Лагерь Верне

Лагерь Верне

На равнине виднелось несколько десятков длинных деревянных бараков. Посредине шло шоссе с возвышающейся триумфальной аркой, надпись на которой гласила: «Французское государство», — вероятно, это должно было означать: «добро пожаловать». Со времени прихода Петэна к власти эта надпись заменила надпись «Французская республика». Отныне оставалось только «Французское государство», символом и главой которого являлся дряхлый, злобный предатель Франции Петэн.

По одну сторону шоссе, как-то врассыпную, стояли бараки, в которых жили жандармы, гражданские стражи. Здесь же размещались контора лагеря, мастерские, кантина (лавка) для интернированных, ресторан и бар для жандармов. В центре квартала возвышалась тюрьма, около нее караульное помещение, где круглые сутки дежурили жандармы.

По другую сторону шоссе на большой, обнесенной двойным рядом колючей проволоки площади стояли рядами бараки для интернированных, некоторые бараки были на вид новые, обмазанные штукатуркой или цементом, с окнами. Другие — из побуревшего от времени дерева, не имели окон. Впоследствии интернированные сами прорубали в них отверстия — разнообразные по форме и на различном уровне.

Лагерь был разбит на кварталы, отделенные друг от друга колючей проволокой. Посредине каждого квартала, в центре, красовались деревянные уборные.

За проволокой, вокруг бараков и по центральной аллее, двигалось множество людей. Среди них — молодые, почти мальчики, и древние, седые старцы. Почти все они были одеты в одни только трусики. Издали могло показаться, что здесь нечто вроде мужского пляжа, по которому разгуливают отдыхающие. Но, подойдя поближе, я увидел буквально скелеты с торчащими наружу ребрами и лопатками, с тощими, как плети, руками, с худыми, костлявыми ногами, обутыми в рваные туфли. Я решил, что тут специально собраны туберкулезные в последней стадии или умирающие от рака. Я не знал, что меньше чем через три месяца я стану таким же.

Здесь были собраны представители различных наций и стран Европы. Лагерь Верне с 1939 г. был лагерем для интернированных французскими властями испанских республиканских военнослужащих и бойцов интернациональных бригад. Они-то и составляли основное население лагеря. Но с начала мировой войны к ним присоединилось множество других антифашистов-иностранцев. Французов в нем не было.

Ночь мы провели в караульном помещении. Наутро нас отвели в отдаленный квартал — он состоял всего из двух деревянных бараков. Рядом с ним стояли баня и больница. Нас ввели в большой барак без окон, с земляным полом, с деревянными нарами в два этажа. Там уже было полно народу. Нам дали чехлы для тюфяков, солому, чтобы их набить, и дырявые, грязные одеяла, на которые было жутко смотреть.

Кто же были обитатели этого барака?

Во всех городах неоккупировачной зоны 30 июня полиция задержала всех русских или лиц, считавшихся таковыми. Их согнали в полицейские управления, как скот. После проверки из числа 400–500 обычно отбирали пять-шесть человек, иногда больше, и сажали под арест. Затем их отсылали в лагерь как «опасных», как «большевиков».

Из 120 человек в нашем бараке около половины составляли белоэмигранты, в том числе много махровых реакционеров. Были евреи из всех стран Центральной Европы — Польши, Румынии, многие из них по 30 и больше лет жили во Франции и по-русски даже не умели говорить.

Группа в 25 человек прибыла из репатриационного лагеря Ле Миль, около Марселя. Советское консульство в Виши восстановило этих людей в советском гражданстве и послала их в Ле Миль подготовиться к отъезду в СССР. Разразившаяся внезапно война помешала их отъезду, и французы отправили всю группу в Верне.

В толпе я заметил священника лет 45, тощего, болезненного, в желтой рясе, с бородкой а ля Христос. Это был отец Ильченко из какого-то белоэмигрантского прихода на юге. При ближайшем знакомстве он оказался человеком очень искренним, бескорыстным. Недели через две его выпустили, но он приезжал к нам в лагерь служить обедню, привозил и раздавал продукты, русские книги и аккуратно выполнял все наши поручения на воле. Наша советская группа научила Ильченко петь советские песни. Человек музыкальный, сам хороший певец и дирижер, он по слуху записал наши песни и увез их с собою на свободу. К сожалению, лагерное начальство скоро запретило его визиты к нам.

Была в лагере группа в пятнадцать белоэмигрантов, работавших на алюминиевом заводе в Пиренеях, большая часть которых являлась реакционерами, врагами. Арестовали их за создание какой-то белоэмигрантской организации взаимопомощи. Но так как завод работал полным ходом, и притом на гитлеровскую Германию, а рабочие руки были нужны, недели через две их всех освободили.

