Глава четвертая

Глава четвертая

Иногда я думаю о моем последнем перевоплощении, и если только теория перевоплощений заслуживает доверия, я была собакой, с типичными собачьими повадками. Стоило затеять какое-нибудь мероприятие, как я тотчас увязывалась вслед и принимала во всем участие. Возвращаясь домой после долгого отсутствия, я тоже вела себя совершенно на собачий манер. Собака всегда прежде всего обегает весь дом с целью разведки: понюхает здесь, понюхает там, исследуя характерные запахи всех событий, произошедших в доме за время ее отсутствия, и обязательно навестит все свои «заповедные уголки». Я действовала точно так же. Я обошла весь дом, потом побежала в сад и навестила свои заповедные места: чан, Дерево, мой маленький секретный наблюдательный пункт, скрытый в стене. Отыскала обруч и проверила его состояние — я потратила около часа, чтобы удостовериться в том, что все осталось на месте точно так же, как было раньше.

Самая большая перемена произошла с моей собакой, Тони. Мы оставили Тони маленьким опрятным йоркширским терьером. Сейчас, благодаря нежным заботам Фрауди и бесконечным трапезам, он раздулся как мяч. Фрауди превратилась в полную рабыню Тони, и, когда мы с мамой и папой пришли за ним, она прочитала нам длинную лекцию о том, как именно ему нравится спать, чем его нужно накрывать, что он любит есть и в котором часу привык гулять. Паузы в своей речи она заполняла восклицаниями, обращенными к Тони: «мамочкина любовь», «мамочкин красавец». Тони весьма благосклонно реагировал на эти реплики, впрочем, принимая их как должное.

— И он не съест ни кусочка, — гордо сказала Фрауди, — если вы не будете кормить его с руки. О нет! Никогда! Я давала ему сама каждую крошечку. Только так.

По маминому выражению лица я уловила, что дома Тони не ждет такой уход. Мы увезли его с собой в кэбе, который наняли по этому случаю, захватив с собой все его постельные принадлежности и остальное имущество. Тони, конечно, был счастлив увидеть нас снова и облизал меня с ног до головы. Когда ему принесли обед, выяснилось, что Фрауди была совершенно права. Тони посмотрел на еду, потом на маму, потом на меня, сделал несколько шагов назад и сел в ожидании того, когда ему будут подавать еду по кусочкам. Один он милостиво взял из моих рук, но мама быстро прекратила баловство.

— Это никуда не годится, — сказала она. — Теперь ему придется привыкать есть самостоятельно, как раньше. Поставь все на место, он придет и поест попозже.

Но Тони не пришел и не поел. Он продолжал сидеть. Никогда не видела собаку, до такой степени охваченную справедливым негодованием. Он обводил своими огромными, полными страдания карими глазами всех членов семьи, собравшихся вокруг него, и затем переводил взгляд на свою тарелку. Он совершенно ясно говорил:

— Я хочу это. Разве вы не видите? Я хочу мой обед. Дайте мне его.

Но мама осталась тверда.

— Даже если он не станет есть сегодня, он съест все завтра, — сказала она.

— Ты не думаешь, что он умрет от голода? — спросила я.

Мама задумчиво посмотрела на внушительную спину Тони.

— Если он немножко поголодает, — сказала она, — это пойдет ему на пользу.

Лишь на следующий вечер Тони сдался, но не потерял достоинства, принявшись за свой обед только, когда в комнате никого не было. На этом волнения кончились. Дни, когда с ним обращались как с grand seigneur, прошли, и Тони смирился с этим фактом. Тем не менее он целый год не забывал, каким баловнем был в другом доме. Стоило ему услышать малейший упрек или прийти в дурное расположение духа, как он тотчас украдкой убегал и пускался со всех ног в дом Фрауди, где, совершенно очевидно, горько жаловался на то, что его не оценили по достоинству. Эту привычку он сохранял довольно долго.

Теперь Тони оказался на попечении Мари, в дополнение к ее прежним обязанностям. Мы играли вечером в саду, когда появлялась Мари, в повязанном вокруг талии фартуке и вежливо говорила:

— Monsieur Toni, pour le bain.

Это было очень забавно. Тони немедленно улепетывал и забирался под диван, поскольку отрицательно относился к еженедельным купаниям. Его извлекали из-под дивана и затем, поникшего, поджавшего хвост, прижавшего уши, уносили. Позднее появлялась Мари и с гордостью докладывала, сколько блох осталось плавать на поверхности воды после купания.

