А.И. Овчаренко, заведующий сектором Института мировой литературы имени А.М. Горького Академии наук СССР, доктор филологических наук, профессор Место «Тихого Дона» в литературе современной эпохи
А.И. Овчаренко, заведующий сектором Института мировой литературы имени А.М. Горького Академии наук СССР, доктор филологических наук, профессор
Место «Тихого Дона» в литературе современной эпохи
Вместо общепринятого доклада, написанного с привлечением всего арсенала научной терминологии, хочу предложить вашему вниманию, так сказать, систематизированные размышления о Шолохове, его подвиге в литературе. По чистой случайности свои размышления о богатыре с Дона мне довелось соединять воедино на берегу другой великой реки – Волги, где родился другой титан советской литературы – Горький. Поэтому все, что скажу сегодня о «Тихом Доне», будет находиться во всесторонней, хотя и глубоко внутренней соотнесенности прежде всего с творчеством Горького. Разумеется, не одного его, а и великих его предшественников.
Говорить о месте «Тихого Дона» в современном мировом литературном процессе, в литературе XX столетия – значит говорить о мировом значении творчества Шолохова и советской литературы в целом. Что бы ни утверждали противники и оппоненты литературы социалистического реализма, в решающем историческом состязании художественных тенденций, в притяжениях и отталкиваниях разных литератур она прочно удерживает за собой первенство, в громадной степени благодаря тому, что у колыбели ее стоят такие титаны, как Горький, Шолохов, Маяковский, а в активе ее – «Жизнь Клима Самгина», «Хорошо!», «Хождение по мукам» и несравнимый даже с ними «Тихий Дон» Шолохова.
Все решительнее уточняя критерии, советские ученые с большей уверенностью, чем то было три или четыре десятилетия назад, говорят, что Шолохов художественно поднял нашу эпоху, эпоху социалистической революции, на недосягаемую высоту, что «Тихим Доном» он помогает народам мира осознавать социалистическую революцию как ни с чем не сравнимый шаг вперед в художественном развитии человечества. Правильный взгляд на «Тихий Дон» вырабатывается в беспрерывных спорах, приобретших после выхода первых же двух книг его международный резонанс и размах. К этому взгляду литературных критиков и ученых с редкостным упорством и настойчивостью подталкивают объединенными усилиями читатели всех стран. В широко используемой специалистами книге Константина Приймы «Тихий Дон» сражается», среди тысячи интересных фактов, есть один, не дающий мне покоя в особенности. В июне 1934 года известный американский издатель Альфред А. Кнопф выпустил в свет в одном томе первую и вторую книги «Тихого Дона». На суперобложке крупным шрифтом были набраны слова о «Тихом Доне»: «Его можно сравнить только с «Войной и миром» Толстого», и – чуть ниже: «Максим Горький». Много сил отдал я тому, чтобы узнать, где и когда произнес или написал М. Горький эту фразу. Пока что бесспорного источника отыскать не удалось. Но, зная все, что когда-либо М. Горький говорил или писал о М. Шолохове, не сомневаюсь в точности смысла, вложенного в приведенные слова. Неспроста они были подхвачены многими объективными литературными критиками, откликнувшимися на появление великого романа эпохи. И неспроста отвергались большинством идеологических противников социализма и социалистической литературы. В тех же Соединенных Штатах Америки делалось все, чтобы дезавуировать масштабы и критерии, от имени М. Горького предложенные для определения «Тихого Дона». Назвав свою статью о романе «Гигантская фреска жизни в советском царстве», поэтесса Бабета Дейч поспешила, кроме спрятанного в самом заголовке ограничения («фреска»), внести и еще несколько других. Одно из них формулировалось так: «Широкому полотну Шолохова о донских казаках не хватает гуманизма Л. Толстого». Критик Марк В. Доррен вообще решил пресечь споры на столь высоком уровне, озаглавив свою статью: «Ни Гоголь, ни Толстой». Собственно говоря, дальше этих, продиктованных далекими от литературы и эстетики соображениями, «концепций» не пошли в истолковании «Тихого Дона» ни М. Слоним, ни Э. Мучник, ни другие американские «советологи».