В этой группе были форменные босяки. Помню одного, здоровенного бывшего казачьего офицера, отчаянного морфиниста и алкоголика. В лагере с ним раза два случались припадки белой горячки, и его приходилось силой утаскивать в больницу. Этот потерявший человеческое обличье хулиган потом записался в «антибольшевистский легион» и на вопросы о профессии неизменно отвечал: «офицер белой армии».

Другой, Р., тоже бывший офицер, лет 20 проработал грузчиком в Марсельском порту. Острый на язык, прекрасный рассказчик, он был настроен патриотически, радовался успехам Красной Армии, мечтал когда-нибудь попасть в Россию. Своих коллег, белоэмигрантов, он глубоко презирал.

Один бывший солдат экспедиционного корпуса Т. прожил во Франции 21 год без всяких документов. После мировой войны он прослужил лет десять в Иностранном легионе, а потом остался во Франции; его сотни раз арестовывали и высылали, как бродягу. Был он вор, пьянчужка, и когда ухитрялся напиться пьяным, то рассказывал бесконечные глупые и похабные происшествия из своей жизни.

В конце июля привезли еще партию арестованных из Ниццы и среди них — двух братьев Жуковых, сыновей известного в свое время в России мыловаренного «короля». Когда-то они были богаты, владели огромным домом в Ницце, но все со временем пропили, проиграли, прокутили. Старший, образованный человек, был хронический алкоголик, безвольный и опустившийся. К нам относился с симпатией, но признавал, что он России уже не годен, да и вообще ни на что больше не годится. Было ему лет 36. Целыми днями он медленно расхаживал по двору, сложив руки на толстом животе. Когда ему присылали деньги, он покупал с помощью стражей коньяк и сосредоточенно пил его в комнатушке, которую устроил себе в бараке и в которой развел необычайную грязь.

Младший Жуков, пухлый парень лет 28, заядлый морфинист, делал по 30 впрыскиваний морфия в день. В лагере морфия он доставать не мог и по примеру брата начал пить запоем. Под влиянием одного провокатора, своего дружка, он записался в «антибольшевистский легион».

Жена старшего Жукова — танцовщица и художница, иногда присылала мужу посылки. Но в них обычно лежали одеколон, губки для мытья, зубная паста или зеркальце, и ни крошки съестного. Раз только она прислала пять-шесть картофелин, которые он тут же съел сырыми.

Вернемся, однако, к описанию нашего лагеря. Как было сказано ранее, он разделялся на три «квартала»: квартал «А», где находились большей частью политические заключенные и интернированные испанцы, квартал «В», где содержались интернированные, работавшие в лагере, и квартал «С», где преобладали уголовные. Но это деление было приблизительным, и в мое время оно уже не всегда соблюдалось. Против нас находился барак, в котором содержалось несколько албанцев — бойцов интернациональных бригад. Среди них выделялся молодой албанец Шеху, служивший в Испании лейтенантом. Он хорошо говорил по-итальянски. Вернувшись позднее в Москву, я узнал, что Шеху как-то удалось вырваться из лагеря, пробраться в Албанию и там встать во главе отряда партизан. Ко времени освобождения Албании от итальянских оккупантов Шеху получил чин генерала албанской армии. С 1954 г. Шеху — председатель Совета министров Народной Республики Албании.

В одном из соседних бараков жили интербригадцы-немцы, среди них бывший депутат рейхстага коммунист Франц Далем, видный деятель Социалистической единой партии Германии (СЕПГ). Вместе с ним в лагере содержался коммунист-немец Рау, ныне заместитель председателя Совета министров ГДР. Эти товарищи исключительно хорошо понимали международную обстановку и пользовались в лагере всеобщим уважением. Как-то во время обеда Рау вызвала администрация лагеря — и больше он к нам не вернулся. Администрация по требованию гитлеровских оккупантов передала его им. Забрать Рау в другой момент они не посмели, боясь, что лагерь вступится за него. Позже, после нашего отъезда из Верне, гитлеровцам был передан и Далем.

Хотя почти все гражданские «стражи» лагеря носили значки «легионеров», одевались они не лучше заключенных и по виду мало чем отличались от них. Между прочим, благодаря этому обстоятельству удался один побег из лагеря. Двое интернированных ухитрились сшить себе жандармские мундиры, им помогли смастерить кожаные сумки, кобуры, кепи. Рано утром они беспрепятственно вышли из лагеря и увели с собой группу интернированных, построенных по трое, по всем правилам лагерного устава. Никто их не остановил, и все благополучно удрали. С тех пор у всех выходов из лагеря перед часовыми висела доска, на которой был прибит приказ — никого не выпускать без проверки и «особенно остерегаться фальшивых жандармов».

