Часть восьмая: ПОСЛЕДНИЙ ГОД (1791)

Часть восьмая: ПОСЛЕДНИЙ ГОД (1791)

31. ОЧАКОВСКИЙ КРИЗИС

Во-первых, старайся испытать, не трус ли ты;

если нет, то укрепляй врожденную смелость

частым обхождением с неприятелем.

Наставление Потемкина его племяннику Н.Н. Раевскому

Когда 28 февраля 1791 года Потемкин въехал в Петербург по дороге, освещенной сотнями факелов, императрица сама поспешила ему навстречу. Она снова подарила ему Таврический дворец, который за два месяца до этого выкупила в казну.

«Хотя все давно ждали этого события, хотя я очень много слышал о власти и влиянии этого человека, но то возбуждение, которое охватило общество, та торжественность, с какой его встречают, потрясли меня, — писал шведский дипломат Ян-Якоб Йеннингс. — С тех пор, как он приехал, нет иной темы для разговоров. Что делает князь, что будет делать? Где обедал, где обедает, где будет обедать? Аристократы, купцы, писатели — все столпились у его дверей и заполонили его приемные».[941]

«Авторитет князя Таврического высок, как никогда прежде, — отмечал Стединг. — Все, что блистало до его появления, померкло; вся Россия пала к его ногам». Им восхищались — и ему завидовали. Дамы носили его портрет в медальонах. На вечерах исполняли написанную к его приезду «Оду Потемкину».[942]

Придворные — Николай Салтыков, Завадовский, Иван Чернышев, Безбородко, Остерман, Строганов, Брюс — соревновались в пышности балов в честь победителя. Публика терялась в догадках о том, кто же новая любовница светлейшего. Придворные готовили балы в честь княгини Долгоруковой — как вдруг заметили, что он почти не посещает ее. Она сказалась больной, но Потемкин так к ней и не приехал, и через некоторое время она уехала в Москву.[943] 18 марта принц Нассау-Зиген дал обед, на котором подавали любимые блюда князя — осетрину и стерлядь. На этом вечере светлейший, явившись в усыпанном алмазами мундире великого гетмана, преподнес гостям еще один деликатес — Софию де Витт.

Ее появление на балу Нассау стало «величайшей сенсацией», записал Йеннингс. Окончив карточную игру, Потемкин говорил с ней одной, а гости смотрели на них во все глаза: «женщины с раздражением и любопытством, мужчины с вожделением и восхищением».[944] 

25-летняя гречанка София де Витт, с белокурыми кудрями, голубыми глазами и благородным профилем, была «самой очаровательной женщиной Европы тех лет». Она была родом из Стамбула. Когда ей исполнилось двенадцать лет, ее мать, торговка зеленью, продала ее польскому послу, поставлявшему красавиц Станиславу Августу, а ее сестру — одному из турецких пашей. Скоро красавицу заметил майор де Витт, сын губернатора польской крепости Каменец-Подольск, и, купив ее за 1000 дукатов, женился на ней в 1779 году. Витт послал ее в Париж с принцессой Нассау-Зиген обучаться хорошим манерам и французскому языку.

«Прекрасная гречанка» околдовала столицу Европы. Ланжерон видел ее в Париже и восхищался «самыми нежными и восхитительными глазами, какие когда-либо создавала природа», но вряд ли заблуждался относительно ее хитрости и холодного сердца.[945] «Наивность и невежественность, вероятно, напускные» лишь усиливали ее очарование. Весь Париж восхищался ее прекрасными глазами. Когда ее спрашивали, как она себя чувствует, она отвечала: «Мои прекрасные глаза болят», — чем приводила общество в восторг.[946] Хосе де Рибас обратил на нее внимание и представил Потемкину под Очаковом. В Яссах и в Бендерах ее видели в греческом костюме. Сначала она стала конфиденткой Долгоруковой, — а затем заняла ее место. Потемкин назначил ее мужа губернатором Херсона.

Императрица преподнесла г-же де Витт алмазные серьги. Ее супруг заявлял, что она войдет в историю как друг царского дома и добавлял: «Князь не любовник моей жены, а просто друг, потому что если бы он стал ее любовником, я прервал бы с ним всякие отношения». «Вы единственная женщина, — говорил ей Потемкин, — которая удивляет меня». Она отвечала: «Я это знаю. Если бы я была вашей любовницей, вы быстро бросили бы меня, а вашим другом я останусь навсегда». Разумеется, никто этому не верил, но скоро все стали замечать, что Потемкин теряет к ней интерес.[947]

Чтобы отметить взятие Измаила и выразить свое презрение к планам англо-прусской коалиции, светлейший решил дать праздник. Говорили, что он ведет переговоры о субсидий, которая Россия предоставит Густаву III. Англия также предлагала Швеции 200 тысяч фунтов за возможность использования шведских портов во время будущей войны против России. Но было ясно, что цена упадет, лишь только будет преодолен Очаковский кризис. Поэтому Потемкин, с одной стороны, затягивал переговоры с шведским посланником, а с другой — на случай военных действий отправил Суворова инспектировать войска на шведской границе.