Между тем масштабы и критерии, предложенные от имени М. Горького для определения места и значения «Тихого Дона» в литературе, явились, так сказать, итогом коллективной мудрости. Ощутив по первому же тому «Тихого Дона» талантливость М. Шолохова, лидер советской литературы так же, как большинство советских критиков, не сразу догадался о подлинной силе и мощи дарования нового романиста. Лишь после прочтения третьей книги «Тихого Дона» (1931 год) он сказал: «Настоящая литература», но и на этот раз все еще не оценил книгу в полную силу, отнеся ее к «областной литературе», сделав несколько спорных замечаний о ней в письме А. Фадееву. Полагаю, что М. Горького связывали тут его сложные взаимоотношения с крестьянством, играющим исключительную роль в творчестве М. Шолохова. Вместе с тем, повторяю, он назвал третий том здесь «произведением высокого достоинства», а о писателе сказал: «Шолохов – очень даровит, из него может выработаться отличнейший литератор, с этим надобно считаться». Заново перечитав три книги «Тихого Дона» в 1933 году и прослушав «Поднятую целину» в чтении автора, М. Горький сделал еще один шаг в постижении М. Шолохова, сказав ему: «Правда!.. Правда прекрасная и жестокая: вот в чем сила и красота и «Тихого Дона», и новой вашей книги». А незадолго до смерти, настойчиво осуждая торопливость, небрежность, проявляемые в работе некоторыми писателями, М. Горький сказал посетившим его руководителям ЦК ВЛКСМ: «Но не все у нас плохо. Вот «Тихий Дон» – это уже настоящая вещь».
Останавливаюсь на отношении М. Горького к М. Шолохову так подробно потому, что наши ученые ныне стыдливо замалчивают один из существенных просчетов советской критики и литературоведения: если великий М. Горький не боялся уточнять свой взгляд на молодого, хорошо росшего писателя, то литературные критики и литературоведы (за исключением А. Луначарского) не спешили с этим. Не буду вспоминать споры о том, куда течет тихий Дон. Приведу мало кому известный пример. В 1932 году М. Горькому пришлось протестовать против недооценки «Поднятой целины» критиками Г. Васильковским и Г. Лебедевым, против их необоснованных упреков автору. При чтении статей, опубликованных в сборнике «Советская литература на новом этане», он решительно отверг утверждение Г. Васильковского, будто М. Шолохов в «Поднятой целине» «создал неверную, искусственную ситуацию с письмом товарища Сталина, чтобы проскочить мимо волнений, которые имели место в начале коллективизации». В статье Г. Лебедева возражение М. Горького вызвал двусмысленный комментарий критика к словам Давыдова: «Для вас же делаем. А вы меня же убиваете». Критик писал: «Это именно так, и в этом величайшая, если хотите, трагедия события. Умный читатель поймет ее, если захочет понять, но не почувствует». Подчеркнув последнюю фразу волнистой чертой, что у М. Горького означало решительное несогласие, неприятие, он написал на полях книги: «Почему? Как это известно автору?» А ниже подчеркнул прямой чертой слова о том, что «Поднятая целина» «по праву получила высокую оценку со стороны читателей и нашей печати…»[51].
Удивительно не то, что не все и не сразу оценили в полную силу талант М. Шолохова, постигли самое существо его произведений. Удивительно то, что, связанные спорами, которые вспыхнули полвека тому назад, мы все еще продолжаем их, вместо того чтобы заново, теперь уже в единстве ретроспектив и перспектив художественного развития человечества, перечитать «Тихий Дон», опираясь на все лучшее, что было открыто в романе-эпопее ее самыми внимательными читателями, критиками, исследователями. Мы продолжаем спорить о том, прав или не прав был А. Толстой, соглашаясь в лучшем случае назвать «Тихий Дон» казачьей эпопеей, несмотря на то что он сам в 1942 году пересмотрел эту свою характеристику. По давнишнему почину берем «Тихий Дон» в одном ряду с произведениями Эриха Марии Ремарка «На Западном фронте без перемен», Ричарда Олдингтона «Смерть героя», Эрнеста Хемингуэя «Прощай, оружие!» и доказываем, что наш писатель и его герой знали больше, видели дальше и пришли к выводу, что «в борьбе миров третьего пути не дано». Более десяти лет назад один из наиболее вдумчивых исследователей «Тихого Дона» писал: «Советское литературоведение уделило очень большое внимание выяснению социально-исторической сущности трагедии Григория Мелехова, и споров по этому поводу было более чем достаточно, поскольку концепций трагического в образе Григория оказалось по количеству столько же, сколько было исследователей, занимавшихся данным вопросом. Нет ничего удивительного поэтому в том, что спорящие стороны пока еще не пришли к соглашению в трактовке проблемы трагического в «Тихом Доне». Ведь можно доказывать и далее, что в образе Григория Мелехова Шолохов типизирует колебания середняка в нашей революции, но середняка с очень индивидуальной судьбой. Легко подпирается частоколом надлежащих цитат и тезисов том, что в образе Григория раскрывается социально-историческое заблуждение мелкой буржуазии. Столь же доказательно по внешности звучит и формула отщепенчества Григория от народа, хотя в этом случае остается неясным – от какого же народа он «отщепился»? Зафиксированы в нашей критике и другие точки зрения по тому же вопросу о сущности трагического в «Тихом Доне». В процессе этих споров раскрывались и осмысливались все новые и новые стороны богатейшего идейного содержания «Тихого Дона», дискуссии были весьма полезны, и разговор в этой плоскости должен быть продолжен. К сожалению, увлеченные полемикой по вопросу о социально-исторической сущности трагедии Григория Мелехова, мы как-то невольно отодвинули в сторону анализ данного образа как совокупности определениях психологических особенностей, образующих сущность эпико-трагического характера Григория Мелехова как эстетического явления»[52].