Попыток организовать побег было немало, но они редко удавались. При мне таких попыток было пять или шесть, но почти все они кончались тем, что беглецов ловили. Однажды подняли тревогу, когда беглецы еще не ушли из лагеря. Одному смельчаку удалось пролезть под проволоку и залечь в траве. Его нашла собака-ищейка. Жандарм застрелил его. После этого побега начальство заставляло интернированных тщательно выпалывать траву между проволокой, а все заграждения и пространство вокруг лагеря ночью заливал яркий электрический свет.

Очень скоро мы убедились, что в лагери сажали не только политических: арестованные при Даладье немецкие агенты продолжали сидеть при Петэне с тем же обвинением, арестованные как «пораженцы» в начале войны оставались в лагере и теперь, когда война с Германией считалась «исторической ошибкой».

В одном из соседних бараков «шефом» состоял испанский педагог, мирно проживавший во Франции и арестованный только в июле 1941 г. В его досье в рубрике «мотивы интернирования» значилось: «мотивов нет».

И таких насчитывались сотни. Ведь будь хоть какой-то «мотив», еще можно было бы его оспаривать, оправдываться, протестовать. Но что можно сделать, если человека интернируют без «мотива», без обвинения?

Законов в петэновской Франции не существовало. По приказу префекта, назначенного правительством Виши, любого человека могли схватить и отправить в лагерь.

Заключение в лагерь означало не только изоляцию. Лагерная администрация старалась сломить волю заключенного, истощить физически и уничтожить в нем человека.

Летом нас поднимали в 6 часов утра, а зимою в 7. Являлся «страж» и грубо тянул спящих за ноги. Иногда по утрам бараки обходили жандармы и поднимали спящих ударами прикладов. Из кухни приносили «кофе» — мутную тошнотворную жидкость.

После проверки каждый барак должен был отрядить несколько человек для участия в церемонии поднятия флага у барака администрации. Интернированных выстраивали как солдат перед шестом, на который поднимали флаг, заставляли снимать шапки и принимать стойку по команде «смирно». На шест взлетал оскверненный предательством французской буржуазии трехцветный флаг. Чтобы не снимать на церемонии шапок, большинство интернированных, посылаемых на нее, не надевало их вообще. В шапках на церемонию шли лишь спекулянты и подхалимы.

Вечером, в 5 часов, проводилась обычно вторая поверка. В иные дни она производилась четыре раза. После утренней поверки «рабочих» гнали на работу. Одни обслуживали лагерь: подметали бараки, чистили двор, работали на кухне, два раза в день выносили из уборных железные оцинкованные параши.

Несмотря на всю непривлекательность этой работы, на нее находилось немало охотников. Прежде всего она занимала только часа два в день, а как приятно было пройтись по лугу к речке, в которой мыли параши, дышать свежим воздухом, сидеть на берегу. По дороге в поле мы могли набрать веток и сучьев для топки, а иной раз стащить початок кукурузы на окрестных полях.

Дров для кухни давали мало, а веников для подметанья и того меньше. Дрова и веники интернированные должны были доставать сами в соседнем лесу. Интернированным вручали топор, ножи, они быстро рубили деревца и ветки. А «стражи» тем временем зорко следили, не идет ли владелец леса, и в случае его появления, подавали сигнал к бегству.

Часов в 10 утра нам раздавали караваи хлеба, которые требовалось нарезать кусками по 275 граммов в каждом. Раздача его была важным и ответственным делом, так как, кроме хлеба, другой пищи в лагере почти не было. Хлеб развешивали на самодельных, из картона и проволоки, весах с помощью гирь из камней, которые были проверены на настоящих весах в лавке. Двое или трое уполномоченных, а также «любители» из наиболее бдителыных следили за точностью веса. Затем один из уполномоченных отворачивался, а другой брал кусок хлеба и спрашивал!

— Кому?

Первый называл фамилию, и хлеб тут же вручали названному лицу. Таким же способом распределяли в лагере и другие сухие продукты, которые иногда до нас доходили. Десятки голодных людей напряженно следили за процессом дележа, готовые в случае недовеса даже на один грамм вмешаться, устроить скандал.

Описанная картина наблюдалась во всех лагерях. Этот крик «кому?» неразрывно связан в памяти с голодовкой, с мрачными и тоскливыми днями лагерной жизни. Испанцы не понимали вначале, что значит вопрос «кому?» Они думали, что это какой-то пароль и поэтому постоянно без всякого повода выкрикивали — «кому?».

