицы. Стройный, кареглазый, с клубничными губами, Завадский шел по двору, никого не замечая, такими легкими, красивыми шагами, что казалось, его ноги почти не касаются земли.

Раздавался звонок, я быстро открывала дверь и еще быстрее пряталась в кухне, чувствуя себя Золушкой задолго до того бала, когда она получила право стоять рядом с принцем. Только когда Завадский входил к маме и начинал заниматься, я бежала на входную лестницу нашего дома и поражалась, что от соприкосновения с «его» подошвой грязный каменный пол не догадался превратиться в мраморный. Фантазию прерывал слух: первые а-а-а Юрия Александровича были не из приятных [27].

Но как эти большие, красивые люди были послушны, старательны! Мне тоже страшно захотелось кого-нибудь учить музыке, чтобы и у меня, как и у мамы, была ученица. Когда я играла на рояле, ко мне нередко приходила Марфуша, дочка дворника с Малой Грузинской.

— Ловко ты пальцами перебираешь, — говорила она.

И я однажды ей сказала:

— Хочешь, я буду учить тебя играть на рояле?

Марфуша оказалась очень старательной ученицей. Наше бедное пианино кричало теперь свое «а-а» еще громче: с утра мамины ученики, после гимназии я, к вечеру Марфуша и еще Ниночка… Интересно, что, когда учишь другого, начинаешь больше уважать скучные упражнения, видишь, на глазах видишь, как они помогают. И вот наступил день, когда мамины ученики запели «Ласточку» Делякуа, а моя Марфуша сыграла «Травка зеленеет, солнышко блестит» двумя руками.

Как раз в этот день и час приехала Софья Васильевна Халютина приглашать маму преподавать пение на ее курсах драмы, услышала через стенку весь мой урок с Марфушей и предложила мне… учить игре на фортепиано ее дочь Лизу «за деньги»! Софья Васильевна сказала, что будет мне платить двенадцать рублей в месяц — целое состояние по моим тогдашним понятиям!

Я долго рассказывала папиному пианино, какая я счастливая, и пианино понимающе глядело на меня всеми своими клавишами. Теперь мы с мамой обе учительницы. Обе зарабатываем деньги, и мама.рассказывает всем:

— В свои двенадцать лет Наташа уже зарабатывает двенадцать рублей в месяц — не шутка!

Софья Васильевна Халютина сделала и еще важное: она открыла при своих курсах драмы подготовительное юношеское отделение и разрешила мне посещать там все уроки. После игры с Е. Б. Вахтанговым на «Княжей горе» ставить спектакли стало моим самым любимым делом, и малыши нашего двора буквально требовали моих новых постановок. Но все это были спектакли-игры, а тут можно будет по-настоящему учиться у артистов Художественного театра, у самого Тильтиля из «Синей птицы» (ведь С. В. Халютина и была первой создательницей этого образа).

В. Н. Аргамаков был мною доволен, я вскоре стала аккомпанировать маме даже в концертах — у мамы, кроме уроков, теперь и концерты были. Многие ее корили, что она столько лет не думала о своем таком красивом голосе. Не только С. В. Халютина — многие друзья папы хотели помочь мне стать хоть немного на него похожей и занимались со мной бесплатно: Виктор Львович Кубацкий учил играть на виолончели, скульптор Матильда Рыдзюнская находила у меня способности к скульптуре. Я страстно брала знания везде, где могла.

«Богатыми» мы, конечно, не стали, что такое новое платье после концерта памяти папы опять забыли — нам перешивали из старья разных наших тетей. Но разве это важно?

Мне везло. Поразительно везло. Взять хотя бы вот какой случай.

Я была уже в шестом классе гимназии М. Г. Брюхоненко. Училась хорошо, но шалить любила. В «трудных случаях» в классе слышалось: «Сацка, выручай». Нас было трое самых отчаянных: Лида Дьяконова, Соня Нестеренко и я.

Собственно, злостных шалостей у нас не было, но мелкого озорства — сколько угодно. Классная дама наша, Анна Петровна, что бы ни случилось в классе, уже не давала себе труда разбираться в подробностях и кричала по трафарету:

— Сац, Дьяконова, Нестеренко, выйдите вон из класса!

Это нам, как «коноводам», даже льстило, а одноклассники нас любили за то, что «эти трое не выдадут».

Однажды после уроков несколько двоечниц нашего класса — Труда Громан и другие — попросили нашу тройку «задержаться в классе». Они узнали, что на завтра назначена классная работа по физике, сообщили нам, что они не знают «ни в зуб ногой, и спасти их может только отмена классной».

