«СОГЛАСНО ПАРЛАМЕНТСКОМУ АКТУ»

«СОГЛАСНО ПАРЛАМЕНТСКОМУ АКТУ»

Смерть сэра Джеймса Торнхилла, случившаяся в мае 1734 года, окончательно заставила Хогарта ощутить, что молодость миновала. Внезапно — ведь Торнхиллу было только пятьдесят семь, и совсем еще недавно он писал картины и рисовал — Хогарт стал главой и опорой всего дома, единственной поддержкой Джейн и — хотя биографы обычно стыдливо умалчивают об этом — наследником, видимо, очень солидного состояния. Однако вспомнить об этом нелишне: обретение полной материальной независимости значило для Хогарта очень много — не случайно именно тогда он смог отказаться от торопливого изготовления новых обширных серий и работать без суеты и забот.

Но как только обойщики сняли траурные драпировки, как только прошла первая горечь внезапной беды — Торнхилл был для Хогарта больше чем учителем и тестем, он оставался в какой-то мере героем его молодости, — возникла новая проблема: что делать со школой, которой Торнхилл руководил до конца своих дней? Практически ее судьба оказалась в руках Хогарта.

Хогарту не слишком улыбалась, надо полагать, перспектива преподавания, другое его занимало: быть может, еще до смерти Торнхилла у него возникла мысль расширить школу и превратить ее в своего рода Академию, некий художественный центр, объединявший видных живописцев.

Хогарт был энергичен и деловит. Многократные неприятности с недобросовестными торговцами, судебные процессы, да и вообще достаточное знание человеческой природы, накопленное благодаря редкостной наблюдательности, дали ему хороший житейский опыт. Скоро он все устроил как нельзя лучше. Несколько почтенных художников — в том числе и уже известный нам мистер Вандербенк — стали пайщиками нового заведения с правом решающего голоса. Был снят отличный большой зал, хорошо знакомый Хогарту. Прежде там, в помещении бывшего танцкласса, устроил себе ателье скульптор Рубайак. У Рубайака Хогарт бывал не раз, даже ему позировал. Оказалось, что там могли работать до сорока человек. Рисовали обнаженную натуру, делали наброски Здесь встречались художники, набирались разума ученики, велись длинные дискуссии — словом, получилась Академия по тем временам вполне солидная, куда многие стремились попасть учиться, а со временем и стать ее членом. Конечно, все это скорее походило на скромный художественный клуб, но ведь Джошуа Рейнольдсу, будущему создателю Королевской академии, было только одиннадцать лет. А Академия Хогарта и его сотоварищей уже существовала. И любопытно, что помещалась она на той же самой Сен-Мартинс-лейн в Петерс-Корт, иными словами, почти там же, где была первая школа юного Уильяма. Так стал мистер Хогарт мэтром и начал уже забывать, что совсем-совсем недавно был в том самом возрасте, который англичане так поэтично называют «зеленые годы».

Он и в самом деле переменился.

На какой-то срок — по счастью, не слишком долгий — он примирился с самим собой и с действительностью. Излив желчь в двух сатирических сериях, он обрел благодушие, успокоился. Успех, известность, годы работы с сэром Джеймсом не поколебали, правда, его принципы, но смягчили излишнюю резкость мнений. Он стал терпимее. Он еще полагал, что в среде людей воспитанных и занимающих высокое положение вряд ли могут существовать пороки, что пристали лишь выскочкам вроде Тома Рэйкуэлла.

К тому же среди его добрых приятелей были такие люди, как образованнейший и воспитаннейший Джон Ходли, капеллан принца Уэльского, человек милый, остроумный и обаятельный. Это он сочинил стихотворные подписи к гравюрам «Карьеры распутника». А Хогарт писал портрет семьи Ходли.

Он становился человеком светским. И когда один из издателей, восхищенный успехом «Карьеры распутника», предложил ему сделать серию «Карьера государственного деятеля», посвященную премьер-министру Роберту Уолполу, художник отказался. Он знал, конечно, что Уолпол взяточник и прохвост. Но Торнхилл принадлежал к той же партии, что и премьер, писал его портрет. И вот Хогарт счел за благо воздержаться от столь рискованного предприятия.

Так что был в жизни Хогарта период не очень достойной умиротворенности. И понадобилось время, чтобы сердце его вновь дрогнуло при виде общественных пороков. Пока же продолжается в его жизни печальная полоса потерь.

Через год после смерти сэра Джеймса умерла мистрис Хогарт. Случилось несчастье, о нем рассказывают смутно. Газеты сообщали, что 11 июня 1735 года скончалась миссис Хогарт, «мать прославленного живописца», и что смерть произошла по причине «испуга, причиненного пожаром, случившимся 9 июня в Сэсил-Корт и погубившим тринадцать домов». Так все и кончилось. Ни разу бедная миссис Хогарт не совершила ни одного поступка на страницах биографии своего сына). Ни фразы, ни жеста, ни одной черточки характера. Ничего. Мелькнул бестелесный, легкий силуэт неизвестной матери великого человека, мелькнул и ушел навсегда.

И Уильям Хогарт стал самым старшим Хогартом.