В полдень из кухонь приносили обед — чан с супом. Содержимое его менялось в зависимости от сезона и активности интендантства. Никакой посуды и приборов для еды интернированным не выдавалось, между тем большинство из них было арестовано не дома, а в городе и сразу отправлено в лагерь без каких-либо вещей. В первый же день нашего пребывания в лагере, когда принесли суп, ни у кого из нас не оказалось ни котелков, ни ложек, чтобы поесть. Пришлось воспользоваться ржавыми банками, оставленными здесь солдатами республиканской армии.

Позже мы узнали, что эти банки заменяли им ночные горшки, так как многие из них, как затем и мы, страдали полиурией.

Обычно суп представлял собой горячую воду, в которой плавали жесткие листья кормовой капусты. Все выстраивались в очередь с котелками или банками, и дежурный «раздатчик» (обычно один и тот же) взбалтывал бурую жидкость и особой ложкой отмерял каждому четверть или две в зависимости от количества жидкости… Мгновенно воцарялась полная тишина. В течение трех-пяти минут все жадно глотали «суп». Хлеба к этому времени почти ни у кого уже не оставалось: его съедали без остатка тут же, во время выдачи. В субботу хлеб выдавали на два дня, но так как его тоже немедленно съедали, воскресенье было самым голодным днем недели.

Вечером, в 6 часов, снова раздавали такой же «суп». В половине десятого вечера, после отбоя, в бараках гасили электричество. В каждом бараке оставалось по две ночных лампочки, да над оградой светили яркие фонари.

Часть интернированных работала у жандармов, коменданта и вообще на лагерное начальство. Работа в этих местах считалась самой выгодной. Многие были заняты в кузнице, в столярной мастерской, строили новые бараки, поливали цветы, пололи траву под проволокой. Иные выполняли абсолютно бессмысленную работу: перетаскивали камни или носили с места на место песок. Голодные, истощенные люди не хотели, да и не могли работать по-настоящему.

Каждый лагерь являлся крупным источником дохода для его администрации и интендантства. Дело в том, что по официальной раскладке полагалось на питание интернированного что-то около 11 франков в день. На дележе не тратилось и трех франков — все остальное присваивалось администрацией лагеря. Так, в нашем лагере было около 1500 человек, значит, каждый день администрация зарабатывала кругленькую сумму, превышавшую 10000 франков. Кроме того, в лагерной лавчонке нам продавали продукты по двойной против рыночной цене, а доходы шли начальству.

В лагерные «стражи» шли ни на что не способные, никчемные люди из числа бывших легионеров, люди без профессии, спившиеся сутенеры и тому подобные лица. Почти все они носили «Франциску» — значок фашистского легиона фронтовиков. Бывшие фронтовики шли служить в легион потому, что без этого нельзя было получить работу, и легионеры, в частности «стражи» нашего лагеря, уже тогда поносили правительство Виши и Петэна на чем свет стоит.

Многие из «стражей» и бригадиров вербовались из эльзасцев или уроженцев севера Франции. Большинство из них бежало от оккупантов, иные из германского плена. Немцев они ругали, жаловались на режим немецкой оккупации, на голод в плену. Но и с нами они обращались нагло, грубо.

Бригадиры и начальники кварталов требовали, чтобы интернированные, разговаривая с ними, вытягивались во фронт и снимали головные уборы. Поэтому большинство интернированных предпочитало ходить с непокрытой головой. Каждое утро комендант квартала обходил бараки. Дежурный при его входе кричал: «смирно». Все мы вскакивали со своих мест и, вытянувшись во фронт, стояли без шапок. Комендант злобно глядел на нас, ища, к чему бы придраться.

Помню только одного бригадира, истинного французского патриота, болевшего душой за Францию и хорошо относившегося к нам, русским. В лагере он старался ничего не делать, презирал «стражей» и начальство, по ночам ловил в речке рыбу, прячась от жандармов, и потом продавал ее заключенным. Весь день он сидел в будке у входа, играл в карты с кем-либо из бригадиров или сушил на колючей проволоке свои сети и переметы.

Этот бригадир очень хорошо различал политических и неполитических заключенных, чего не делали или не хотели делать другие «стражи». В лагере политические и уголовные арестованные размещались вперемежку в одних и тех же бараках. Начальству было легче вербовать шпионов и предателей среди уголовных, которым за их подлую работу делались всякого рода поблажки: их лучше кормили, устраивали в лучших бараках, отпускали в город. Французские власти надеялись таким способом деморализовать политических, дискредитировать их в глазах местных жителей, представить нас уголовной шпаной, социально опасными элементами.