Шведскому посланнику Стедингу казалось, что Потемкина занимают только бриллианты. Он в изобилии украшал ими свой мундир, рассматривал их, любовался алмазами на портрете Екатерины, который носил на груди. Он привез шведа в Таврический дворец, провел его через пятьдесят зал, заставил «все рассмотреть и всем восхититься, потом усадил в свою карету, рассуждая только о себе самом, о Крыме и Черноморском флоте». Стединг присутствовал на многочисленных репетициях праздника. Двести музыкантов, помещенных на хорах в большом зале, играли для двоих слушателей: для светлейшего и Стединга. Потом сотня танцоров исполняла кадриль. Репетиции начинались в 3 часа дня и заканчивались в 9 часов вечера, «и не было ни единого мгновения, когда бы я мог обратить внимание князя на шведские дела. Вот какой человек, — заканчивал Стединг депешу своему королю, — управляет этой империей».[948] Потемкин говорил всем и каждому, что иностранные дела его не волнуют, а он думает теперь только о предстоящем празднике.[949]

Политикой Потемкин занимался в покоях императрицы. Не видевшись два года, они снова пытались найти общий язык в поисках предотвращения войны. 16 (27) марта Уильям Питг отправил через Берлин в Петербург ультиматум. Это было резким шагом со стороны обычно осторожного премьер-министра, но 39 английских боевых кораблей и 88 тысяч прусского войска казались серьезным аргументом. Императрица заявила, что ни за что не поддастся на угрозы.

Пытаясь найти выход из западни, Потемкин и Екатерина обратились даже к самому влиятельному в тот момент деятелю ненавистной им революционной Франции — графу Мирабо. Потемкин считал, что «Франция с ума сошла», Екатерина говорила, что Мирабо должен быть повешен, причем не на одной, а на многих виселицах сразу, а потом колесован — и тем не менее кажется логичным, что Потемкин вступил в контакт с человеком, не уступавшим ему масштабом личности и экстравагантностью{94}. Князь платил крупные взятки «Мирабобче», как он называл французского трибуна, пытаясь убедить Францию присоединиться к России в противостоянии Англии. Хотя Мирабо был сторонником союза с Лондоном, русские деньги были приняты, но союз с Францией не состоялся — 2 апреля (19 марта) 1791 года Мирабо умер.[950]

Потемкин знал, что Россия не сможет сражаться с Англией, Пруссией, Швецией, Польшей и Турцией одновременно. Поэтому, готовя армию к новой войне и размещая корпуса на Двине и под Киевом, чтобы двигать их через Польшу к Пруссии, он был готов торговаться с Фридрихом Вильгельмом за свободу действий в отношении турок и поляков. Но Екатерина не желала идти на уступки. Стединг считал, что ее величество тайно завидует светлейшему. Возможно, он сделал этот вывод из ее слов — однажды она сказала, что Потемкин делает то, «что она ему позволяет». Шведский посланник сообщал: «императрица уже не та, что прежде [...] Возраст и болезни притупили остроту ее ума и суждения». Теперь стало легче обмануть ее, взывая к ее тщеславию. «Что вы хотите? Она женщина, а женщиной нужно управлять», — так, по словам Стединга, говорил ему о Екатерине Потемкин.[951]

Но дело было вовсе не в личных отношениях Потемкина с императрицей. Она глубоко переживала, потому что их взгляды на политическую ситуацию разошлись так, как никогда прежде. Потемкин сердился, ибо ее гордое упрямство угрожало судьбе всего, что было создано их общими усилиями.

Мешал светлейшему и Платон Зубов, все сильнее интриговавший против него. «Князь сердит на Мамонова, зачем, обещав, его не дождался и оставил свое место глупым образом».[952] Политик никогда не бывает так уязвим, как в моменты, когда он достигает вершины могущества, потому что это сплачивает его врагов. Зубова поддерживал Николай Салтыков, руководивший воспитанием молодых великих князей — Александра и Константина, а Салтыкова, в свою очередь, поддерживал великий князь Павел, состоявший в тайной переписке с прусским королем.[953]

Сказанные много лет назад слова Екатерины: «мы ссоримся о власти, а не о любви», — были теперь верны, как никогда. Если убеждение не помогало, Потемкин пытался заставить ее изменить мнение. Екатерина плакала. Ее отказ сделать дружественный жест в адрес державы, готовой вторгнуться в обессиленную Россию, был совершенно неразумен, тем более, что Потемкин не настаивал на том, чтобы делать действительные уступки Фридриху Вильгельму, а всего лишь предлагал отвлечь его до тех пор, пока будет заключен мир с Турцией.

«Захар Зотов{95} из разговора с князем узнал, что, упрямясь, ничьих советов не слушают, — записал секретарь императрицы. — Он намерен браниться. Плачет с досады, не хочет снизойти и переписаться с Королем Прусским».[954] Если бы война стала неизбежной, Потемкин, конечно, защищал бы свои турецкие завоевания, а от Пруссии откупился бы разделом Польши. Но раздел, который бы разрушил его собственные виды на Польшу, был для него последним выходом.[955]

Екатерина II Потемкин спорили целыми днями. 22 марта ее секретарь записал: «Нездоровы, лежат; спазмы и сильное колотье с занятием духа. Князь советует лечиться; не хотят, полагаясь на натуру». На следующий день: «Продолжение слабости [...]. Всем скучает. Малое внимание к делам».

Десятилетний Федор Секретарев, сын камердинера Потемкина, стал свидетелем одной из сцен между Потемкиным и Екатериной. Князь стукнул кулаком по столу и хлопнул дверью так, что задрожали стекла. Екатерина заплакала, потом заметила испуганного мальчика: «Пойди посмотри, как он?» Федя отправился в покои Потемкина и застал его в мрачном раздумье. «Это она тебя послала? — спросил он. — Пусть поревет». Но через несколько минут встал и пошел мириться. [956]

В апреле противостояние продолжилось. «Разные перебежки, — читаем в дневнике Храповицкого 7-го числа. — Досада. Упрямство доводит до новой войны». Но через два дня Екатерина наконец сдалась: «Сего утра князь с графом Безбородком составили какую-то записку для отклонения от войны. [...] Князь говорил Захару: как рекрутам драться с англичанами. Разве не наскучила здесь шведская пальба?»[957] Екатерина согласилась возобновить старый трактат с Пруссией и помочь ей получить у Польши Торн и Данциг. Но все же подготовка к войне продолжалась. «Обещаю вам, — писала Екатерина своему постоянному корреспонденту доктору Циммерману в Гамбург, специально отправив письмо через Берлин, — что вы будете иметь обо мне известие, если на меня нападут с моря или с сухого пути, и ни в каком случае не услышите, что я согласилась на те постыдные уступки, которые неприятель позволит себе предписать мне».[958]