Соответственно в сторону отодвинулось изучение и подлинного значения «Тихого Дона» – его общенационального и общечеловеческого значения. Нельзя же в самом деле непреходящий исторический смысл романа-эпопеи «Тихий Дон» сводить только к тому, что «в казачестве, поставленном в исключительные условия, писатель обнаружил те же самые процессы, которые характерны для русского (и не только русского!) крестьянства в целом»[53].
Сотни читательских голосов, звучащих со страниц книги, из предисловия к которому взята только что приведенная цитата, подсказывают возможность более оптимального и, как кажется, более верного решения проблемы. Проявляя некоторую непоследовательность, сам же профессор В. Архипов обращал наше внимание на масштабы и критерии, с которыми предлагают подходить к «Тихому Дону» рабочие-революционеры, рядовые строители социализма в нашей стране, наиболее объективные зарубежные писатели и ученые. Он приводил проницательные слова французского матроса-коммуниста Андрэ Марселя: «Именно у вас родился Шолохов, который дал миру «Тихий Дон» – красную «Илиаду»…» Это было сказано задолго до того, как увидело свет окончание повествования. А почти сорок лет спустя выдающийся югославский ученый Братко Крефт, ничего не зная о только что приведенном отзыве, назвал «Тихий Дон» русской «Илиадой», «книгой, вобравшей в себя все героическое величие человека в революции, горькую трагику отдельных людских судеб»[54].
Спору нет, «Тихий Дон» создавался в ожесточенных дискуссиях, в атмосфере напряженнейших художественных исканий, характерных для советской литературы 1920–1930 годов. Неспорно и то, что, кроме мощного таланта, успех писателя обеспечивался беспримерным знанием того, о чем он писал. Но не последнюю роль в успехе сыграли, быть может, чутьем, но, тем не менее, безошибочно выбранные традиции, на которые опирался создатель красной «Илиады». В разгар всякого рода «ниспровержений» М. Шолохов раз и навсегда определил себе в качестве ориентиров Шекспира, Толстого, Чехова, Горького. Он охотно учился также у любимых им с отроческих лет скандинавских писателей, а среди современников особенно внимательно присматривался к творчеству А. Серафимовича, С. Сергеева-Ценского, Э. Хемингуэя, Э. Колдуэлла.
Всеми уважаемый мой друг П.С. Балашов, встречавшийся с М.А. Шолоховым и до войны и в годы войны, рассказывал, что писатель не раз поражал его, знатока английской и американской литератур, большой осведомленностью в новинках иностранной литературы; М. Шолохову нравились некоторые новеллы американских писателей Колдуэлла и Хемингуэя, и он всегда спрашивал, что они написали нового; иногда высказывал критические замечания, но ценил этих писателей высоко. «Да, Хемингуэй пишет очень сильно! – говорил Шолохов. – Но иногда в некоторых вещах ему чего-то недостает». В другой раз П.С. Балашов вспоминал, что в годы войны как-то увидел в полевой сумке М. Шолохова томик Шекспира и спросил: «Почему Шекспир?» На что писатель ответил: «Он неподражаем по своей силе и глубине, по своему драматизму, столкновению сильных и глубоких страстей и характеров. Он поэтичен и очарователен. Его надо читать и читать».
Некоторые критики, догадавшись о любви М. Шолохова к классикам и некоторым современникам, поспешили после выхода в свет первых томов «Тихого Дона» обвинить его в подражании, эпигонстве, рабском ученичестве. И только по прошествии значительного времени обнаружили, что во «взаимоотношениях» М. Шолохова как с предшественниками, так и с современниками, даже с М. Горьким, элемент притяжения не уступал по силе элементу отталкивания.