Но французское население, как правило, относилось к политическим заключенным неплохо и сочувствовало им. Политическим интернированным, работавшим вне лагеря, удавалось покупать у местных торговцев ставшие редкостью продукты — хлеб, мясо, сухие овощи. «Стражам» же торговцы не продавали этого и вообще презирали их. Те, кто не выходил из лагеря, могли покупать лишь в лагерной лавке, где почти ничего не было.

Часто в лагере людей избивали и особенно зверски в тюрьме. Здесь в ход пускали кулаки, ноги, приклады. Избиение заключенных было вообще одним из любимых занятий французской полиции.

Нам приходилось видеть людей, привезенных в лагерь после двух-трех месяцев тюрьмы. Это были тени, а не люди, тощие, желтые, с впавшими глазами. Помнится один молодой бельгиец-летчик. Он бежал от немцев, но был арестован французами в 1941 г. и просидел в тюрьме три месяца. Затем его отправили в наш лагерь. Он был до того худ, что качался от ветра, и казалось, вот-вот умрет. В лагере он таскал с кухни семечки от тыквы, подбирал гнилую морковь и репу. Мне знакомы были тюрьмы и ссылка в царской России. Я мог сравнить их с французскими тюрьмами и концлагерями, в которых мне пришлось потом сидеть. Французские тюрьмы — одни из худших в Европе. Система питания в них основана на том, что заключенные сами должны покупать себе еду. В противном случае они обречены на голодную смерть. Заключенные из среды спекулянтов, мошенников и вообще людей, имеющих деньги, обычно получают еду из ближайших ресторанов за свой счет или платят за нее втридорога в тюремном ларьке. Тюремная администрация обирает заключенных и иными способами. Так, в одной из тюрем Ниццы была «библиотека», состоявшая из нескольких десятков книг. Желающие прочесть какую-либо книгу должны были оплачивать полную ее стоимость, хотя после прочтения ее следовало вернуть в «библиотеку».

В лагерях люди сидели годами, со времени декрета Даладье. Находиться в лагере намного хуже, чем сидеть в тюрьме, чем быть на каторге. В лагерь сажали без обвинения, без суда, по произволу администрации, без официальных мотивов и объявления срока. Протесты ни к чему не приводили. На прошения префекту, министру внутренних дел ответы приходили иногда через полгода, всегда отрицательные и без объяснения причин отказа. Но чаще ответы вообще не приходили. Я трижды писал министру, протестуя против моего интернирования. Через год, уже в Джельфе, меня вызвали в контору лагеря и прочли бумагу из Виши, в которой говорилось, что власти не видят оснований для моего освобождения или для перевода в другой лагерь. Но что послужило причиной интернирования, мне так и не сообщили. И тем не менее все интернированные жили надеждой на освобождение. Ходили слухи, что вот-вот приедет какая-то комиссия, которая разберет дела. Комиссии действительно приезжали и уезжали, но чем они занимались — неизвестно.

В августе 1941 г. одна из комиссий вызвала тех, кто служил во французской армии. Таких оказалось свыше 100 человек. У многих были ранения, некоторые имели награды. Они надеялись, что получат свободу. Комиссия, состоявшая из префекта, его секретаря, коменданта лагеря и еще кого-то, задала каждому по нескольку вопросов, но никого, конечно, не освободила.

Особые надежды возлагали на подобные комиссии мелкие и крупные буржуа, спекулянты. «Политические» и интербригадовцы не ждали освобождения от вишистских властей, несмотря на всю беззаконность их заключения. Интербригадовцы содержались в лагере уже третий год, многие из них, если не большинство, никогда ранее во Францию не приезжали.

Среди заключенных имелось немало торговцев с черного рынка, темных дельцов. Были бродяги и какие-то сомнительные личности, неизвестно чем жившие и на кого «работавшие». Возможно, многие из них обслуживали раньше германскую разведку. Из среды этих элементов лагерное начальство вербовало шпионов и провокаторов для французской охранки или «второго бюро». В лагере их устраивали на теплые местечки. Они считались интернированными, но их слишком хорошо знали, и поэтому сыском и шпионажем им приходилось заниматься через подставных лиц, своих агентов, которые имелись во всех бараках.

Среди провокаторов запомнился венгр Шиллер, бывший офицер не то австрийской, не то венгерской армии, — тип прожженного международного шпиона, работавшего на разведку той страны, которая платит дороже, а иногда и на несколько разведок одновременно.

Во время войны в Испании Шиллер приехал туда и, как офицер и специалист, сумел проникнуть в штаб интернациональных бригад; он знал обо всех военных операциях, предпринимавшихся республиканской армией. Этот тип являлся агентом французского «второго бюро». Несомненно, он нанес немалый вред республиканской армии.