Должна сказать, что теперешние собаки по количеству блох не идут ни в какое сравнение с собаками моего детства. Несмотря на то что собак купали, прочесывали щеткой и тщательно причесывали, несмотря на щедрые порции дезинфицирующего раствора, у всех наших собак было полно блох. Может быть, они не вылезали из конюшен или играли с другими, неухоженными собаками. С другой стороны, они были гораздо менее избалованными и гораздо реже посещали ветеринара, чем теперешние. Не припомню, чтобы Тони когда-нибудь болел, его шерсть всегда блестела, он с аппетитом съедал свое мясо, то бишь объедки, оставшиеся после нашего обеда, и над его здоровьем никто никогда не трясся.

Надо сказать, что и над детьми теперь трясутся куда больше, чем раньше. На легкий жар вообще не обращали внимания. Если температура выше тридцати девяти с половиной держалась двадцать четыре часа, это могло повлечь за собой визит врача, но на меньшие цифры никто не реагировал. Случалось, кто-то объедался зелеными яблоками и мучился от так называемого приступа печени. Двадцать четыре часа в постели, голод, и, глядишь, болезни уже и след простыл. Пища была добротной и разнообразной. Наверное, в те времена существовала тенденция слишком долго держать детей на молоке и молочном киселе, дольше, чем теперь; но я с самого юного возраста любила мясо, которое подавали на обед Няне, и просто обожала бифштексы с кровью. Очень увлекалась также девонширскими сливками. Насколько это вкуснее, говорила я маме, чем рыбий жир! Можно было намазывать их на хлеб или просто есть ложкой. Увы! В нынешнем Девоне уже не найти настоящих девонширских сливок, снятых с кипяченого молока и уложенных пластами с желтыми верхушками в глиняные крынки. Конечно, я просто уверена, что моим самым любимым блюдом были, остались и, может быть, останутся навсегда сливки.

Мама, страстно жаждавшая разнообразия в пище, как и во всем остальном, время от времени оказывалась во власти какого-нибудь нового веяния. То выяснялось, что «самое питательное — это яйца». Под этим лозунгом мы ели яйца чуть ли не три раза в день, пока не взбунтовался папа. То переживали рыбный период и питались исключительно камбалой и хеком, чтобы улучшить работу мозга. Несмотря на все это, совершив тур по всем диетам, мама возвращалась к нормальной еде, ровно так же, как после насильственного вовлечения папы в теософию, унитаристскую церковь, заигрывания с католицизмом и флирта с буддизмом мама благополучно вернулась на круги своя, к англиканской церкви.

Было на редкость приятно возвратиться домой и убедиться, что ничего не изменилось, разве что к лучшему: у меня была теперь моя Мари.

Мне представляется, что до тех пор, пока меня не затопила лавина воспоминаний, я никогда не думала о Мари, это была просто Мари — часть моей жизни. Для ребенка мир — это то, что происходит с ним, и, следовательно, люди в нем делятся на тех, кто им нравится, кого они ненавидят, и тех, кто делает их счастливыми или несчастными. Мари, юная, веселая, улыбающаяся, всегда со всем согласная, представляла собой ценнейшую часть домашнего уклада.

Теперь мне интересно, а что все это значило для нее? Думаю, она чувствовала себя очень счастливой осенью и зимой, которые мы провели в путешествиях по Франции и англо-нормандским островам. Перемена мест, приятная жизнь в отелях, и — странное дело — она любила свою юную подопечную. Мне было бы, конечно, очень приятно думать, что она любила ее, потому что это была я, но Мари обожала детей и полюбила бы любого ребенка, заботу о котором ей бы поручили, за исключением разве что нескольких настоящих юных монстров, которых всегда можно встретить. Я не особенно слушалась ее; не думаю, что французы вообще могут заставить повиноваться себе. Часто я вела себя позорно. В особенности я ненавидела ложиться спать и изобрела роскошную игру, заключавшуюся в том, чтобы залезать на всю мебель, вскарабкиваться с комода на гардероб и обходить всю комнату поверху, ни разу не коснувшись пола. Стоя в дверях, Мари стонала:

— О, ми-исс, ми-исс! Madame votre mere ne serait pas contente!

Мама, конечно, и понятия не имела о том, что происходило.

Если бы только она вдруг зашла, ей достаточно было бы поднять брови и сказать:

— Агата! Почему ты еще не в постели? — И через три минуты я была бы в постели как миленькая, без дальнейших понуканий. Но Мари никогда не ябедничала на меня; она умоляла, вздыхала, но никогда не доносила. С другой стороны, не завоевав моего послушания, она завоевала мою любовь. Я очень любила ее.

