2
2
Выйшлі з ёй, дзе сенажатная краса
Зіхацела, як вясёлкі многацветны ўзор,
Вострая яшчэ дзе не забразгала каса,
Дзе у кветках луг ірдзеў, як неба ўноч ад зор.
Янка Купала. «Яна і я»
Коса протестующе звенит, как от удара по проволоке, сухо, скрежещуще, внутри все сжимается, невольно сдерживаешь руку, хотя знаешь, что не по железу — по стеблю растения бьешь. Стебли проволочно-тонкие, а сами цветы рыхлые и огромные, похожие на желтые грибы. Мокро и тяжело плюхаются на землю, безнадежно сухую, каменистую; откуда только и влагу набирают, напитываются? Видимо, ночную, пока мы спим. А сейчас, под первыми лучами солнца, им уже душно. Возьмешь в руку шляпку цветка-гриба, сожмешь — клейкое, липкое, белое польется по пальцам. И теплое, как живое из живого тела.
Выкошу, и до самого вечера будет чисто, голо, одна стерня, как металлическая щетка, но к утру снова — желтый плотный ковер из цветов. И я снова воюю с ними: ссекаю, волоку, толкаю ногами, сгребаю к краю скалы и спихиваю вниз. Коса у меня индусская — это скорее серп на длинной насадке, рукоятке, и нужен не взмах, не разворот плеча, как при обычной косьбе, а вращательное движение от локтя.
Нет, не цветы это. Она первая обнаружила: радостно побежала к ним в неожиданно расцветшие утренние луга-травы, но поскользнулась на желтой слизи, поднялась и обиженно повернулась в мою сторону: что это? за что?! Теперь Она боится приближаться к цветам, уверяя, что от них несет падалью. Тошнит Ее, всю выворачивает. Но это уже Ее фантазии. Никакого запаха, разве что сырость грибная.
Я тоже знаю: это не цветы! Большущие, сырые, драконьи головы гневно вздрагивают под моими ударами, а наступишь — сверчат, попискивают. Напитавшиеся сыростью огромные скользкие грибы, маскирующиеся под цветы. А что маскируется под грибы — это еще надо понять.
У многоплеменных индусов была легенда о драконе, которого никому не победить, лучше и не пытаться: из каждой капли его крови, упавшей на землю, рождается еще один такой же многоглавый… Может, и с цветами то же самое получается: ссекая, я тем самым сею, размножаю эту пакость?
Уродливо-пышные и яркие, внешне похожие на эти, делали и продавали когда-то возле городских кладбищ — поролоновые, закрепленные на проволоке.
Если глянуть на наш остров со скалы — огромная желтая клумба. А в сторонке, где наша семейная пещера, — прижавшиеся друг к дружке березки. Там сейчас спит Она. Под утро Ей спится, как в детстве. Стараюсь закончить работу, выкосить и убрать цветы хотя бы вблизи нашего жилья, пока Она не проснулась. Проснется и, даст Бог, не сразу вспомнит, что они здесь, поджидают Ее. Радостная утренняя улыбка, которую я особенно люблю, дольше продержится на заспанном теплом лице, на теплых, влажных губах…
В сознании, памяти цветы эти соседствуют с крысами, от которых прежде не было спасу. Двух-, трехглавые, короткохвостые, огромные, как бобры: смотрит, уставившись на тебя не двумя глазами-стекляшками, а четырьмя, шестью, внимательно, неотступно. Убегали неохотно, раньше камнями нашвыряешься: пошла! пошли! Но в одну ночь всё переменилось, монстры-крысы исчезли, как и не было. Открыли мы глаза, выглянули из нашей пещеры — остров будто повис в воздухе, излучая желтое сияние. О, как Она обрадовалась, как побежала в ликующий этот цветник!..
Наши стройные березки, под которыми мы готовим себе обед, где и сейчас вьется легкий дымок, семена свои разбрасывают опасливо: кое-где проросли молодые зеленые ростки, тянутся из каменных расщелин, но желтые монстры-цветы тут как тут, прямо-таки наваливаются на них, теснят, душат. Каждое утро я вызволяю из-под тяжелой массы цветов нежные березовые побеги.
Но как они появились на этом экваториальном островке, северные березки, какими судьбами? Да что, какими: где зима, где лето, где север, где юг — всё по сумасшедшему перемешалось. Хорошо, что еще не на леднике сидим!
Нам бы вспомнить до конца, откуда и кто мы, ну вот хотя бы Она. Каждое утро Она просыпается немножко другой, даже на другом языке меня приветствует. Нечто вроде игры это у нас.
— O, my dear.[182]
Ага, сегодня мы англичане. А если угодно, то и американцы на выбор.
— Работничек мой, уже не спишь. Всё понятно, мы — русские.
— Коханы мой! — с польским или белорусским акцентом.
— Caro, carissimo![183] Ну, ясно, мы итальянцы.
Но вдруг — по-японски или на хинди заговорит, не открывая глаз руками потянувшись к свету.
— Oh, mon amour![184]
Ну совсем парижаночка, встречайте, принимайте нас, таких хороших, таких после сна по-крабьи медлительных. И столько у нас этих коленок и локотков острых, и так они уютно все складываются, укладываются, если нас хорошенько от души обнять и поцеловать, целовать сонный рот… А промедлишь, отпустишь — из него вдруг, как из туристско-солдатско-птионского разговорника, посыплется:
— Can you show me the way to the road? I’’ll pay for it.[185]
— Je voudrais achter un souvenir.[186]
— Hande Hoch! Rece do gory! I’’ll fire![187]
— Ou pourrais je passer bien cette soiree?[188]
Самое удивительное в этой игре, что она не вполне, не до конца игра. Впрочем, как и всё на этом острове: и так и не так, и есть, и вроде нет, нечто, но одновременно и некто. Заговорит на другом языке — ив Ней самой что-то изменится, покажется, что это правда, что Она — итальянка! англичанка! японка! — а если мало, то и африканочка…
Какой и кем проснется сегодня? Я всё оглядываюсь на березки и спешу, спешу к Ее пробуждению разделаться с желтой напастью. А потом сто шагов пройти, и я смогу смотреть на Нее! Присесть на корточки перед лазом в нашу пещеру и не пропустить, ничего не упустить из мига Ее пробуждения…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.