Не надо забывать, что в республиканскую армию, в частности в интернациональные бригады, проникали шпионы генштабов различных государств мира. Некоторых из них республиканцы разоблачили и расстреляли, но многих не удалось вывести на чистую воду. Эта сволочь пользовалась своим положением, чтобы отомстить испанцам. Один сотрудник «второго бюро», офицер, ведавший лагерем испанцев и интербригадовцев, откровенно и злобно грозил:

— Теперь мы с вами рассчитаемся за все! О принадлежности Шиллера к этой категории испанцы узнали позже, когда интербригадовцы перешли французскую границу и попали в лагерь, где он выступал в качестве чиновника «второго бюро». Впоследствии Шиллер не то провинился, не то проворовался в лагере Гюрс, и его перевели в лагерь Верне как заключенного. Находился в лагере он на особом положении, жил на квартире у лагерного начальства, носил приличный штатский костюм, разъезжал по окрестностям на велосипеде, командовал «стражами» и вел в бюро лагеря тайную «административную работу»… Питался он также особо и, судя по его цветущему виду и солидному брюшку, очень неплохо. Маленький, круглый, самодовольный, в гетрах, как большинство полицейских, Шиллер приезжал в лагерь, оставлял на попечение «стражей» велосипед и направлялся в бюро. В лагере никто, кроме шпиков, не разговаривал с ним. Говорят, его не разбили, и очень сильно. Но побои он переносил стоически, считая их неизбежными при своей профессии.

В каждом бараке имелись свои «информаторы», причем большинство из них трудилось не за страх, а за совесть: им не платили, особого пайка не давали, но они усердствовали, желая выслужиться, подлезть к начальству и добиться таким путем освобождения или каких-либо льгот.

В соседнем бараке, в квартале «Т», свили гнездо шпики и провокаторы. Там же жил и «начальник» этих мелких шпиков, официально считавшийся главным шефом дневальных у жандармов. По профессии музыкант, скрипач и, как говорили, неплохой, в лагере он быстро опустился.

К нам в квартал был приставлен некий Гольдштейн, старожил города Дижона, по профессии антиквар. Говорили, что он был связан с немцами. Он ревностно следил за нами, доносил обо всем коменданту квартала и распоряжался в бараке как власть имущий. Комендант квартала ничего не предпринимал, не посоветовавшись с Гольдштейном. Гольдштейн не брезгал и мелкими доходами — стирал за деньги белье интернированным, промышлял контрабандой.

Содержался в Верне и крупный шпион, агент «второго бюро», Гарай. О том, что Гарай — шпион, знали все, поэтому у него не возникало надобности скрывать это. В Верне он заведовал комнатой свиданий интернированных с женами.

Позднее в Джельфе Гарай недурно устроился: начал «писать» книгу «История лагеря». Нетрудно представить, что это была за «история», если за свою пачкотню он получал особый паек.

Лицам, содержавшимся в лагере, разрешалась личная переписка, но все письма, поступавшие в лагерь и уходившие из лагеря, проходили через руки администрации. Писать разрешалось только по открытке и одному письму в неделю. Судьбу писем решали человек пятнадцать из числа интернированных, разумеется, главным образом шпики и провокаторы. В числе «цензоров» был некий Стефан Приасель, подвизавшийся когда-то в качестве журналиста. Мне довелось встречаться с ним в редакции «Монд»[1] и на собраниях. Толстый и здоровый, он жил в интендантстве и ничем не походил на нас, обычных интернированных. Приасель, встретив меня, отвернулся, сделав вид, что не узнает.

Многие шпики жили или работали в интендантстве и конечно знали о процветавшем там воровстве. Кражи в интендантстве происходили не без ведома коменданта лагеря и комиссара.

Комендантом лагеря был старик-полковник, типичный французский военный, «выслуживавший» чины годами. В лагерь он почти никогда не заходил, условиями, в которых жили заключенные, не интересовался, на прошения не отвечал. Перед визитом очередной комиссии по его приказу белили известкой уборные и подметали начисто пол в бараках. При встрече с комендантом часовой командовал: «равнение налево». Если такой команды не было, ему потом здорово влетало. Приказ коменданта квартала об отправке интернированного в тюрьму утверждался комендантом лагеря, который неизменно удваивал срок заключения. Иногда нас предупреждали, что комендант будет обходить лагерь. Заключенным запрещалось под угрозой тюремного заключения обращаться к нему с просьбами или жалобами. Но к нему никто и не обращался.

Делами в лагере вершил главным образом комиссар Людманн, эльзасец, ярый сторонник петэновской полицейщины, фашист гитлеровского типа. Он знал каждого из нас в лицо, распределял на работу, отсылал в Африку, переводил в другие лагери.