Только один раз я по-настоящему огорчила Мари, но совершенно невольно. Это случилось после возвращения в Англию. Мы спорили о чем-то, вполне мирно. Под конец, отчаявшись убедить Мари в своей правоте, я сказала:

— Mais, mа pauvre fille, vous ne savez donc pas que les chemins de fer sont…

И вдруг, к моему потрясению, Мари ни с того ни с сего разразилась слезами. Я уставилась на нее в полном недоумении. Сквозь всхлипывания донеслось: да, она действительно «pauvre fille». Ее родители были бедными людьми, не такими богатыми, как у мисс. У них было кафе, в котором работали все их сыновья и дочери. Но это не gentille, не bien relevree со стороны ее дорогой мисс упрекать ее бедностью.

— Но Мари, — убеждала я, — я вовсе не имела этого в виду.

Казалось совершенно невозможным объяснить, что мысль о ее бедности вообще не приходила мне в голову и что «mа pauvre fille» я произнесла в раздражении. Бедная Мари была оскорблена и понадобилось по меньшей мере полчаса, чтобы протестами, ласками и бесконечными уверениями в любви успокоить ее. Все в конце концов уладилось. В будущем я изо всех сил старалась никогда больше не употреблять это выражение.

Думаю, что, оказавшись в Торки, Мари первое время чувствовала себя неуютно и тосковала по дому. Естественно, ведь в отелях, где мы останавливались, всегда было много горничных, нянь, гувернанток, переезжавших из страны в страну, и она не чувствовала себя оторванной от семьи. В Англии она попала в окружение сверстниц или девушек чуть постарше. В это время у нас служили, по-моему, молоденькая горничная и прислуга лет тридцати. Их взгляды на жизнь настолько отличались от мировоззрения Мари, что она должна была чувствовать себя очень одинокой. Они критиковали скромную простоту ее платьев, смеялись над тем, что она никогда не тратила ни одного пенни на побрякушки, ленты, перчатки и прочую чепуху.

По мнению Мари, она получала фантастически огромное жалованье. Каждый месяц она просила месье оказать ей большую любезность и перевести практически все полученные деньги матери в По. Она оставляла себе ничтожную сумму. Ей это представлялось совершенно естественным и правильным; она откладывала деньги себе на dot, драгоценную сумму, которую все девушки во Франции в то время (а, может быть, и сейчас, не знаю) усердно накапливали, чтобы выйти замуж, поскольку без приданого такой перспективы не существовало. То же самое, что у нас в Англии «нижний ящик», но гораздо более основательное. Хорошая и разумная мысль, ставшая актуальной в нынешней Англии, потому что молодая чета обычно хочет купить себе дом, и поэтому оба — и юноша, и девушка — копят на него деньги. Но в то время, о котором я пишу, девушки не откладывали денег на замужество — это было мужское дело. Мужчина должен был предоставить жене дом, обеспечить ей пропитание, гардероб и все прочие нужды. Поэтому девушки, находящиеся в услужении, и более низкий класс — продавщицы — распоряжались заработанными деньгами по своему усмотрению и тратили их на всякие пустяки. Они покупали новые шляпы, нарядные блузки, а то и брошки и ожерелья. Конечно, можно сказать, что они не скупились в расчете привлечь внимание подходящего жениха. И рядом — Мари, в своей черной юбочке, простой блузке, в крошечной шляпке на голове, никогда не пополнявшая свой гардероб, не покупавшая ничего лишнего. Не думаю, чтобы английские горничные умышленно обижали Мари, но они смеялись над ней; они презирали ее. Мари страдала.

Только мамина проницательность и доброта помогли Мари выдержать такую жизнь первые месяцы. Она тосковала, хотела домой. Мама говорила с Мари, утешала ее, называла умницей и убеждала в том, что Мари все делает правильно, что английские девушки не такие дальновидные и благоразумные, как француженки. Подозреваю, что мама не преминула замолвить словечко за Мари нашим горничным, объяснив им, что Мари несчастна по их вине. Она находится вдали от дома, и хорошо бы им подумать о том, как они чувствовали бы себя в чужой стране. И постепенно Мари воспряла духом.

Предвижу, что в этом месте все, кто имел мужество дочитать до него, воскликнут:

— Но разве вам не приходилось учиться?

И я отвечу:

— Нет, не приходилось.