Но как сделать, чтобы ее отменили? После многих вариантов приняли предложение Оли Цветковой: ее папа был священником в церкви. Оля обещала принести несколько «монашков» — такое курево, которое употребляют в церкви, когда там стоит покойник. От этих «монашков», когда их зажжешь, дымок идет легонький, а запах сильный.

— Заводилы скажут: «В классе угарно», и классную отменят, — под общее ликование заключила Оля. Ее поддержала Шура Андреева — у нее папа тоже был священник, и она считала этих «монашков» совершенно радикальным средством для отмены классной.

Утром «заговорщики» — три двоечницы, наша тройка плюс Оля Цветкова и Шура Андреева — пришли в гимназию ни свет ни заря. «Чтобы крепче было», этих «монашков» принесли и Оля и Шура. Я посмотрела один из них: сине-черный, как из сажи, с мизинец вышиной, пирамидальной формы, неприятный какой-то с виду — да и что в нем может быть приятного, когда его в церкви по покойнику курят?! Мы наметили план действий.

На переменке перед физикой Шура Андреева зажгла своего «монашка», которого держала в руке под партой, — потянул легкий, как из папиросы, дымок, ничего особенного. Но когда после перемены кончили проветривать класс и закрыли окна, когда зажгли своих «монашков» еще и двоечницы, — дышать в классе стало тяжело. Я, как и было намечено, первая подняла руку и спросила:

— Можно выйти?

Учитель пожал плечами:

— Я объявляю классную работу, а вы спрашиваете, можно ли выйти, и сейчас же вслед за переменой! Это по меньшей мере странно.

Несколько одноклассниц фыркнули, закрывшись кто рукой, кто передником, — от меня всегда ждали каких-то трюков. Через несколько минут я снова подняла руку, а вслед за мной и Соня Нестеренко:

— Простите, но в классе чем-то пахнет. Может быть, это угар?

Учитель встал раздраженно, хотел нам что-то ответить, но вдруг раздался уже никем не подготовленный стон: «Мне плохо!» Худенькая Шура Андреева поднялась из-за парты и соскользнула вниз, на пол, потеряла сознание. Хорошо, что Соня успела незаметно подобрать и потушить ее почти уже догоревшего «монашка».

Настроение у всех испортилось.

— Тут действительно жуткий запах, — сказал учитель и велел вызвать классную даму и врача.

Шуру унесли на носилках. Классная дама влетела в класс, как ураган, и велела немедленно всем выйти. Дым теперь целиком завладел нашим классом. Труда Громан была вообще очень флегматична, а тут она задержалась около своей парты, чем вызвала новый взрыв гнева Анны Петровны:

— Громан, кому я сказала? Вон из класса!

Анна Петровна шагнула к Труде Громан, она что-то положила в парту и сонно выплыла в коридор. Классная дама открыла все окна настежь, после чего, бледная, помчалась к врачу за нашатырным спиртом.

Мы ходили по залу, как тараканы после дуста. Во всех классах шли занятия, и было неловко. Классую работу отменили, но никакой радости не было. И вдруг раздался крик:

— Шестой класс горит! Пожар!

Мы помчались в коридор, к нашему классу: парта Труды Громан дымилась, как огромный «монашек», язык пламени лизал ее чистые, «неприкосновенные» учебники и грязные тетради…

Пожар, конечно, быстро потушили. Обугленная парта Громан была печальным доказательством, что «монашки» — слишком сильное средство для отмены классной.

Целый час мы сидели в классе одни, без учителей, без назиданий. То, что наш класс оказался в полной изоляции, было особенно страшно. Оля Цветкова была круглая отличница, образцового поведения, она и сейчас сидела одна с благонравным выражением лица и, достав где-то иголку с ниткой, подшивала белый кружевной обшлаг к рукаву. Труда Громан — родная племянница начальницы гимназии. И зачем я в каждой стенке гвоздь?! Я-то классную работу написала бы как следует. Лида и Соня тоже. Зачем было связываться с этой мерзкой штукой, которая для покойников? И… что будет с мамой и Ниной, если теперь меня исключат из гимназии?

В класс медленно вошла классная дама:

— Кто из вас является зачинщиком этого безобразия?

Молчание.

— Кто принес в класс церковное курево?

Мертвое молчание.