Сразу же заявив себя приверженцем «чистокровного реализма», М. Шолохов сумел в «Тихом Доне» добиться на новой философско-эстетической основе масштабности, рельефности, пластичности изображения, не уступающих толстовским, напряженности духовных исканий отдельных героев и всего народа, выдерживающих сравнение с героями Достоевского, реалистической точности изображения, которая сделала бы честь Чехову, выразительности речевых характеристик, достойных Горького. Первые внимательные читатели (особенно зарубежные), уловив это, выражали свои наблюдения с предельной простотой: «Ученик Толстого», «Ученик Горького»… Но по мере углубления его творчества все чаще прибегали к уточнениям. Во всяком случае, уже в 1929 году венгр Бела Иллеш выступил со статьей, озаглавленной «Новый Толстой в русской литературе», а шесть лет спустя другой венгр написал, что в «Тихом Доне» народ нарисован с толстовской силой». О толстовской традиции в «Тихом Доне» и ее обновлении на новой идейно-нравственной основе писал в 1935 году Р. Роллан: «Те же широкие полотна, где выступают целые пласты человечества в окружении природы, тот же объективный взгляд, широкий кругозор, который отражает, не искажая…»
Сначала робко, затем все решительнее читатели и исследователи говорят о том, что та или иная черта «Тихого Дона» выдерживает сравнение с «Войной и миром». Вот строки из консервативной датской газеты, опубликованные в 1932 году: «По поэтичности «Тихий Дон» Шолохова можно сравнить с исландскими сагами и романом «Война и мир» Толстого». «Он, – писала в 1931 году чешская буржуазная газета о Шолохове, – своим могучим сельским колоритом приближается к школе Толстого…» Рецензент из югославского «Савременика» писал в 1936 году: «Шолохов настолько могучий и динамический талант, что даже Л. Толстой мог бы принять некоторые черты его творчества».
Через такие характеристики, как «грандиозный роман», «могучий эпос», «колоссальное творение», мысль читателей и исследователей поднимается на более высокую ступень. В 1942 году шведская газета «Социал-демократен» утверждала: «В будущем замечательное творение Шолохова займет место рядом с романом Толстого «Война и мир». Издательство «Наука-ся» (японское) на суперобложке романа помещает уже от себя в 1950 году безапелляционную фразу: «Тихий Дон» Шолохова можно сравнить только с «Войной и миром» Толстого». Норвежская газета – в 1956 году: «В «Тихом Доне» шолоховская кисть и полотно так же мощны, как у Л. Толстого».
Тут дело не только в самих этих отзывах. Дело в том, что углубляется постижение произведения, в результате чего от определения его как самого значительного произведения русской советской литературы читатели и ученые поднимаются к определению: «самое значительное произведение европейской литературы XX века» и – еще выше – «самое значительное произведение XX века». «Роман «Тихий Дон», – заявляет финский профессор, – воистину велик и по своим масштабам, и по своему значению. Безусловно, его можно отнести к тем значительным романам, которые когда-либо были созданы». Одновременно, рядом с определениями «казачий эпос», «фреска казачьей жизни», появляются определения «эпос революции», «эпопея русского народа на крутом историческом повороте», «народная эпопея». В славянских странах все смелее говорят, что «самое важное в шолоховском искусстве – выявление и показ глубоких славянских чувств». А рабочая шведская газета «Арбетербладе» еще в
1931 году, после появления перевода второго тома «Тихого Дона», заметила: «Оригинально здесь то, что новая книга посвящена массам и это уже эпос о революции, а не об отдельных героях».
Так был открыт главный герой «Тихого Дона», а с ним и путь к установлению подлинного места и значения романа в мировой литературе. Оно, это осознание, позволило распахнуть двери в сокровенную сущность героев, созданных М. Шолоховым, рассмотреть порой очень неожиданные, но неотразимо убедительные проявления общечеловеческого в самых социальных чертах героев. Возникли новые концепции и главного героя – народа, и главного персонажа – Григория Мелехова. Общий смысл их в одной из новейших работ формулируется так: «Тему народа в революции затрагивали многие писатели, среди них – В. Гюго («93-й год»), О. Бальзак («Шуаны»). Ближе других к М. Шолохову в разработке ее, естественно, находится М. Горький. В пьесах «Егор Булычов и другие» и «Достигаев и другие», в романах «Дело Артамоновых» и «Жизнь
Клима Самгииа» он художественно запечатлел неотвратимость и закономерность движения многомиллионных масс России к социалистической революции. Но преждевременная смерть помешала ему написать заключительную часть романа-эпопеи «Жизнь Клима Самгина», в которой мы должны были увидеть народ непосредственно в революции.