В девять лет у большинства детей были гувернантки, которых, полагаю, нанимали в основном для того, чтобы следить за ребенком, развивать его физически и воспитывать. То, чему они учились на «уроках», всецело зависело от их наклонностей и вкусов.

Смутно припоминаю одну или двух гувернанток наших друзей. Одна не признавала ничего, кроме «Детской энциклопедии» доктора Бруэра, копию теперешних «Вопросов и ответов». Отрывочные знания, почерпнутые оттуда, были такого рода: «Назовите три главные болезни зерновых культур», ответ: «Ржавчина, милдью и сажа».

Я пронесла их с собой всю жизнь, хотя, увы, эти знания ни разу не понадобились мне.

«Что главным образом производят в Реддиче?» — «Иголки». — «Дата сражения в Гастингсе?» — «1066 год».

Другая гувернантка, помнится, обучала своих питомцев исключительно естественной истории, но и только. Основное занятие заключалось в сборе листьев, ягод и полевых цветов, которые затем препарировали. Это было невероятно скучно.

— Ненавижу кромсать все это, — призналась мне моя маленькая подружка. Я полностью согласилась с ней; в самом деле, при слове «ботаника» я всю жизнь вздрагивала как ретивый конь.

Мама в детстве посещала школу в Чешире, Мэдж она определила в пансион, но в дни моего детства целиком отдалась идее, что единственный путь для воспитания и образования девочек — это предоставить им возможность как можно дольше пастись на воле; обеспечить им хорошее питание, свежий воздух, ни в коем случае не забивать им голову и не принуждать ни к чему. (Конечно, к мальчикам ни один из этих постулатов не относился: мальчики обязательно должны были получать настоящее образование.)

Как я уже упоминала, мама также увлеклась теорией, что детям не следует читать до восьми лет.

Мне все же разрешали читать сколько душе угодно, и я не теряла времени. Так называемая классная комната представляла собой просторное помещение на верхнем этаже, вдоль стен которого выстроились полки с книгами. На некоторых стояли детские книги, такие, как «Алиса в Стране Чудес», «Алиса в Зазеркалье», ранние сентиментальные викторианские повести, которые я уже упоминала: «Наша белокурая Виолетта», книги Шарлотты Янг, включая «Венок из ромашек», полное собрание сочинений Хенма, а, кроме того, масса школьных учебников, романов и всего прочего. Я читала все подряд, без разбора, снимая с полки любую заинтересовавшую меня книгу, и часто ничего не понимала, что нисколько не уменьшало моей жажды читать.

Однажды я наткнулась на французскую пьесу, которую папа и обнаружил у меня в руках.

— А это где ты взяла?! — воскликнул он в ужасе и забрал у меня книгу. Она принадлежала к собранию французских пьес и романов, которые папа держал тщательно запертыми в курительной комнате, поскольку они предназначались исключительно для взрослых.

— Она стояла в классной комнате, — сказала я.

— Нечего ей там делать — ей место в моем шкафу.

Я отдала папе книгу с облегчением. По правде говоря, я почти ничего не могла в ней понять и с удовольствием вернулась к «Воспоминаниям осла», «Без семьи», а также к прочим невинным произведениям французской литературы.

Наверное, я все-таки как-то училась, но у меня не было гувернантки. Я продолжала заниматься арифметикой с папой, гордо переходя от простых дробей к десятичным. В конце концов, я достигла таких высот, на которых много коров едят много травы, а цистерны наполняются водой много часов — я находила все это совершенно захватывающим.

Моя сестра теперь официально «вышла в свет», что означало приемы, туалеты, посещения Лондона и т. д. Мама была всецело поглощена новыми заботами, и у нее оставалось мало времени для меня. Иногда я испытывала ревность, так как все внимание сосредоточилось исключительно на Мэдж. Мамино девичество не отличалось особым блеском. Хотя ее тетя была богата, и Клара постоянно путешествовала вместе с ней, пересекая Атлантический океан в обоих направлениях, тете не приходило в голову «вывести Клару в свет», как тогда говорили. Мама совершенно не жаждала светской жизни, но, как всякой юной девушке, ей, конечно, тоже очень хотелось иметь гораздо более красивые платья, чем те, которые она носила. Тетушка-Бабушка заказывала себе роскошные и модные туалеты у самых дорогих парижских портных, но Клару по-прежнему считала ребенком и так ее и одевала. И опять же эта бедняжка — домашняя портниха! Мама решила, что у ее дочерей будут самые красивые платья со всеми необходимыми аксессуарами, то, чего она была лишена. Отсюда проистекала ее озабоченность сначала туалетами Мэдж, а потом и моими.