Потемкин и Екатерина не знали, что коалиция вот-вот распадется. 29 (18) марта лидер английской оппозиции Чарльз Джеймс Фокс произнес в парламенте пламенную речь, доказав, что Англии нечего защищать под Очаковом, а Эдмунд Берк назвал Питта покровителем турок, «орды азиатских варваров». Русский посланник Семен Воронцов развернул широкую кампанию в английской прессе и объединил купцов от Лидса до Лондона, убедив их в пагубности войны с Россией. Чернила и бумага оказались сильнее прусской стали и английского пороха. Протестовали даже моряки. Адмирал Нельсон спрашивал: «Как мы будем противостоять флоту русской императрицы? Моря, неудобные для судоходства, и отсутствие дружественных портов — плохие помощники!» Стены домов по всему королевству запестрели надписями: «Нет войне с Россией!». 16 (5) апреля Питт отправил в Петербург Уильяма Фокнера, чтобы найти выход из конфликта, едва не стоившего ему кресла.

Екатерина поставила бюст Фокса в галерею Царскосельского дворца рядом с бюстами Демосфена и Цицерона. Потемкин заявил английскому посланнику Чарльзу Уитворту, что он и императрица — «баловни Провидения». Для того, чтобы добиться успеха, сказал он, «им довольно только пожелать этого».[959]

Теперь предстоящий праздник должен был отметить не только военную победу над турками, но и дипломатическую — над пруссаками и англичанами. Посыльные Потемкина развозили по Петербургу приглашение:

Генерал-фельдмаршал князь Потемкин-Таврический

просит зделать ему честь пожаловать

в понедельник 28го дня сего Апреля в шесть часов по полудни

в дом его что в Конной гвардии в маскерад,

который удостоен будет

Высочайшего присутствия

Ея Императорского Величества и Их Императорских Высочеств.[960]

32. ПИР ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ

Фельдмаршал князь Потемкин дал нам вчера

великолепный праздник, на котором я пробыла

с семи часов вечера до двух ночи...

Теперь пишу вам,

чтобы справиться с головной болью.

Екатерина II — барону Гримму

28 апреля 1791 года в 7 часов вечера императорская карета остановилась перед классической колоннадой дворца светлейшего, освещенного сотнями факелов. Государыня, в русском платье с длинными рукавами, с богатой диадемой на голове, вышла под балдахин, укрывавший ее от дождя. Ее встретил Потемкин в красном фраке и наброшенном на плечи черном с золотом и бриллиантами плаще. На нем было «столько алмазов, сколько может уместиться на платье». Адъютант нес за ним подушку с его шляпой, такой тяжелой от драгоценностей, что светлейший с трудом удержал бы ее на своей богатырской голове. Потемкин прошел между двумя рядами лакеев в светло-желтых ливреях с серебряными галунами и опустился на колени перед государыней. Она подняла его; он взял ее руку.

Рядом с дворцом были устроены качели, карусели и даже лавки, где бесплатно выдавались костюмы. От пятитысячной толпы народа исходил глухой шум. Князь приказал, чтобы доступ к столам открывали, как только появится императрица, но по ошибке дворецкого, принявшего карету одного из придворных за царскую, пир начался раньше времени. Толпа стремилась к столам с таким оживлением, что Екатерине, встревоженной событиями во Франции, на мгновение показалось, что «почтенная публика» взбунтовалась. Она с облегчением вздохнула, увидев, что причина шума — бесплатное угощение.[961]

Князь подвел императрицу к дверям дворца. Идея новой постройки — двухэтажный корпус с шестиколонным портиком и простирающиеся от него два длинных флигеля — узнавалась легко: фасад простого, но колоссального по размаху творения Ивана Старова символизировал власть и величие светлейшего. Через вестибюль

Потемкин и Екатерина проследовали в Колонный зал, где их приветствовали три тысячи гостей.

Толпы приглашенных буквально терялись в овальном зале, которому не было равных в Европе — 21 метр в высоту, 74,5 в длину и 15 в ширину, двухъярусные окна, а вдоль северной стены два ряда из тридцати шести ионических колонн. Полы были инкрустированы редкими породами дерева, мраморные вазы поражали своими размерами, с потолка свисали люстры черного хрусталя, приобретенные некогда у герцогини Кингстон. Пятьдесят шесть люстр давали столько света, что зал казался охваченным пожаром. Скрытый на двух галереях духовой оркестр из трехсот музыкантов и орган, сопровождаемые хором, исполняли специально написанные к случаю хоры — оды Державина, положенные на музыку композитором Козловским.

Открывшийся перед императрицей за балконными окнами зимний сад также был самым большим в Европе — площадь его равнялась площади дворца. Стеклянные своды поддерживали колонны в виде пальм со скрытыми в них трубами с горячей водой. Шедевр Уильяма Гульда являл собой джунгли из экзотических растений, цветов, гиацинтов и нарциссов, миртов и апельсиновых деревьев; за зеркальными стенами находились огромные печи. В стеклянных гроздьях винограда и фруктах прятались светильники. Купол был расписан как небо. Но больше всего поражала бесконечная перспектива — через залитый светом Колонный зал Екатерина могла видеть зимний сад и дальше, через его стеклянные стены — простирающийся до самой Невы парк с беседками и холмами, еще покрытыми снегом.