В «Тихом Доне» и «Поднятой целине» Михаил Шолохов сумел дать такое изображение, скорректированное победоносным ходом Октября, диктующим новые измерения, идет ли речь об отдельном человеке или народе в целом, о революции или истории, о любви или смерти. В мировой литературе народ никогда не выступал таким сложным, противоречивым, бесконечно разнообразным во всех его составляющих, каким он выступает в «Тихом Доне» и «Поднятой целине». Это тем важнее подчеркнуть, что писатель раскрывает тему народа на примере жизни «привилегированного сословия» – казаков. Он начинает свое повествование в «Тихом Доне» с того, что отбрасывает, развеивает легенду о монолитности казачества: нет просто «донских казаков», а есть «богатые», «справные» и «маломочные», «голытьба». И это позволяет затем Михаилу Шолохову подняться от изображения казачества к раскрытию процессов, характерных для всех наших народов, для жизни в целом. Перед нами сама жизнь народа, удивительно простая, безумно сложная, но, кажется, совершенно свободная в своей жизненной рельефности и убедительности (что первым отметил еще А. Серафимович) от каких-либо литературных форм ее выражения»[55].
Художественная логика развития центрального героя в «Тихом Доне» – народа – утверждает неизбежность диктуемой всем ходом вещей победы социалистической революции в России, неотвратимость и неодолимость ее. Она неуязвима под градом труднейших вопросов, которые возникают у самых напряженных умов, принадлежащих к слоям общества самым разным, но не желающим рвать связей с народом. Видный венгерский ученый утверждал, что Октябрь вызвал в литературе достойное эхо. Самыми крупными примерами его он считал «Егора Булычова» и «Жизнь Клима Самгина» М. Горького, «Тихий Дон» М. Шолохова, «Педагогическую поэму» А. Макаренко. «Эти вершины поднимаются над множеством хороших произведений», – констатировал он и так характеризовал роман-эпопею М. Шолохова: «Тихий Дон» выделяется из общего ряда даже этой литературы неотразимой мощью повествования, льющегося, как большой поток. Это эпос о размежевании крестьян Дона со старым миром царизма и падении последнего, эпос о боях не на жизнь, а на смерть между старым и новым. Произведение доказывает, что альтернативы Октября реальны для каждого человека, что социальные противоречия проникают в частную жизнь людей, превращают их души в поле битвы. Это книга глубоко правдивая как в психологическом анализе, так и в описании судеб людей, через судьбы индивидуумов видятся общие классовые проблемы, а решения классов становятся судьбами современных индивидуумов». «За» и «против» многих крестьян в их отношении к пролетарской революции воплощены в душе Григория Мелехова. Сконцентрировавшись в его душе и судьбе, все эти тенденции исчерпывают себя в своем противоборстве, и человек наконец находит себя перед лицом неостановимого процесса преобразования. Старое не может больше возвратиться, однако новое еще далеко не созрело, его нужно еще растить»[56].
Справедливо писал уже упоминавшийся выше советский исследователь И. Ермаков, что, к сожалению, критики и литературоведы долгое время судили «Тихий Дон» и Григория Мелехова по всем законам и статьям, кроме… кроме главных законов эпического искусства. А это единственные законы, применимые к произведению М. Шолохова. Только они позволяют по-настоящему понять, что «Тихий Дон» – книга, рассказывающая, говоря словами самого автора, о «колоссальных сдвигах в быту, жизни и человеческой психологии, которые произошли в результате войны и революции». Это относится и к главному герою романа-эпопеи – народу и ко всем его составляющим, не исключая Григория Мелехова и Аксиньи Астаховой. Отличающие их чувства гордости, упрямства, бесстрашия перед трудностями судьбы питает новая атмосфера сначала предгрозья в России, а потом и самой грозы, незаметно, но неотвратимо действующая на все и всех, как то убедительно показала на примере четвертой книги «Тихого Дона» Л. Киселева в отличной статье «Правда художественная – правда историческая».
Любовь Григория и Аксиньи – окно в нетронутые богатства, внутренние богатства простых людей, отнюдь не ограничивающиеся только чувством любви. Революция медленно, но неизбежно пробуждает и обогащает их. И мы не можем, не имеем права не учитывать этого обстоятельства, определяя общий знаменатель всех драм и трагедий, разыгрывающихся на страницах «Тихого Дона», так же как вынуждены были в длительном споре с читателем, отказывавшимся пожертвовать Григорием Мелеховым в угоду нашим концепциям, пойти на уступки и, как кажется, дать более верное толкование не укладывающегося ни в какие наши построения образа. Ныне все большее распространение получает мысль о том, что в образе Григория Мелехова писателю удалось с неотразимой силой раскрыть самое существо тех бесчисленных переметов, величайших колебаний (сопровождающихся духовными, нравственными исканиями невиданной силы), что неизбежно свойственны в гражданскую войну, шире – в эпоху перехода от капитализма к социализму не одному лишь среднему слою крестьянства, но и другим слоям народа, не исключая части беспартийных пролетариев, и одновременно выявить, показать все те pro и contra, какие только могли быть выдвинуты недюжинным человеком из низов в его споре с революцией, утверждая конечное торжество революции в этом споре.