Минуточку-минуточку! Платья-то в те времена действительно были платьями! Их было очень много, из роскошных тканей, роскошной работы. Оборочки, гофрированные складочки, воланы, кружевная отделка, сложные швы и вытачки; чтобы юбка не волочилась по полу, надо было изящным жестом поддерживать ее при ходьбе; а вот капоров, накидок или боа из страусовых перьев у них было мало.

Знали толк и в прическах: причесаться значило тогда в самом деле причесаться, а не просто провести расческой по волосам, и дело с концом. Волосы завивали, делали букли, локоны и волны, ночью спали в папильотках, волосы укладывали горячими щипцами; если девушка собиралась на бал, она начинала заниматься своими волосами, по крайней мере, за два часа до выхода; на прическу уходило не меньше полутора часов, и еще полчаса на то, чтобы надеть платье, натянуть чулки, вечерние туфли и так далее.

Все это, конечно, принадлежало не моему, а другому миру. Миру взрослых, к которому я не имела касательства. Тем не менее он оказывал на меня влияние. Мы с Мари обсуждали всех мадемуазелей и решали, кому отдать предпочтение.

Так получилось, что ни у кого из наших соседей по кварталу не было детей моего возраста. Поэтому так же, как раньше, я выдумала себе целую компанию близких друзей, преемников Пуделя, Белки, Дерева и знаменитых Котят. На этот раз я сочинила Школу. Школа служила лишь местом для семи девочек разных возрастов и разной наружности, вышедших из различных социальных кругов. У Школы не было названия — просто Школа.

Первые девочки, которые появились в ней, — это Этель Смит и Анни Грей. Этель Смит было одиннадцать лет, а Анни — девять. Этель, брюнетка, с пышной гривой волос, отличалась умом, любила играть в разные игры и говорила басом. Ее лучшая подруга Анни Грей, с льняными колечками волос и голубыми глазами, была полной противоположностью; она постоянно робела, нервничала и чуть что начинала плакать. Она держалась за Этель, свою верную защитницу. Мне нравились обе, но все же я предпочитала смелую и сильную Этель.

К Этель и Анни я прибавила еще двух девочек: Изабеллу Салливан, богатую золотоволосую красавицу с карими глазами. Ей было одиннадцать лет. Я не просто не любила Изабеллу — я ее ненавидела. Она была «светская». (Это слово очень часто употреблялось в тогдашних повестях и романах: целые страницы «Венка из ромашек» были посвящены страданиям семьи из-за приверженности Флоры к светской жизни.) Изабелла олицетворяла собой светскость. Она важничала, хвасталась своим богатством и носила слишком дорогие и шикарные для ее возраста платья. Ее кузина, Элси Грин, похожая на ирландку, с темными кудрявыми волосами и голубыми глазами, была очень веселая и беспрерывно хохотала. Относясь к Изабелле в целом положительно, она тем не менее иногда как следует отделывала ее. Элси была бедная; она донашивала старые платья Изабеллы, и это иногда вызывало в ней обиду, но не слишком сильную, потому что у нее был легкий характер.

Кое-какое время мне прекрасно жилось с ними. Они путешествовали со мной по «Трубной» железной дороге, ездили верхом, занимались садоводством и подолгу играли в крокет. Я часто устраивала турниры, состоящие из нескольких матчей. Все мои надежды были сосредоточены на том, чтобы ни в коем случае не выиграла Изабелла. Я жульничала, прилагала все старания, чтобы помешать ей выиграть: криво держала ее молоток, била быстро, почти не целясь, и, несмотря на все это, чем более небрежно я играла, тем больше везло Изабелле. Она попадала в воротца из самых неудобных позиций, посылала шар издали через все поле и почти всегда с успехом; она чаще всего выигрывала или уж, во всяком случае, не вылетала из турнира. Просто невыносимо.