В центре зимнего сада был «воздвигнут род жертвенника об 8-ми вокруг стоящих столбах [...] Среди сего олтаря, на подножии из красного мрамора, стоит образ Екатерины, изсеченный из чистейшего белого мрамора в рост человеческий, во образе божества в длинном римском одеянии». Князь подвел императрицу к покрытому персидскими коврами трону под балдахином в левой части зала, и из тропического леса показалась кадриль «из двадцати четырех пар знаменитейших и прекраснейших жен, девиц и юношей составленная».[962] Дамы были одеты в греческие костюмы, кавалеры — в испанские. В первой кадрили, поставленной знаменитым балетмейстером Ш. Ле Пиком, танцевал великий князь Александр Павлович, во второй —- Константин Павлович. «Невозможно представить себе, — восклицала потом Екатерина, — ничего более великолепного, разнообразного и блестящего!»

Когда в парке стемнело, Потемкин провел императорскую фамилию в Гобеленный зал, где шпалеры представляли историю Эсфири. Посреди диванов и кресел стоял золотой слон в натуральную величину, покрытый изумрудами и рубинами. Сидевший на слоне арап подал сигнал, взвился занавес, и открылись театральная сцена и ложи. За двумя французскими комедиями и балетом последовал парад народов империи, а за ним — пленные измаильские паши. Пока гости наслаждались зрелищем, в других залах слуги зажигали еще 140 тысяч плошек и 20 тысяч восковых свечей. Когда императрица вернулась в Колонный зал, он снова сиял светом.

Снова взяв руку Екатерины, Потемкин провел ее в зимний сад и здесь, перед статуей своей благодетельницы, еще раз упал перед ней на колени. Императрица подняла его и нежно поцеловала в лоб. Грянул хор Державина:

Гром победы, раздавайся!

Веселися, храбрый росс!

Потемкин дал знак оркестру — и начался бал. Екатерина играла в карты со своей невесткой Марией Федоровной в Гобеленном зале, затем удалилась отдохнуть. Потемкин имел покои в ее дворцах — Екатерину ждала спальня в его жилище. Они оба любили монументальные дворцы и крошечные спальни. Комната императрицы находилась в том же крыле, что покои светлейшего. Дверь, спрятанная под ковром, вела в спальню и кабинет Потемкина. Его спальня была проста и уютна, со стенами, обитыми однотонным шелком. (Когда он приезжал в столицу, Екатерина, как говорили, иногда оставалась здесь ночевать; но достоверно известно только то, что она давала в Таврическом дворце обеды.)

В полночь Екатерина вышла к ужину в приподнятом расположении духа, и юные танцоры повторили для нее две кадрили. Стол императрицы, поставленный на возвышении, где перед этим играл оркестр, был покрыт золотом. Вокруг нее сидели сорок восемь вельмож. Каждый из четырнадцати столов, стоявших вокруг царского, освещался шаром из белого и синего стекла. На одном из них высились огромный серебряный кубок и две вазы из коллекции герцогини Кингстон. Потемкин сам прислуживал императрице за креслом, пока она не настояла, чтобы он сел рядом. После ужина музыка и танцы возобновились. В 2 часа ночи Екатерина наконец встала, чтобы уехать.

В вестибюле светлейший опять преклонил колени, демонстрируя сановникам империи и представителям Европы свою смиренную покорность перед монаршей волей. Было подготовлено две мелодии — одна на случай, если государыня соблаговолит остаться; другая — если станет уезжать. По знаку Потемкина (он приложил руку к сердцу) послышалась печальная песнь, сочиненная им самим много лет назад. Великолепие праздника, грустная мелодия и вид коленопреклоненного гиганта тронули Екатерину. Оба залились слезами. Он снова и снова целовал ее руку.

На свидетельства о последнем пребывании светлейшего в Петербурге впоследствии наслоились воспоминания о последовавших вскоре событиях, и эта сцена часто описывается как предзнаменование смерти Потемкина. Эта ночь в самом деле была эмоциональным апогеем лет, проведенных им рядом с императрицей. После ее отъезда он бродил по залам, впав в жестокую меланхолию.

Екатерина, вернувшись к себе, тоже не могла заснуть. Чтобы справиться с головной болью, она села за письмо Гримму, рассказывая о празднике с восторгом девушки, совершившей первый выезд в свет. Она даже начертила план дворца, указав место, где сидела, точно отметила, сколько времени провела в Таврическом дворце, — а затем сформулировала то, ради чего и затевалась их совместная с Потемкиным «постановка»: «Вот как, сударь, посреди тревог, войны и угроз диктатора [т.е. короля прусского] мы проводим время в Петербурге».

Стоимость причуды Потемкина, однако, превосходила все возможное — считается, что за три месяца пребывания в столице он потратил от 150 до 500 тысяч рублей. Все знали, что за бал платит казна; скоро зашептали о том, что государыне такая расточительность не по душе.

В то самое время, как Екатерина писала письмо Гримму, пришли новые неприятные известия из Польши.

3 мая (22 апреля) 1791 года Речь Посполитая приняла новую конституцию. Дебаты в сейме достигли такого накала, что один из депутатов, вынув шпагу, пригрозил, что заколет собственного сына. «Революция 3 мая» создала наследственную монархию: властные полномочия передавались курфюрсту Саксонскому и его дочери. Варшава праздновала под лозунгом «король вместе с народом».[963]

Момент, однако, не благоприятствовал полякам, ибо в Англии и Пруссии готовы были развязать руки России и дать ей расправиться с непокорными соседями. Екатерина разделяла отвращение Потемкина к Французской революции: называя республиканизм «болезнью разума», она уже начала бороться с вольнолюбивыми идеями в собственной державе. И хотя польская конституция, направленная на усиление, а не на ослабление монархии, имела весьма консервативный характер, Екатерина предпочла видеть в ней распространение «французской заразы». «Мы готовы, — мрачно сообщала она Гримму, — и не уступим самому дьяволу!».[964]

Потемкин, почти ежедневно получавший рапорты от своих варшавских агентов, решил возглавить польскую политику и наконец реализовать свои тайные планы. Он чувствовал, что мир с Турцией и успех в Польше заставит его критиков замолчать. Поэтому он остался в Петербурге гораздо дольше, чем обещал Екатерине, чтобы обсудить проблему, которая так затрудняла их отношения. Но прежде чем решать польские проблемы, надо было принудить турок к миру и найти выход из очаковского кризиса в переговорах с посланцем английского премьер-министра, которого ждали со дня на день.