Как отмечает профессор А. Метченко, писателю удалось превратить Григория Мелехова в тип эпохи: «В нем видят не только отражение судеб крестьянства, но и других социальных слоев, поставленных историей перед проблемой выбора пути»[57]. Как бы конкретизируя эту мысль, академик М. Храпченко пишет: «Образ Мелехова с его большими противоречиями соотносится сейчас не только с сознанием, стремлениями крестьянства в капиталистических и развивающихся странах, но и с сознанием демократических слоев города, которые в наши дни в разных странах тяготеют к передовым, революционным силам общества и в то же время часто испытывают колебания. С известным основанием можно сказать, что это относится и к определенным слоям рабочего класса в капиталистических странах. И здесь образ Григория Мелехова позволяет немало понять в сложном переплетении различных стремлений и умонастроений»[58].
Вслед за читателями все настойчивее в последнее время исследователи обращаются к вопросу о судьбе Григория Мелехова на том этапе его жизненного пути, который находится за пределами романа. Как-то известный советский поэт В. Фирсов, читая наизусть финал «Тихого Дона», спросил: «Неужели в последней фразе вы не ощущаете трагического приговора, который вынесет Григорию, вернувшемуся в хутор, Кошевой?» Ю. Бондарев, выступая на одной из конференций, тоже в последней фразе («Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром») сделал ударение на словах «все» и «пока еще». Но в другой раз он ощутил в этой фразе и более значительный смысл: «Последняя великолепная в своей полноте мысли и чувств фраза романа – это как бы завершение великой человеческой симфонии: в ней конец и начало жизни, утрата и надежда, скорбь и тихая радость, в ней ощущение после длительной болезни, вызывающее ужас восторга и потрясения правдой»[59].
Неоспоримо прав был М. Горький, говоря, что в разгар революции, наряду с вопросом: кто – кого? – главным остается вопрос: с кем ты? В сущности, это тот же вопрос, но иначе сформулированный. И он не снимает ряда других, не менее важных вопросов, приобретающих все большую актуальность по мере того, как революция побеждает. Один из них можно выразить словами: с чем ты? С чем ты выходишь из битвы? По отношению к Григорию Мелехову он детализируется – с жаждой мести? С полным разочарованием в самом себе, в собственной стране, в своем народе? С ненавистью к победителям? С мечтой о реванше? С надеждой подставить ножку победителям на крутом повороте в будущем? На эти вопросы и отвечает Григорий Мелехов, как всегда – практически, когда добровольно, не дожидаясь предстоящего декрета об амнистии (т. е. не прося снисхождения за свои грехи), возвращается к людям, к своему народу, сам себя разоружая: «Григорий бросил в воду винтовку, наган, потом высыпал патроны и тщательно вытер руки о полу шинели». В жизни у него не осталось ничего, кроме Мишатки. Но и на краю пропасти он не отшатывается от народа, не злобствует за то, что тот говорит ему в глаза: «Сбился со своего шляху», требует: «Пора кончать!» Не проклинает, а тянется к народу, прислушивается к его наставлениям, думам, чаяниям. Народ не желает больше кровопролития, хочет держаться не за винтовки, а за чапиги плугов. Но ведь и Григорий Мелехов, проходя сквозь огненные ураганы революции и контрреволюции, бережет в суровых глазах застенчивую радость труда. Работа на родной земле, рядом с честными соседями всегда остается для него желанной и святой. Она – у него в крови. И именно это, наряду с органическим чувством человеческого достоинства, твердостью характера, мужеством, неуклончивостью, умением смотреть прямо в глаза судьбе, идти навстречу ей, наряду со всем, что сам писатель назвал «этим очарованием человека» в Григории Мелехове, могло бы связать его с новым миром, когда этот мир начинает раскрываться в самом главном – в творчестве, в созидании.
Тут невольно возникает одна многозначительная аналогия. Преодолев эгоизм, тщеславие, честолюбие, преодолев индивидуализм, увидев цель и смысл жизни в служении народу, Андрей Болконский наконец-то обнаруживает над собой «высокое, справедливое и доброе небо». Оно помогает ему окончательно укрепиться в найденном решении «вопроса вопросов». Один на один с небом, с ночным небом остается в последнюю минуту и герой романа «На шхерах» Августа Стриндберга. Доктор Борг потерял все, разочаровался во всем. Он бежит от людей, покидает землю, плывет навстречу звезде Бэта в созвездии Геркулеса, а вокруг него – море, море, то ли источник жизни, то ли враг ее, или то и другое вместе. Григорий Мелехов в последнюю нашу встречу с ним тоже стоит один на один с небом, более того, «со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром». Но, повторяю, он не уходит, как Борг, от людей, а, несмотря ни на что, тянется к ним. Он вглядывается в родной хутор, долго смотрит «на родной двор, бледнея от радостного волнения». Он на руках держит сына. И это роднит «его с землей и со всем… миром». Конец ли это или, как посчитал однажды Ю. Бондарев, «и начало жизни»?