При лагере имелись два ларька, так называемые кантины: один — для интернированных, другой — для «стражей» и жандармов. Цены в первом были в среднем в три-четыре раза выше, чем во втором. Оборот ларьков составлял свыше миллиона франков в год. «Излишки» шли в пользу заведующего лавкой и лагерного начальства. В каждом квартале было свое отделение кантины, которым заведовали шпики. Сменить заведующего кантиной не удавалось, так как его назначало начальство. Все местные шпики и провокаторы дружили с заведующим лавкой и всякий раз при утверждении бюджета и его отчета поднимали дикий крик против тех, кто пытался критиковать их «шефа».

Жалкий паек заключенных в лагере не превышал 1100–1200 калорий в день, т. е. был меньше, чем половина минимальной нормы. Главным, а иногда единственным продуктом питания являлся хлеб. Люди с утра до вечера испытывали голод и жили единственной мыслью о пище. За первые два месяца заключения я потерял в весе 20 килограммов, т. е. около 25 процентов прежнего веса. Такое быстрое исхудание само по себе являлось болезнью, вызывало сердечную слабость, понос, сбщее расстройство организма. Отсутствие витаминов также вело к заболеванию.

Постоянное голодание медленно убивало людей. Они превращались в скелеты. Нередко утром мы находили в бараках покойников. Человек тихо умирал, не беспокоя даже соседа.

Многие от голода приходили в бешенство, злобно ругались, лезли без малейшего повода в драку. Такое состояние продолжалось два-три дня и обычно кончалось смертью. В лагере господствовали болезни, с которыми в обычное время врачу редко приходится встречаться: все виды алиментарной дистрофии, отеки от истощения, поносы, не поддающиеся лечению, сильнейшая полиурия — мочеизнурение.

У большинства интернированных отекали ноги, становились толстыми, как столбы. Это особенно подчеркивало неестественную худобу тела. Ломались, крошились и выпадали зубы, обнажались десны. Чтобы сколько-нибудь подавить ощущение вечного голода, люди заталкивали в рот все, что попадало под руку, все сколько-нибудь съедобное. Пищу разбавляли водой, чтобы ее объем был больше.

Раз в неделю нас водили в душ. В раздевалке на скамейках кишели мириады блох и вшей. Вход был прямо со двора, и когда открывалась дверь, голых людей обдавало ледяным пиренейским ветром. Страшно было смотреть на тощие, желтые тела, с торчащими костями. Неудивительно, что при таких условиях больница не пустовала. В ней имелось 250 коек на 1300 заключенных.

В лагере сидели десятки врачей. Но ни одного из них не брали на службу в больницу даже санитаром. Лагерный врач был француз, его помощниками служили бывшие спекулянты, в медицине абсолютно невежественные люди. По утрам лагерный врач «принимал» пациентов. Больным приходилось ждать очереди по три-четыре часа в комнате с разбитыми стеклами, где ветер свистел, как на улице. Иногда сквозь приоткрытую дверь мы видели врача: он играл в карты с «санитарами». Прием он заканчивал быстро — в какие-нибудь полчаса.

Летом 1941 г. в лагере вспыхнула эпидемия брюшного тифа. Начальство распорядилось сделать прививки, но было поздно: многие заболели после первого же укола. Реакция после укола у изможденных людей была обычно тяжелой.

С июля по конец сентября 1941 г, умерло 50 человек. Иногда умирало по два, по три человека в день. Простой деревянный гроб ставили на подводу и везли на кладбище, находившееся рядом с лагерем, — или в «квартал Д», — как мрачно шутили в лагере.

В первые дни эпидемии, когда только начали возить гробы на кладбище, мы выстраивались на дворе, сняв головные уборы. Позднее, чтобы предупредить такие «манифестации», лагерное начальство само стало выстраивать нас лицом к кладбищу. Могильщиком работал один из интернированных врачей.

За гробом шло обычно несколько «стражей». Иногда шагал католический священник с большим деревянным крестом. Когда умирал русский, из соседнего города вызывали священника Ильченко.

Во время похорон раздавался заунывный тонкий звон колокола. Осенний холодный ветер срывал с деревьев последние листья. Стаи ворон носились над лагерем. Невыразимая тоска сжимала сердце.

Самым распространенным в лагере наказанием являлось тюремное заключение. В маленькие темные карцеры, где на грязном полу было постлано немного соломы, обычно сгоняли по 10–12 заключенных. Сажали сюда не меньше чем на неделю. Били.

За малейший «проступок» виновному по приказу коменданта коротко стригли волосы. Таких «стриженых» было много в каждом квартале.