«Ежели хочешь камень свалить с моего сердца, — упрашивала его Екатерина в начале мая, — ежели хочешь спазмы унимать, отправь скорее в армию курьера и разреши силам сухопутным и морским произвести действие поскорее, а то войну еще протянем надолго, чего, конечно, ни ты, ни я не желаем».[965] Во время одного из приступов творческой эйфории князь отправил в армию приказы о наступлении; одновременно по всему югу России устраивались новые поселения. 11 мая он приказал Ушакову «искать неприятеля, где он в Черном море случится, и господствовать там так, чтобы наши берега были ему неприкосновенны»; Репнину — производить натиски на неприятеля «где только удобные случаи могут представиться»; Гудовичу, командовавшему Кубанским корпусом, — занять Анапу.[966] Одновременно Екатерина II Потемкин разрабатывали политику по отношению к Польше.

16 мая, когда до разрешения англо-прусского кризиса было еще далеко, Екатерина подписала первый рескрипт Потемкину касательно Польши. Князю дозволялось военное вмешательство, но только в том случае, если Пруссия вступит на территорию Польши; тогда Потемкин мог предложить полякам принадлежавшую туркам Молдавию под условием, что они откажутся от достижений майской революции. Если бы этот план не удался, Потемкин мог прибегнуть к традиционным крайним мерам, организовав конфедерацию под руководством своих польских союзников — Браницкого и Потоцкого. Екатерина специально уточняла, что в числе крайних мер одобряла его план поднять восстание православного населения Киевского, Подольского и Брацлавского воеводств и возглавить его в качестве великого гетмана казацкого.

Многие историки писали о том, что Потемкин так и не получил полномочий, о которых просил. На самом деле наоборот, эти полномочия были потенциально огромны, хотя и обусловлены — вероятностью войны России с Пруссией и Англией{96}. Кроме того, Потемкин не получал приказы Екатерины как школьник распоряжения учительницы: они работали над рескриптами вместе, как делали всегда. Документы и переписка показывают, что в течение более чем двух лет Екатерина соглашалась с «молдавским» и «казацким» проектами Потемкина.[967]

Польские планы светлейшего кажутся экстравагантными и противоречивыми, но князь всегда развивал несколько идей одновременно, а решение применить ту или иную схему принимал в последний момент. С того времени, как он получил власть, польский вопрос занимал его в самых разных аспектах, но ни один из его планов невозможно отделить от его интересов к территориальным владениям за пределами Российской империи. Он верил, что независимое польское княжество, созданное на основе его земель в Смиле, позволит России получить опорную позицию в Центральной Европе, не платя соседним державам — Австрии и Пруссии — новым разделом Польши.

Потемкин разрабатывал по меньшей мере четыре плана. Первый — присоединение к Польше Молдавии. Это княжество хорошо вписалось бы в такое государство, о котором мечтал Феликс Потоцкий в письме к светлейшему от мая 1790 года, где он предлагал создать федеративную республику из полусамостоятельных гетманств. В то же самое время готовился план конфедерации во главе с Браницким и Потоцким — для восстановления старой конституции или установления новой. В феврале Потемкин приглашал Потоцкого встретиться и обсудить «истинное благо нашей страны».[968]

Кроме того, имелся план вторжения Потемкина в Польшу в качестве великого гетмана Черноморского казачества под предлогом освобождения православного населения восточной части Польши. В пользу этого варианта говорили и польские корни Потемкина, и его королевские амбиции, и русский инстинкт к подавлению польской вольницы, и пресловутая «страсть к казакам». Еще до получения звания гетмана он специально набирал казаков для Черноморского войска в Польше. 6 июля 1787 года, например, Екатерина разрешила ему сформировать четыре регулярных эскадрона из жителей его польских деревень (в Смиле князь уже создал пешее и конное ополчение). Александра Браницкая позднее утверждала, что Потемкин собирался «возглавить всех казаков, объединиться с польской армией и провозгласить себя королем Польши».[969]

Хотя этот проект кажется теперь невероятным, он все же был осуществим. Населенные православными области, Подолия и восточная Польша, возглавляемые такими магнатами, как Феликс Потоцкий с его старинными взглядами на польскую свободу, были очень далеки от многоумных патриотов-католиков, возглавлявших Четырехлетний сейм в Варшаве и перенявших новое, французское представление о гражданских свободах. План казацкого восстания нельзя рассматривать вне связи с другими замыслами: и Екатерина, и Потемкин видели в нем средство мобилизовать православное население на борьбу с варшавской революцией и в то же время, если удастся, образовать для светлейшего собственное княжество в пределах федеративной Польши под протекторатом России.

Последним планом был новый раздел Польши. Потемкин никогда не стеснялся обсуждать эту перспективу и часто делал это в присутствии прусских посланников. Но, что бы ни утверждали националистически настроенные польские историки, это все же была крайняя мера. Да, в апреле он заставил поляков уступить Торн и Данциг, но сделал это чтобы избежать войны на два фронта. Потемкин понимал, что раздел уничтожит родину его предков и подорвет его собственные позиции за пределами России. Со стратегической точки зрения раздел играл на руку прежде всего Пруссии, приближая Гогенцоллернов к российским границам. Более всего Потемкин склонялся к петровской политике сохранения независимой Польши в качестве полусамостоятельного государства, выполняющего роль буферной зоны. Его молдавский проект предусматривал расширение, а не уменьшение польской территории. Если бы он прожил дольше, возможно, он добился бы осуществления одного из своих замыслов и предотвратил бы второй раздел. А если бы пережил Екатерину — вполне вероятно, переселился бы в Польшу.