Через некоторое время мне показалось, что было бы неплохо принять в Школу девочек помладше. Ими оказались шестилетние Элла Уайт и Сью де Верт. Пышноволосая Элла, прилежная и трудолюбивая, была невероятно скучной особой. Она всегда готовила уроки, прекрасно продвигалась по «Детской энциклопедии» доктора Бруэра и очень недурно играла в крокет. Сью де Верт, на редкость бесцветную, не только внешне, с ее светлыми волосами и бледно-голубыми глазами, но и внутренне, я просто не чувствовала. Элла и Сью очень дружили между собой, но Эллу я знала как свои пять пальцев, а Сью ускользала от меня. Думаю, причина заключалась в том, что Сью — это на самом деле была я сама. Беседуя с остальными, я говорила с ними как Сью, а не как Агата, так что Сью и Агата вдвоем олицетворяли одного человека: Сью скорее наблюдала со стороны, чем участвовала во всем как один из моих персонажей. Наконец, чтобы завершить компанию, в Школу поступила сводная сестра Сью — Вера де Верт. Страшно сказать, как много ей было лет — тринадцать! Пока еще нескладная, она обещала стать восхитительной красавицей. Обстоятельства ее рождения были покрыты тайной. Относительно будущего Веры я строила разнообразные планы самого романтического толка. У нее были волосы соломенного цвета и синие, как незабудки, глаза.

Для создания девочек отлично послужили репродукции картин, изданные Королевской академией, в доме Бабушки в Илинге. Бабушка обещала, что когда-нибудь книга станет моей, и дождливыми днями я часами перелистывала страницы, не столько из интереса к живописи, сколько в поисках подходящих изображений для моих девочек. Кроме того, на Рождество мне подарили книгу, иллюстрированную Уолтером Крейном, — «Праздник Флоры», где цветам придавался человеческий облик. В особенности меня восхищала одна картинка — лицо, обрамленное незабудками, — вылитая Вера де Верт. Маргаритки, как две капли воды, походили на Эллу, а роскошная Корона Императора — конечно же на Этель.

Должна сказать, что «девочки» не расставались со мной долгие годы, разумеется меняясь и взрослея. Они участвовали в музыкальных вечерах, пели в опере и получали роли в музыкальных комедиях. Уже взрослой девушкой я то и дело вспоминала их и примеривала им разные платья из моего гардероба. Я и сама придумывала для них туалеты. Помню, Этель была очень хороша в платье из темно-синего тюля с белыми лилиями на плече. Бедняжке Анни всегда не хватало одежды. По отношению к Изабелле, несмотря на личную неприязнь, я проявляла справедливость и одевала ее в самые элегантные наряды невероятной красоты — вышитая парча, атлас… Даже и теперь, доставая из шкафа какое-нибудь из своих платьев, я говорю себе:

— Ах, как бы оно украсило Элси, ей всегда так шло зеленое! Как прекрасно выглядела бы Элла в этой шерстяной тройке!

Я сама смеюсь над собой в такие моменты, но девочки по-прежнему со мной, хотя, в отличие от меня, не состарились. Двадцать три года — самое большее, что я могу представить.

Со временем я прибавила еще четыре персонажа: Аделаиду, старшую из всех, высокую блондинку, довольно надменную; Беатрис, попрыгунью, веселую маленькую фею, самую младшую; и двух сестер, Роз и Айрис Рид, овеянных ореолом романтизма. За Айрис ухаживал молодой человек, который писал ей стихи и называл ее Полевой Фиалкой; Роз же была довольно вредной особой, любила розыгрыши и вовсю флиртовала с первым встречным. Само собой разумеется, судьба у них сложилась по-разному — одни вышли замуж, другие на всю жизнь остались одинокими. Этель не встретила суженого и жила в маленьком домике с доброй и милой Анни — сейчас мне кажется, что это весьма правдоподобно, в реальной жизни все сложилось бы именно так.

Вскоре после возвращения из-за границы фройляйн Удер открыла мне счастье наслаждения музыкой. Низенькая, крепкая, грозная немка. Не знаю, отчего она преподавала музыку в Торки, и я никогда не слышала ни слова о ее семейной жизни. Однажды мама появилась в классной комнате, ведя за собой фройляйн Удер, и заявила, что Агате пора начать заниматься музыкой.

— Aх! — сказала фройляйн с сильнейшим немецким акцентом, хотя превосходно говорила по-английски. — В таком случае начнем немедленно.

Мы направились к пианино, небольшому инструменту, стоявшему в классной комнате, — конечно же не к роялю в гостиной.

— Встань здесь, — скомандовала фройляйн Удер.

Я встала слева от пианино.

— Слушай, — сказала она, ткнув клавишу с такой силой, что я испугалась, как бы не лопнула струна, — это до мажор. Понятно? Это нота «до». А вот до-мажорная гамма. — Она сыграла гамму. — Теперь возьмем мажорный аккорд, он звучит так. Теперь снова гамма — вверх и вниз. Ноты такие: до, ре, ми, фа, соль, ля, си, до. Понятно?