Голову стригли за разговоры через проволоку с соседними кварталами. Помню, когда в первый раз мне сказали: «Вас зовут к телефону», — я изумленно посмотрел на говорившего. Тот рассмеялся.

— «Телефоном» у нас называется разговор через проволоку.

В лагере говорили на особенном жаргоне — это была какая-то нелепая смесь всех языков, с преобладанием испанского. В ходу было обращение «nombre» (по-испански — человек). Добавка к пайку называлась «реганче» — испанское солдатское выражение.

Рядом с нашими бараками находились бараки «стариков», там действительно жили старики, иным было лет под 80. Обращались с ними так же грубо, как и с нами.

Так мучительно тянулась наша лагерная жизнь.

Вот отдельные выдержки из моего дневника начала зимы 1941 года.

31 октября. День и ночь непрерывно дует с запада ветер, нагоняя дождь. Все заключенные в бараке кашляют. Холодно, согреться негде, огня нет. Ночью мерзли в постели. Сидеть и писать трудно — коченеют пальцы.

Люди живут только ожиданием еды. Хлеб съедают утром и потом голодают. Роются в мусорном ящике, вытаскивают оттуда какие-то остатки и тут же их поедают.

В бараке почти непрерывные ссоры. Ругаются по пустякам, все это из-за истерзанных нервов, от голода.

8 ноября. Два раза в день комендант обходит бараки. Все должны по его команде выстроиться у своих мест, без шапок, руки по швам и… ждать. И всякий раз комендант находит, к чему придраться.

— Зачем завесил кровать? В следующий раз велю сжечь занавеску, — говорит он злобно.

— Не слышали команды? Разве так стоят? — Он грубо толкает «провинившегося». — Остричь ему голову.

16 ноября. Вчера встретил украинца Кузьмина, молодого парня, бывшего интербригадовца. Высокий, крепкий на вид, он бледен особой бледностью, свойственной только заключенным. Он плел из старых мешковин веревки, делал туфли и продавал их. Я давно его не видел. Он дал мне как-то свою единственную книжку — томик Горького на русском языке.

— Куда вы делись? — спрашиваю. — Убежали?

— Нет, — грустно улыбнулся он. — Сижу и работаю.

С виду он был таким же, как и всегда. Однако вечером, в 8 часов, после ужина, он внезапно умер. Умер от истощения…

17 ноября. За последние дни наши «стражи» стали не так грубы. Говорят, что свыше им дан приказ обращаться с нами вежливее.

Вести с советского фронта хорошие. Гитлеровские войска остановлены.

19 ноября. Итальянцы ловят крыс и едят их. Крупная крыса котируется в лагере от 10 до 20 франков. Мой сосед итальянец Поли хвалится, что ест их с костями.

23 ноября. В лагере в каждом квартале организовано еврейское гетто — особый барак для евреев.

На днях увозят в Германию партию чехов, немцев и словаков. Из Испании получены сведения о том, что Франко расстрелял 416 испанцев, вернувшихся из французских концлагерей. Познакомился с австрийским профессором Тригом — высокий, немолодой, в зеленой фетровой шляпе и в гольфах, одет как турист. Он живет во Франции с 1924 г., читал в Ниме лекции по истории Византии. Его жена, умелая кулинарка, записывала рецепты кушаний и иногда давала их студентам, слушателям мужа. В апреле этого года Трига арестовали за…коммунистическую пропаганду. Оснований к такому обвинению не было никаких. В качестве улик ему предъявили кулинарные рецепты его супруги, принятые за шифр. Гражданский суд прекратил дело. Трига предали военному суду, но даже и этот суд отказался его судить. Тогда власти посадили Трита в лагерь в квартал «стариков».

Холодно. Все ходят в лохмотьях, в изодранных ботинках, в разбитых сабо. На головах рваные, грязные, полинявшие береты.

6 декабря. Прочитал в газете, что французский суд присудил к тюремному заключению французов, слушавших лондонское радио. А в лагере все «стражи» и жандармы слушают Лондон. Да что там, — вся Франция слушает зарубежное радио.

В бараке жандармов, около лагеря, на главном входе, как полагается, висит портрет Петэна. Сегодня бригадир Фишер, обходя этот барак, вдруг увидел на противоположной двери надпись в честь «Сражающейся Франции».

Фишер пришел в ярость:

— Кто это сделал? Что за свинство?

Фишер сорвал ветки, обрамлявшие надпись, изорвал ее.

Сегодня стариков и инвалидов отправили в лагерь под Тулузой. Больно смотреть на уезжающих. Паралитики, хромые, седые старцы, еле волочащие ноги, в рваной одежде, небритые, тащили на спинах свои нищенские узлы и чемоданы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.