— Все понятно, — заключила Анна Петровна. — Мы устали от поведения шестого класса. — Лицо ее неожиданно перекосилось, и она крикнула: — Сац, Дьяконова, Нестеренко, немедленно к начальнице гимназии, а остальные приготовьте тетради, сейчас будет…

Мне уже было все равно, что сейчас будет в классе, я встала и пошла к двери. Сердце сжалось, руки и ноги похолодели, но я шла по коридору, потом по широкой лестнице, шла, чтобы никому не сказать ни слова. Безрадостные думы бились в голове: «Меня, конечно, исключат, снимут со стипендии. Как мы теперь будем жить? Выдавать других не могу. Знала, что глупо, и участвовала. За такое прощенья не будет. Что скажут маме?… Хорошо, что с четвертого этажа до первого так долго идти, если медленно… Когда объявят, самое главное — постараться не зареветь».

Уже второй этаж пройден, вот и большая торжественная дверь Марии Густавовны Брюхоненко. Ух как страшно ждать!

— Пусть что хотят с нами делают, только скорее, — произносит Лида.

Тик-так! Тик-так! — издеваются над тремя девочками, прижавшимися к стене, раззолоченные часы. У меня в голове идиотская мысль: «Надо сосчитать, сколько букв "Мария Густавовна Брюхоненко». Если чет, то может быть…»

Но что это? Сама начальница гимназии неожиданно выбегает из комнаты, глаза блуждают, за ней инспектор, учителя…

Мария Густавовна говорит, еле сдержизая волнение:

— Скорее все по домам! Бегите, не теряя ни минуты! Скажите всем: революция, на улицах неспокойно.

Мы переглядываемся с Соней и Лидой, обнимаем друг друга, целуемся, бежим вверх и кричим, захлебываясь от радости:

— Все по домам, скорее идите все по домам — революция! Ур-ра!

Мальчишки довольно рано начали обращать на меня внимание. Мне было лет тринадцать, когда хромой мальчик по имени Генрих письменно объяснился мне в любви (мама прочитала и сказала, что даже без ошибок).

Но я на мальчишек обращала «ноль внимания». Меня интересовали те, у кого я могла чему-нибудь научиться.

В гимназии это был Юрий Матвеевич Соколов (впоследствии профессор-фольклорист). Я им восхищалась потому, что он увлекательно нам рассказывал то, чего нигде не прочтешь, — о литературе, писателях, их творчестве, — а еще потому, что он разрешал нам писать сочинения на свободные темы. Мне было двенадцать лет, когда я написала «Чайковский — Тургенев — Достоевский — Скрябин». В этом сочинении я пыталась доказать, что первые два неотрывны от театра, а Достоевского надо самой читать, самой, одной, много думать, чтобы до конца его пенять, как и музыку Скрябина.

Юрий Матвеевич написал на полях моей работы, что глубокий драматизм творений Достоевского, наоборот, очень роднит его с театром, поставил мне четыре с плюсом, но похвалил за то, что много читаю, слушаю, думаю и хочу сама разобраться.

Кумиром моего подросткового состояния был Виктор Львович Кубацкий, учивший меня играть на виолончели.

На его вопрос, сколько мне лет, я ответила: «Будет четырнадцать», хотя мне тогда было двенадцать. Он засмеялся и сказал, что спрашивает, сколько мне сейчас лет, а «будет» это не ответ — и ему когда-то будет пятьдесят. Тогда ему было двадцать шесть, был он кареглаз, со светло-золотистыми волосами, по моему мнению — красавец.

Он часто выступал с трио, квартетом, соло, и спасибо этому увлечению — оно помогло мне уже тогда довольно хорошо узнать камерный репертуар.

Но, пожалуй, самым большим кумиром был руководитель нашей Грибоедовской студии — Николай Павлович Кудрявцев, очень талантливый артист Московского Художественного театра.

Его исполнением роли Лариводьера в музыкальной комедии «Дочь Анго», поставленной Вл. И. Немировичем-Данченко, восхищался сам Федор Иванович Шаляпин, который специально пришел к нему за кулисы, чтобы сказать об этом.

Четыре года систематических занятий сценическим мастерством с Николаем Павловичем дали мне бесконечно много. Он называл меня своей самой любимой ученицей.

А мальчишек я довольно рано научилась превращать в своих добавочных учителей. Один был куда сильнее меня в геометрии, другой учился в консерватории и с ним полезно было поиграть в четыре руки, третий знал французский, которого я не знала. Переведя их с ухаживания на «новые рельсы», я все больше обрастала новыми учителями. Самое мое любимое!

Чем больше я росла, тем яснее понимала, какие удивительные сюрпризы можно найти в людях, что они все разные и что в каждом скрыто что-то очень хорошее и интересное.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.