Я сказала, что понятно. По правде говоря, я давно знала все это.

— А теперь, — сказала фройляйн, — а теперь отвернись, чтобы не видеть клавиши, и угадай ноту, которую я возьму после «до».

Она взяла «до», а потом с такой же силой другую ноту.

— Ми, — сказала я.

— Правильно. Прекрасно. Попробуем еще. — Она еще раз обрушилась на «до», а потом на другую ноту. — А это?

— Ля? — я заколебалась.

— Ах-х, просто великолепно. Очень хорошо. Ребенок музыкальный. У тебя есть уши, да-да. Мы пойдем превосходно.

Что и говорить, начало было положено отличное. Если по-честному, то, мне кажется, у меня не было ни малейшего представления о нотах, которые она мне загадывала. Думаю, что отгадала их случайно. Тем не менее после такого превосходного старта мы двинулись вперед, преисполненные взаимного энтузиазма. Вскоре дом уже оглашался звуками гамм и арпеджио, а потом и неизбежного «Веселого крестьянина». Я обожала уроки музыки. И мама и папа играли. Мама обыкновенно играла «Песни без слов» Мендельсона и многие другие пьесы, выученные еще в юности. Она играла достаточно хорошо, но, думаю, не была страстной любительницей музыки. Папу же отличала истинная музыкальная одаренность. Он мог играть по слуху все на свете, вплоть до американских народных песен и негритянских спиричуэлз. К «Веселому крестьянину» мы с фройляйн Удер добавили вскоре «Грезы» и другие волшебные миниатюры Шумана. Я с энтузиазмом занималась по часу или два в день. От Шумана я перешла к Григу, в которого попросту влюбилась, в особенности меня пленяли «Любовь» и «Первые вздохи весны». Когда я наконец смогла сыграть «Утро» из «Пер Гюнта», счастье просто переполнило меня. Как и большинство немцев, фройляйн Удер преподавала великолепно. Занятия не сводились к тому, чтобы постоянно играть разные пьесы, приятные для души: бесконечные этюды Черни не вызывали у меня такого рвения, как Григ или Шуман, но фройляйн Удер не допускала возражений.

— Прежде всего должна быть хорошая база, — сказала она. — Этюды — это реальная действительность, необходимая суть всего. Мелодии — да, конечно, изумительные вышитые узоры, они похожи на цветы, они расцветают и исчезают, но у них должны быть корни, крепкие корни и листья.

Так что в основном я занималась корнями и листьями и, может быть, одним или двумя встретившимися по пути цветками. Мне кажется, я была куда более довольна достигнутыми результатами, чем все остальные члены семьи, несколько угнетенные моим рвением и находившие, что я слишком много занимаюсь.

Раз в неделю в помещении под помпезным названием «Атенеум», расположенном над лавкой кондитера, проводились уроки танцев. Меня начали учить танцевать рано — наверное, в пять или шесть лет, потому что я помню, как еще Няня водила меня в «Атенеум». Самые младшие начинали с польки. Учили польке так: три раза топнуть правой ногой, три раза левой, правой — левой, правой — левой, топ-топ-топ, топ-топ-топ. Сомнительное удовольствие для тех, кто пришел выпить чайку этажом ниже. Когда я вернулась домой, Мэдж обескуражила меня, сказав, что польку танцуют совершенно не так.

— Нужно сначала скользнуть одной ногой, приподняв другую, а потом наоборот — вот так.

Замечание Мэдж смутило меня, но, видимо, учительница танцев, мисс Хики, прежде чем показывать нам па, считала нужным дать представление о ритме польки. Мисс Хики внушала, как я помню, восторг, несколько даже пугающий. Высокая, величественная, с седыми волосами, уложенными в роскошную прическу, всегда в длинных, струящихся складками юбках, она явно напоминала маркизу де Помпадур, и танцевать с ней вальс — разумеется, значительно позже — было очень страшно. Из двух ее помощниц — одной было лет восемнадцать, другой примерно тринадцать — мы очень любили младшую, добрую и славную Эйлин, которая трудилась в поте лица. Старшую, Элен, мы побаивались, и она занималась только с самыми способными.

Уроки проходили так: мы начинали с получасовых упражнений с эспандером, растягивая его изо всех сил для развития грудной клетки и рук. (Эспандер представлял собой синие эластичные резиновые ленты, прикрепленные к двум ручкам.) Затем шла полька; после обычного топ-топ-топ все танцевали вместе, причем старшие девочки с младшими. «Видела, как я танцую польку?», «Видела, как у меня кружится юбка?»