В четвертом томе итальянского «Универсального словаря современной литературы» (Милан, 1960) напечатано: «Тихий Дон»… без сомнения, является не только шедевром Шолохова, но также и самым значительным произведением русской литературы XX века». А далее утверждается нечто более оригинальное, а именно что в заключительном томе романа-эпопеи звучит «исключительной тонкости мотив» о «новой силе в обществе, которая способна ассимилировать могучую социальную категорию людей, включая и казацкое бунтарство», и что в «Тихом Доне» сквозь кризис души Григория Мелехова видно, как дух казацкого бунтарства покоряется и в людях рождается уверенность за будущее мира.
Уже написано немало и будет еще больше написано о бескомпромиссной правде жизни, как она изображается М. Шолоховым, о том, что писатель видит жизнь во всей суровости ее, изображает со всеми противоречиями. Кто-то даже назвал его реализм свирепым. Все это будет правильным при одной непременной оговорке: чем суровее в наш суровый век относится к человеку жизнь, тем нежнее к нему писатель. Он нежен уже в том, что никогда не впадает ни в жалостливость, ни в сентиментальность, любит человека за его внутреннюю стойкость, способность в самых свирепых обстоятельствах сохранить чувство человеческого достоинства.
Перечитывая роман Шолохова, Ю. Бондарев сказал: «Тихий Дон» – лицо времени. Роман этот родствен великим эпопеям – «Илиаде» Гомера, «Войне и миру» Толстого…» В отличие от благодарных читателей «Тихого Дона» и писателей, знающих основные вехи художественного прогресса, мы, литературоведы, и сегодня проявляем мудрую неторопливость. Не возражая против рассмотрения «Тихого Дона» в сравнении с «Илиадой», «Гамлетом», «Братьями Карамазовыми», «Войной и миром», «Жизнью Клима Самгина», мы вместе с тем предпочитаем быть предельно лаконичными. Думается, однако, что приспело время для преодоления оцепеняющей нас робости. Пора сказать ясно, прямо: «В истории художественного развития человечества «Тихий Дон», наряду с «Жизнью Клима Самгина», не просто «шаг вперед», а что он находится со своей эпохой в таком же соотношении, в каком с предыдущими эпохами находятся «Илиада», «Дон Кихот», «Гамлет», «Фауст», «Человеческая комедия». В нем своеобразно проявился тот беспримерный творческий потенциал, с каким русский народ увлекал все человечество на новый путь. И он не обещал, что этот путь будет легким».
Расставание с прошлым сопровождается как обретениями, так и утратами. Вступление в новый мир не каждому дается легко. И в этом плане у «Тихого Дона» есть много общего с удивительными творениями Шекспира, начиная с присущей нм трагедийности. Многими причинами ученые объясняют трагизм, пронизывающий творчество английского классика. Говорят они и о том, что Шекспир, так все, как его великие предшественники, органически ощущал наличие в самой правде элементов трагизма (по крайней мере, в мире социально неоднородном); сам факт приближения к подлинному существу правды и истины придавал творениям великого драматурга трагическую окраску. Ученые объясняют трагизм пьес Шекспира и его ощущением, что новое не менее противоречиво, нежели старое, а в старом не все плохо, отчего и разлом его бывает трагичен. Как бы ни было, а человечество чем дольше живет, тем большие глубины обнаруживает в творчестве Шекспира. Аналогично восприятие новыми поколениями «Тихого Дона».
С творчеством Шекспира роман сближает и величие народа, который не может походя отбросить все прошлое. Ведь в прошлом его корни. А кто же рубит корни свои смеясь? В прошлом – не одни издержки, рабские привычки, сословные предрассудки, неудачная социальная организация общественного строя, но и духовные накопления, крупицы с невероятным трудом завоеванной человечности, прежде всего трудовым народом завоеванной. В прошлом – такая трудная история создания своего дома, своего края, своей земли, целого мира традиций, привязанностей, нравов, обычаев, песен, без чего жизнь на земле недобра, неуютна. Вот почему не может быть легкости в расставании со всем этим, а вступление в новый мир – не осложняться напряженными размышлениями и неподдельными страданиями, сопровождающимися у интеллигенции интеллектуальными бурями, а у таких, как Григорий Мелехов, еще и рядом практических шагов, иногда непоправимо ошибочных шагов, которые ни исправить, ни оправдать нельзя.