Горевал он не настолько, чтобы забыть о делах, их много было в тот трудный год. Он поспешно заканчивал гравировку «Карьеры распутника», добившись, кстати сказать, права ставить на каждом листе три слова, чрезвычайно для него важных: «Согласно парламентскому акту». (То была государственная виза, защищавшая автора от беззастенчивого плагиата, давно изводившего Хогарта.) Надо думать, Хогарт поднял этот вопрос в парламенте еще при жизни Торнхилла; вряд ли обратился бы он в палату без солидной поддержки — на это у него хватило бы отваги, но не наивности. В любом случае, однако, его известность как художника, как зятя члена Палаты общин, как человека, вхожего в свое время на заседания комиссии Оглторпа, была достаточно значительна, чтобы с нею считаться Уже в мае 1735 Хогарт объявил в одной из лондонских газет, что имеется парламентский билл, защищающий художников от недобросовестных копиистов, и что ожидается «Ройэл-эсэнт» — королевская санкция этого билла. Вскоре он вступил в силу и получил название «Акт для поощрения искусства рисования, гравирования, офорта и пр.». Правда, он не давал никаких реальных гарантий, не предусматривал серьезного наказания виновных в его нарушении, но все это был первый английский закон в защиту прав художника. И долгие годы поминался он в стенах «матери всех парламентов» и за ее пределами именно как «Хогартс билл» — «закон Хогарта».

Вскоре пришлось убедиться в эфемерности нового закона. Копии — правда, не в таком, как прежде, количестве — продолжали появляться в продаже, и приходилось вести с конкурентами мелкую, постоянную и унизительную борьбу.

Но печальные времена не оставили пробела в художественных делах мистера Хогарта. Напротив, можно предположить, что жизнь благоприятствовала работе. Именно в 1736 году он закончил две большие картины, которые, учитывая его приверженность к весьма скромным размерам холстов, можно было бы даже назвать огромными. Ничто не могло заставить этого упрямого человека не писать «исторические картины». Более того, он, Хогарт, всегда ревниво заботившийся о вознаграждении, господин в денежных делах вовсе не романтический, написал две эти картины даром. И преподнес их известному в Лондоне благотворительному Госпиталю святого Варфоломея, в число попечителей коего был недавно избран. Это было очень старое и почтенное учреждение, основанное в незапамятные времена, при Генрихе I, и незадолго до появления в нем хогартовских картин расширенное и перестроенное архитектором Гибсом. Вообще, пожертвования этому госпиталю считались проявлением хорошего тона. И Хогарт, отказавшись от денег, мог рассчитывать на внимание публики, чего, в сущности, на этот раз более всего и добивался. Подумать только — «Силоамская купель», украсившая лестницу госпиталя, была более шести ярдов в длину! В полтора раза больше рафаэлевских картонов в Хэмптон Корт! Не меньше был и «Милосердный самаритянин», Два грандиозных полотна просто царили на лестничной клетке, и не обратить внимание на них было невозможно.

Трудно писать об этих картинах! В них все есть, что полагается для исторических картин: красиво задрапированные фигуры, округлые жесты, мягкие тени на тщательно выписанных телах, парящий над купелью ангел, продуманная до мелочей взаимосвязь линий, трогательный (хотя и избитый) сюжет, благородный профиль Иисуса Христа… Все есть, нет только Хогарта: картина — собрание хрестоматийных красот, повторение общих мест в искусстве. Ее сложно бранить именно потому, что не с чем в ней спорить, она не вызывает никаких вообще чувств, кроме досады: зачем Хогарт потратил на нее время? Ведь он мучился, искал, хотел не только славы — мечтал создать национальную историческую живопись. Но забыл, что отвлеченный сюжет лишь тогда способен воспламенить воображение художника, когда за ним — философия времени, его сомнения, надежды, его гордость. Хогарт же выразить какие-нибудь современные идеи в евангельском сюжете и не помышлял. Для него чудесное исцеление Христом прокаженных было сюжетом историческим, не освещенным никакими отблесками сегодняшних мыслей, это была бескровная, выдуманная, сочиненная история, пантомима вне времени и пространства. Картины эти похожи на множество известных образцов, и не просто потому, что Хогарт подражал кому-либо. Тут дело тоньше, и сложнее. Просто виденные Хогартом картины знаменитых мастеров, те же картины Рафаэля были единственной реальностью, вдохновлявшей его кисть. Но Рафаэль дарил своим героям черты своих современников, мужественных и мудрых людей Возрождения, Рембрандт наделял библейских царей сомнениями и мыслями амстердамских бюргеров. А Хогарт, если говорил о современности, то говорил прямо — рисовал пьяниц, франтов и проституток. И конечно же, когда он писал «Силоамскую купель», он настойчиво прогонял прозаические впечатления реальности. И на смену им приходили впечатления уже не жизненные, а музейные. Так и получилось, что в полотнах Госпиталя святого Варфоломея нет почти ничего хогартовского. А то, что есть, — живые кусочки столь старательно изгоняемой обыденности, вызывали раздражение зрителей. И раздражение их было вполне справедливым: тщательно написанные фигуры, в которых возможно было различить даже симптомы конкретных болезней, нелепо контрастировали с благолепной безликостью картины. И не случайно Хорас Уолпол, сын знаменитого премьера, писатель, эссеист, любитель искусства и, кстати сказать, большой почитатель Хогарта, упрекал впоследствии художника в непозволительных прозаизмах. Его безмерно раздражал и грубый жест слуги, отталкивающего от целительного источника женщину с ребенком, и особенно то, что уже в другой картине — «Даная» — Хогарт написал старуху, пробующую золотую монету на зуб.

Словом, Хогарт запутался и написал не то что плохую, а просто ненужную ему самому картину, не принесшую к тому же ожидаемой славы. Хоть он и очень сердился на любителей искусства, увлеченных итальянской живописью и презиравших живопись отечественную, вряд ли даже второстепенные, привозившиеся в Лондон из Рима или Флоренции картины уступали «Варфоломеевским» холстам Хогарта. Тут было над чем призадуматься. И Хогарт действительно долго думал, прежде чем решился вновь взяться за «историческую живопись».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.