Танцевать польку было весело, но неинтересно. За полькой следовал «большой марш». Мы становились в пары и чинно шествовали к центру залы, после чего расходились в стороны и выполняли разные фигуры — младшие повторяли движения за старшими. Марши мы танцевали с партнерами, которых должны были выбирать сами, и чаще всего именно это возбуждало страшную ревность. Конечно же все стремились заполучить себе в партнеры Элен или Айлин, но мисс Хики зорко следила за тем, чтобы никто не монополизировал право танцевать с ними. После марша младших отправляли в отдельную комнату, где они разучивали па польки, а позже — вальса или других затейливых танцев, в которых проявляли особенную неловкость. В это время старшие под бдительным оком мисс Хики танцевали в зале сложные танцы — с тамбурином, кастаньетами или веером.

Что касается танца с веером, то как-то раз в разговоре с моей дочерью Розалиндой и ее подругой Сьюзен, в ту пору восемнадцатилетними девушками, я упомянула, что в юности танцевала с веером. Взрыв смеха, раздавшийся в ответ, озадачил меня.

— Ну неправда, мама, не может быть! Танец с веером! Сьюзен, мама танцевала с веером!

— Ну и что? Я всегда знала, что от викторианцев всего можно ожидать!

Оказалось, что под танцем с веером мы подразумеваем совершенно разные вещи.

Потом старшие садились и отдыхали, а младшие танцевали матлот или какие-нибудь несложные народные танцы. В конце концов мы дошли до ухищрений лансье (старинная форма кадрили). Научились танцевать шведский деревенский танец и «Сэр Роджер де Коверли». Два последних имели большое значение; на вечеринках не приходилось стыдиться своей неуклюжести в этой части светского общения.

В Торки наш класс состоял почти полностью из девочек. Когда же я стала учиться в Илинге, появилось довольно много мальчиков. Мне было тогда лет девять, я робела и не отличалась большими способностями к танцам. Один совершенно прелестный мальчик, годом или двумя старше, подошел и пригласил меня танцевать с ним лансье. Сконфуженная и удрученная, я сказала, что не умею танцевать лансье. Этот отказ дался мне трудно — я еще никогда не видела такого привлекательного мальчика, темноволосого, темноглазого — я сразу почувствовала наше внутреннее родство. Опечаленная, я села и тотчас ко мне подошла учительница и сказала:

— Агата, у нас никто не сидит.

— Я не умею танцевать лансье, мисс Уордсуорт.

— Ничего, ты скоро научишься, милая. Сейчас мы найдем тебе кавалера.

Она подозвала рыжего веснушчатого мальчика с заложенным курносым носом:

— Вот и он, Агата. Его зовут Уильям.

Во время танца, когда танцующие оказывались напротив друг друга, я увидела мою первую любовь с другой девочкой. С обидой он шепнул мне:

— Со мной вы не хотели танцевать, а сейчас танцуете. Очень некрасиво с вашей стороны.

Я попыталась объяснить ему, что не виновата, я в самом деле думала, что не умею танцевать лансье, но мне приказали — однако попробуйте объясниться во время танца — ничего не вышло. Он не сводил с меня укоризненного взгляда до самого конца занятий. Я надеялась увидеть его в следующий раз, но, увы, мне вообще больше не пришлось встретиться с ним — еще одна печальная любовная история.

Единственный танец, которому я научилась и который пригодился мне в жизни — это вальс, но при этом я никогда не любила вальсировать. Мне не нравился ритм, и у меня всегда страшно кружилась голова, в особенности когда мне оказывала честь своим приглашением на танец мисс Хики. Она закруживала в вальсе так, что ноги практически не касались пола, и к концу танца все плыло перед глазами, я едва могла устоять на ногах. Но, должна признаться, ее танец представлял собой великолепное зрелище.

Фройляйн Удер исчезла из моей жизни, не знаю когда и куда. Может быть, возвратилась в Германию. Ее заменил молодой человек по имени, если я не ошибаюсь, мистер Троттер. Органист одной из церквей, он подавлял меня совсем другим стилем преподавания, к которому мне пришлось привыкать. Я сидела чуть ли не на полу, откуда тянула руки к клавиатуре, и должна была играть кистью. Метод фройляйн Удер заключался как раз, наоборот, в том, чтобы сидеть очень высоко и играть от локтя. Нависая над клавиатурой, можно было извлекать из нее сколь угодно громкое звучание. Приятно в высшей степени!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.