Пока Потемкин согласовывал свои польские планы в Петербурге, в революционной Варшаве ходили самые мрачные слухи. Польский посланник в Петербурге Деболи подливал масла в огонь, постоянно сообщая Станиславу Августу о видах Потемкина на польский престол. Петербургские враги светлейшего объединились, и наступил самый жестокий кризис за всю историю его партнерства с Екатериной.

«Кажется, мы неплохо справлялись и без вас», — вот что, согласно одному из донесений Деболи, Екатерина заявила Потемкину. Слова эти звучат вполне правдоподобно, однако все же напоминают скорее речь жены, делающей выговор мужу, но не покидающей его.[970] Уильям Фокнер, специальный посланник английского премьер-министра Питта-младшего, прибыл в Петербург 14 мая 1791 года, а в начале июня открылись затяжные переговоры о преодолении очаковского кризиса. Екатеринам Потемкин подолгу беседовали с англичанином. В своих депешах Фокнер отмечал единство их позиции, несмотря на разницу в стиле поведения — приветливый у императрицы и угрюмый у светлейшего. Например, во время одной из таких встреч в соседней комнате собака залаяла на ребенка. Императрица поспешила успокоить мальчика и, повернувшись к Фокнеру, произнесла: «Собака, которая лает, — не кусает».[971]

Однажды Потемкин пригласил Фокнера на обед, во время которого разразился «странным и совершенно непонятным» монологом. Светлейший «сказал мне, что он русский и любит свою страну, но и Англию любит тоже; что я — островитянин, а следственно, высокомерен и не люблю ничего кроме своего острова». Затем последовало предложение вполне в духе Потемкина: почему бы Англии не взять себе Кандию (Крит) в качестве компенсации за русские приобретения в Османской империи? Оттуда Британия могла бы контролировать торговлю между Египтом и Ближним Востоком. После этого князь пустился расписывать свои южные завоевания и великие проекты, успех которых «зависит исключительно от него». На протяжении всей этой речи Фокнер не имел возможности вставить ни слова, но английский премьер мог не сомневаться, что Россия намерена оставаться на Черном море и уступать туркам Очаков не собирается.[972] В начале июля в Англии и в Пруссии поняли, что должны принять условия Екатерины.

Следующее огорчение ждало Фокнера, когда в Петербурге появился Роберт Адер, отправленный Ч.Дж. Фоксом в качестве неофициального посланника от английской оппозиции. Семен Воронцов обеспечил Адеру наилучший прием в российской столице, сообщив Потемкину, что сама герцогиня Девонширская, первая леди лондонского света, «оказывает ему честь своей дружбой».[973] Адер был прекрасно принят императрицей и князем; на прощание Потемкин сделал ему подарок от имени Екатерины — перстень с ее портретом.[974]

Достигнув зенита своего могущества, Потемкин походил на медведя, загнанного в угол стаей собак. Зубов не переставал внушать императрице, что светлейший ведет себя недопустимо высокомерно и, более того, угрожает ее власти. «В сие время крылося какое-то тайное в сердце императрицы подозрение против сего фельдмаршала», — писал ЕР. Державин.[975] Светлейший повторял, что он со всех сторон окружен врагами. В Царском Селе, куца Екатерина перебралась на лето, Потемкин появлялся нечасто и ненадолго. В то самое время, когда решение вопроса об отношениях с Англией, Пруссией и Польшей становилось все более актуальным, дипломаты отмечали, что Екатерина сделалась холодна с Потемкиным. Как всегда, это обнадеживало его врагов.

Зубов не только чернил Потемкина в глазах Екатерины: ему удалось поссорить с Потемкиным Суворова, добившись для него, якобы по собственной инициативе, тех милостей, которые прежде предлагал Потемкин. «От имени императрицы» Зубов сказал Державину, чтобы тот не просил ни о чем светлейшего, но адресовался прямо к нему.

Державин обратил на себя внимание императрицы одой «Фелица», в которой представил в смешном виде генерал-прокурора Вяземского и самого Потемкина. При этом светлейший много лет покровительствовал Державину, защищая его от Вяземского и других недоброжелателей. Державин отплатил за покровительство поэтическими колкостями (знаменитый «Водопад», прославляющий Потемкина, написан уже после смерти князя Таврического). Зубов предложил Державину место секретаря императрицы; поэт принял предложение.

Когда Державин представил светлейшему свое «Описание торжества в доме князя Потемкина», тот разгневался так, что «с фуриею выскочил из своей спальни [...] и ускакал Бог знает куда».[976] Через несколько дней поэт снова явился к Потемкину, и светлейший принял его — хотя холодно, но спокойно и без гнева.

В периоды политической напряженности князь, одержимый тревогой, всегда вел себя экстравагантно. Державин и кое-кто из иностранных наблюдетелей, таких, как Деболи, утверждали, что он сошел с ума, намекая на последствия застарелого сифилиса, но никаких подтверждений этому у нас нет. Однажды, по словам Деболи, Потемкин приехал пьяный на вечер графини Пушкиной и «погладил ее по волосам». Та пригрозила выставить его, на что он отвечал, что непременно станет королем Польши. Эта история маловероятна. Кроме того, даже враги светлейшего говорили, что его любовные дела шли в эту пору успешно как никогда. «Женщины жаждали внимания князя Потемкина, — говорил его критик граф Ф.В. Ростопчин, — как мужчины жаждут чинов». Фокнер сообщал в Англию, что «Петербург бурлит рассказами о ссоре князя с одной женщиной, видимой склонности к другой и истинной привязанности к третьей».[977]

В рассказах о последних месяцах жизни Потемкина утверждается, что он уезжал из Петербурга в июле 1791 года побежденный Зубовым и отвергнутый Екатериной. Эти рассказы, некритически повторенные многими историками, не имеют ничего общего с действительностью.