Но и в приобретающем в последнее время решающее значение во всех наших суждениях художественном аспекте «Тихий Дон» не боится сравнений, сколь бы дерзкими с первого взгляда они ни казались. «Тихий Дон» – гигантский художественный синтез лучших достижений прошлого и не менее колоссальное новаторство. Вместе с «Жизнью Клима Самгина» и «Хождением по мукам» он представляет собой несравненную арку, соединяющую века человеческой культуры с ее грандиозным будущим, быть может, самую блестящую часть этой неповторимой арки. Когда появились первые две книги «Тихого Дона» на английском языке в США, коммунистическая газета «Дейли уоркер» писала: «Эта величественная эпопея опубликована (в Москве) в 1928 году, в то самое время, когда (как уверяли нас никоторые всезнающие американские критики) в Советской России искусство считалось «задушенным»! А эта книга «Тихого Дона», мы уверены, является лишь началом исполинского произведения…» Больше того, благодаря ему советская литература, социалистическое искусство в целом, получившее могучий разгон в творчестве М. Горького, достигло долгожданного взлета, поставившего уже в самом начале разворота и утверждения новое искусство рядом с искусством Шекспира, Достоевского, Толстого, Чехова.
Не только писатели, но и исследователи все чаще говорят о несравненности многих драматических, трагических сцен, изображенных в «Тихом Доне», «психологических обнажений», например, связанных с любовью Ильиничны к своему «младшенькому». В неотложности, пишут они, с какой Григорий Мелехов ищет правду, пытаясь разобраться во всем происходящем, он не уступает героям последнего романа Ф. Достоевского. Что касается показа Шолоховым глубин человеческой любви, то, по их мнению, еще вопрос: кто неотразимее в неповторимой красоте своего чувства – Анна Каренина или Аксинья Астахова? Финский критик не без основания утверждал, говоря о страстной и горестной любви Григория и Аксиньи, что «любовная интрига романа удивительно реалистична и беспощадна настолько, что порой кажется – любовь в «Войне и мире» Л. Толстого с трудом может быть взята в сравнение». Эта же, как мне кажется, более верная концепция «Тихого Дона», его своеобразия и места в мировой литературе продиктовала румынскому писателю Иону Лэкрэнжену следующие пророческие слова: «Пройдут годы и годы, мир изменит свой облик. Люди станут более торопливы и озабочены, более заняты. Но они – живущие здесь или на берегу Ганга, в Южной Америке или в Европе – всегда будут задумываться над историей Григория Мелехова, такой суровой и обладающей таким глубоким смыслом, такой простой и сложной, такой потрясающей, прекрасной и ни с чем не сравнимой, каких очень немного в мировой литературе. Мысль сразу ведет нас к великим вершинам – к Гамлету и Ричарду III, к Ивану Карамазову и Пьеру Безухову, – и хочется сказать, что у Григория Мелехова есть что-то от каждого из них, несмотря на огромную разницу между этими героями, хотя Григорий Мелехов вносит больше сложности и достоверности, чего-то неизмеримого, относящегося к своеобразию шолоховского искусства. Это неопровержимое своеобразие (самобытность), печать большого мастерства и искусства затемнялись иногда ссылками на традиции, на Чехова, Тургенева и особенно на Толстого, и упускался из виду тот факт, что великий писатель Дона давно вышел из-под сени своих знаменитых предшественников, прокладывая для собственной прозы и для литературы своей страны, а может быть, и всего мира – новое и обширное русло. Пройдут годы и годы, в литературе появятся свежие и обновляющие веяния, но бессмертное дыхание шолоховской прозы – пахнущей полынью и чебрецом, сверкающей необозримой степью, любовью и болью, – не померкнет никогда!»[60]
Великий русский поэт с горечью отметил:
Лицом к лицу лица не увидать,
Большое видится на расстоянье…
Боюсь, что по крайней мере некоторые из нас, произнося самые громкие слова об авторе «Тихого Дона», все же не представляют себе в полной мере, с кем рядом живут они, каким удивительным писателем в XX столетии одарила мир Россия, двери в какой беспримерный по своей художественной красоте мир поручила она открыть вместе с М. Горьким человеку с таким мускулистым, без единой жиринки, таким не замирающим ни на секунду в своем внутренне незвонком, но слышном и при самых сильных громах звучании, таким поэтичным именем:
ШОЛОХОВ!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.