Недруги Потемкина выдавали желаемое за действительное и находили логические связи между событиями, не связанными между собой. Так, когда 24 июня 1791 года в Царское Село прибыл граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, мечтавшие о падении Потемкина усмотрели в этом факте подтверждение своих желаний, ибо ни один из екатерининских вельмож, кроме Орлова, не мог равняться с Потемкиным военным и политическим престижем. Орлов хвастался, что когда он входит в дверь, Потемкин выходит в окно.[978] Однако, если сопоставить поведение Орлова с другими фактами, станет понятно, что даже если Орлов приехал по инициативе Зубова, на отношения Екатерины и Потемкина его появление не могло повлиять хотя бы потому, что отношения Екатерины с братом ее покойного фаворита были совсем иного рода, нежели отношения с Потемкиным. Поэтому неудивительно, что вопреки желаниям недругов светлейшего Екатерина сразу после приезда Орлова известила Потемкина. Когда же Орлов стал высказывать какие-то колкости в его адрес, она потребовала прекратить нападки «на ее верного друга» (сообщение Деболи[979]). Их внутренняя привязанность друг к другу остается той же, что была всегда. Потемкин жалуется на болезнь ногтей — она отвечает заботливыми записками; он посылает ей «пребогатую юбку» — она благодарит его за подарок. Очевидно, Екатерина очень хотела сгладить трения между супругом и своим нынешним возлюбленным, и поэтому в ее записках к Потемкину неоднократно передаются поклоны от Зубова.

Словом, нет смысла всерьез говорить о том, что Потемкин утратил свое влияние — влияние его оставалось не меньшим, чем прежде. Когда Фокнер наконец объявил, что Англия согласна на условия России, Потемкин взял дело в свои руки, даже не посоветовавшись с Екатериной, — что, как отмечал Деболи, очень разозлило русских министров. Скоро генералы Потемкина одержали ряд побед: 19 июня он сообщал, что Кутузов, выполняя его приказ, провел наступление на Бабадаг и разбил двадцать тысяч турок. 22 июня Гудович взял штурмом крепость Анапу и, среди 13 тысяч пленных, захватил героя Чечни Шейха Мансура.{97} «Вот ключ, отворивший двери к большим ударам, — сообщал князь императрице 2 июля, — теперь изволишь увидеть, как заревут в Азии». В тот же вечер императрица с небольшой свитой, включавшей братьев Зубовых, приехала из Петергофа в Петербург и обедала у Потемкина в его «доме в Конной гвардии» (так тогда назывался Таврический дворец).[980]

11 июля Очаковский кризис наконец был преодолен: представители Англии и Пруссии подписали ноту, в которой основанием для мира с Турцией — если турецкая сторона подпишет его немедленно — признавалась граница по Днестру; Очаков со степью между Бугом и Днестром отходил к России. В случае, если бы турки отказались подписывать соглашение, Россия сохраняла за собой право бороться за более выгодные условия. В тот же день в Петербург прискакали два курьера — один от Гудовича с сообщением о взятии крепости Суджук-Кале, другой — с донесением о том, что 30-тысячная русская армия перешла Дунай и 28 июня разбила при Мачине 80-тысячную армию великого визиря, и курьер от Гудовича о занятии крепости Суджук-Кале. «В один день, мой друг, два праздника, — писала Екатерина Потемкину, — да сверх того еще чудесные дела: принятие наших кондиций союзниками».[981]

Теперь все ждали реакции Потемкина на польскую конституцию. Словно неповоротливый, но устрашающий колосс, он медленно разворачивался в сторону Польши — с какими намерениями? Деболи уверял, что он собирается сделаться королем польским, организовав Конфедерацию или подняв казацкое восстание. Александра Браницкая желала, чтобы Потемкин был провозглашен наследником Станислава Августа. В польской столице уже несколько лет циркулировали слухи, предупреждающие, что Потемкин мечтает сделать наследниками трона детей Браницкой. Кипение страстей перемежалось комическими интерлюдиями: на каком-то вечере Потемкин сказал Деболи, что поляки так любят Порту, что даже носят турецкие шаровары.

Потемкин разрывался между необходимостью скакать на юг, чтобы возглавить переговоры с оттоманами, и сознанием, что, как бы ни были тяжелы для него нападки Зубова, он не может оставить столицу, пока они с Екатериной не выработают единую политику по отношению к Польше. Екатерина настаивала на том, чтобы он скорее занялся мирным соглашением. У Потемкина же тем временем появились новые — личные — причины для того, чтобы оставаться в Петербурге. Он снова влюбился.

Продолжала ли императрица, сама занятая Зубовым, ревновать Потемкина, или она устала от его демонстративного разврата? Как бы то ни было, когда князь предложил назначить в инспекцию, созданную для борьбы со злоупотреблениями в армии, совершенно пустого человека, князя Михаила Андреевича Голицына, она, зная причину этого назначения —- роман Потемкина с женой Голицына, резко выговаривала ему: «Он тебе честь в армии не принесет [...Щозволь сказать, что рожа жены его, какова ни есть, не стоит того, чтоб ты себя обременял таким человеком, который в короткое время тебе будет в тягость. Тут же не возьмешь ничего, саг madame est charmante, mais on ne gagne pas la moindre chose en lui faisant la cour{98}». Всему Петербургу было известно, что, наскучив прекрасной гречанкой, светлейший занялся Прасковьей Голицыной (урожденной Шуваловой). «Вечно мятущаяся», писавшая повести на французском языке, она стала его последней страстью. Однако родственники Прасковьи Андреевны ревностно защищали ее добродетель. Екатерина предупреждала Потемкина: «Извини меня, ежели скажу, что и муж и жена тебя обманывают». Она умоляла его скорее отправляться на юг: «Faites la Paix, apres quoi Vous viendrez ici Vous amuser tant qu’il Vous plaira{99} [...] Письмо же сие издери по прочтении». Но князь сохранил это письмо, самое едкое из всех посланий Екатерины{100}.[982]

Вспышка раздражения Екатерины знаменовала, как и обычно, окончание их ссоры. Только что, 18 июля, она подписала новый рескрипт Потемкину, который закреплял достигнутое ими согласие и означал, что светлейшему пора уезжать на юг. Русские, польские и западные историки спорят о смысле этого документа уже двести лет. Главным противоречием кажется несовместимость предоставленных князю огромных полномочий с прочно утвердившимся убеждением, что к этому времени он потерял свое влияние. Легенда гласит, что Потемкин «не мог снести мысли о своей опале», когда «узнал, что Платон Зубов, по всей видимости, получил безраздельную власть над разумом Екатерины». Эту версию враги светлейшего сообщали иностранцам, приезжавшим в Петербург после смерти Потемкина.[983] Раз Екатерина II Зубов были готовы сместить князя Таврического — как, в самом деле, она могла поручить ему решать, мириться или воевать с турками и поляками? Значит, заключали исследователи последних дней Потемкина, Екатерина подписала рескрипт для видимости, чтобы избавиться от него. Эта точка зрения базируется на обратной исторической перспективе, а не на фактах.[984]

В июле 1791 года даже недруги Потемкина поняли, что он уезжает из Петербурга победителем. «Ему так доверяют, — информировал английский посланник Уитворт свое министерство, — что он имеет теперь полную свободу решать», заключать мир с Турцией или продолжать войну. Что же касается козней Зубова, «то нет никакой вероятности, что они увенчаются успехом — так велика благосклонность к Потемкину императрицы».[985] Спустя много лет Зубов признавался, что так и не смог устранить Потемкина со своего пути: «А устранить было необходимо, потому что императрица всегда сама шла навстречу его желаниям и просто боялась его, будто взыскательного супруга. Меня она только любила и часто указывала на Потемкина, чтоб я брал с него пример».[986]

Как только мы поймем, что Потемкин был очень и очень далек от падения, станет ясно, что рескрипт 18 июля стал его триумфом, с лихвой компенсировавшим все неудачи в борьбе против Зубова. После подписания мира с Турцией Потемкин был бы свободен в осуществлении своих дальнейших планов; он мог начинать войну с Польшей и даже принимать решения о форме польской конституции. При этом, конечно, он стал бы согласовывать детали с Потоцким — дело должно было выглядеть так, будто поляки сами обратились к России за помощью. Рескрипт означал, что Потемкин убедил императрицу: осуществление его планов может подчинить поляков, не доводя Польшу до раздела. Однако Екатерина сочла необходимым уточнить, что, если замысел князя не удастся, раздел остается единственным выходом из положения.[987]

В последний вечер в Петербурге светлейший обедал у своей племянницы Татьяны Энгельгардт. В числе гостей находилась графиня Головина. Она считала светлейшего самым безнравственным человеком столицы, но в этот раз ему удалось тронуть даже ее: Потемкин говорил, что скоро умрет.

24 июля 1791 года в 4 часа утра Потемкин выехал из Царского Села. Вослед ему Екатерина послала записку, исполненную теплотой их прежней любви. «Прощайте, друг мой, — заканчивала она. — Целую вас». Больше они не увиделись никогда.[988]

33. ПОСЛЕДНИЙ ПЕРЕЕЗД

Скидайте шаль вы алу,

Стирайте красоту,

Привез печаль не молу,

Оденьтесь в черноту.

Ваш дядюшка скончался,

В степи и на плаще;

Он с нами навечно расстался,

Вам жить велел еще.

Солдатская песня

В Могилеве светлейшего приветствовал звон колоколов и пушечный салют. Чиновники, дворяне из самых отдаленных уголков губернии, дамы в лучших своих нарядах ожидали его у губернаторского дома.

Как только экипаж остановился, все бросились к нему, но князь Таврический, в летнем халате, покрытый пылью, прошел в дом, ни на кого не взглянув. Вечером, за обедом, он пригласил польского патриота Михаила Огинского присоединиться к своей свите и удостоил беседы — о Голландии, «которую он знал так, словно прожил там всю жизнь, об Англии, о правительстве, обычаях и нравах которых ему известно решительно все», о музыке и живописи, «прибавив, что англичанам незнакомо ни то, ни другое». Перейдя к обсуждению военного искусства, Потемкин объявил, что ключ к победе — это умение нарушать правила: «Стратегом нужно родиться».[989]

Когда Потемкин подъезжал к Молдавии, князь Репнин уже вел переговоры с великим визирем в Галаце. Потемкин радостно сообщил Екатерине, что 24 июля подписаны прелиминарии, — но 31-го, когда ему оставался всего день пути, Репнин согласился на перемирие. Рассказывали, что Потемкин был в ярости на Репнина, укравшего его триумф. «Как, — сказал он ему, — будучи ничтожным учеником Мартэна [...], осмелился ты в мое отсутствие предпринять такие действия? Кто приказывал тебе так поступать?» — сообщает один из мемуаристов. Репнин был масоном-мартинистом, племянником Н.И. Панина, и входил в ближайшее окружение великого князя. Несмотря на это, он стал деятельным помощником Потемкина. «Библия объединяет их», — иронически объяснял де Линь.[990] Но в этот раз Репнин, заверенный письмами из Петербурга в том, что Зубов защитит его от неудовольствия Потемкина, решил действовать без согласования со светлейшим и допустил серьезную ошибку.